Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
вообще не могут жениться, "как все нормальные люди". В холодные дни
мы забирались в приходский дом уже загодя. Мария шла на занятия по
кулинарии, а я сидел в раздевалке у электрического рефлектора с книгой.
Через тонкую перегородку было слышно, как в зале хихикали; потом там
читались серьезные лекции о калориях, витаминах и калькуляции. Но в общем
и целом все это предприятие казалось мне очень веселым. В дни консультаций
для матерей нам запрещали появляться там, пока все не кончится. Молодая
женщина-врач, проводившая консультации, была весьма корректна и любезна,
но умела поставить на своем: она испытывала священный ужас перед пылью,
которую я подымал, прыгая по сцене. Она утверждала даже, что и на
следующий день после моих репетиций пыль стоит столбом, угрожая
безопасности младенцев; и она-таки добилась, что уже за сутки до ее
консультаций меня не пускали на сцену. У Генриха Белена вышел скандал с
патером; тот не имел понятия, что я каждый день репетирую в помещении для
прихожан, и потребовал, чтобы Генрих "не заходил слишком далеко в своей
любви к ближнему". Иногда я сопровождал Марию в церковь. В церкви было
очень тепло: я всегда садился поближе к батареям, и еще там казалось
особенно тихо: уличный шум доходил откуда-то издалека; в церкви почти
никого не было - человек семь-восемь, не больше, - и это приносило
успокоение; несколько раз я испытал странное чувство - мне казалось, будто
и я принадлежу к этой тихой и печальной пастве, оплакивающей погибшее
дело, которое и в своей гибели прекрасно. В церковь ходили одни старухи,
не считая меня и Марии. И голос читавшего мессу Генриха Белена, лишенный
всякого пафоса голос, как нельзя лучше подходил к этому темному
безобразному храму божию. Однажды я даже помог ему, заменив
отсутствовавшего служку. Месса приближалась к концу, как вдруг я заметил,
что Генрих читает неуверенно, потерял ритм; тогда я быстро подскочил, взял
молитвенник, лежавший справа, подвинулся к середине алтаря, встал на
колени и положил его налево. Я счел бы себя невежей, если бы не помог
Генриху выйти из затруднительного положения. Мария залилась краской, а
Генрих только улыбнулся. Мы с ним давние знакомые, в интернате он был
капитаном футбольной команды и учился на несколько классов старше меня.
После мессы мы обычно ждали Генриха перед ризницей; он приглашал нас
позавтракать; в какой-нибудь лавчонке он брал в долг яйца, ветчину, кофе и
сигареты и радовался, как ребенок, если его экономка заболевала".
Я вспомнил всех людей, помогавших нам, в то время как мои близкие
сидели на своих вонючих миллионах и, отрекшись от меня, упивались своей
моральной чистотой.
Отец все еще ходил как маятник позади кресла и шевелил губами, что-то
подсчитывая. Я уже хотел было сказать ему, что отказываюсь от денег, но
подумал, что в какой-то степени имею право на его помощь, и потом с
одной-единственной маркой в кармане нечего лезть в герои, чтобы после
раскаяться. Мне действительно нужны были деньги, нужны до зарезу, а ведь
он не дал мне ни пфеннига, с тех пор как я ушел из дому. Лео жертвовал нам
все свои карманные деньги, Анна ухитрялась посылать хлеб собственной
выпечки, позже мы даже от деда получали деньги, вернее, чеки на
пятнадцать-двадцать марок; однажды он отправил нам чек ровно на двадцать
две марки - и по сей день я не понимаю, почему именно на такую сумму. С
этими чеками у нас каждый раз разыгрывался целый спектакль. У хозяйки
пансиона не было счета в банке, у Генриха - тоже, да и вообще он
разбирался в чеках не лучше, чем мы. В первый раз, когда пришел чек, он
просто внес его в благотворительный фонд своего прихода и попытался
уяснить себе в сберегательной кассе назначение и разновидности чековых
операций, а после явился к священнику и попросил выдать пятнадцать
марок... Священник был вне себя от негодования. Он сказал Генриху, что не
может дать ему денег, поскольку обязан заприходовать цель выдачи, и к тому
же благотворительный фонд, - весьма щекотливое дело, его контролируют, и
если он просто напишет: "Дано в качестве одолжения капеллану Белену взамен
чека на банк", то у него будут величайшие неприятности, потому что, в
конце концов, церковь - это не черная биржа, где обмениваются чеки
"сомнительного происхождения". Он имеет право заприходовать чек только в
качестве пожертвования на определенную цель, например, как прямое
вспомоществование господину Шниру от господина Шнира, и потом выдать мне
денежный эквивалент чека как пособие из благотворительного фонда. Так еще
допустимо, хотя не вполне правильно. Эта волынка тянулась в общей
сложности дней десять, пока наконец мы получили свои пятнадцать марок, -
ведь у Генриха была уйма других забот, не мог же он целиком посвятить себя
злополучному чеку. И в дальнейшем, каждый раз когда от дедушки приходил
чек, меня охватывала жуть. Это была какая-то чертовщина: деньги - и все же
не деньги, то есть совсем не то, в чем мы так нуждались, нам позарез нужны
были наличные деньги. Все кончилось тем, что Генрих завел себе счет в
банке, чтобы выдавать нам взамен чеков наличные, но он часто бывал в
от®езде, дня по три, по четыре; однажды он уехал в отпуск на три недели, и
как раз в это время пришел чек на двадцать две марки; я разыскал в Кельне
своего единственного друга детства Эдгара Винекена, занимавшего какой-то
пост в СДПГ, кажется, он был референтом по вопросам культуры. Его адрес я
нашел в телефонной книге, но у меня не оказалось двадцатипфенниговой
монетки на автомат; я пошел пешком из Кельн-Эренфельда в Кельн-Кальк, не
застал Эдгара и до восьми вечера прождал его перед домом, потому что
хозяйка не пожелала впустить меня к нему в комнату. Винекен жил недалеко
от очень большой и очень мрачной церкви на улице Энгельса (я так и не
знаю, считал ли он себя обязанным поселиться на улице Энгельса как член
СДПГ). Я вконец измучился, смертельно устал, был голоден, сигарет у меня
не было, и я понимал, что Мария сидит в пансионе и беспокоится за меня. А
этот район и эта улица - поблизости был химический завод - отнюдь не могла
излечить человека от меланхолии. В конце концов я зашел в булочную и
попросил, продавщицу дать мне бесплатно булочку. Несмотря на свою
молодость, продавщица была безобразна. Я дождался минуты, когда из
булочной ушли все покупатели, быстро вошел туда и, не поздоровавшись,
выпалил:
- Дайте мне бесплатно булочку!
Я боялся, что в булочную опять кто-нибудь войдет. Продавщица взглянула
на меня, ее тонкие сухие губы стали еще тоньше, но потом округлились,
набухли; она молча положила в пакет три булочки и кусок сдобного пирога и
протянула мне. По-моему, я даже не поблагодарил ее - схватил пакет и
бросился к двери. Потом я уселся на пороге дома, где жил Эдгар, с®ел
булочки и пирог, то и дело нащупывая у себя в кармане чек на двадцать две
марки. Как странно! Почему именно двадцать две? Я долго размышлял, как
вообще появилось это число: может быть, это был остаток на чьем-нибудь
банковском счете, а может быть, дед хотел пошутить; скорее всего, это
вышло по чистой случайности; но самое поразительное заключалось в том, что
"двадцать два" было написано на чеке дважды - цифрами и прописью, не мог
же дед два раза вывести это число машинально. Но почему он его вывел - я
так и не понял. Позже я сообразил, что ждал Эдгара в районе Кальк на улице
Энгельса всего полтора часа, но тогда они показались мне вечностью,
пронизанной скорбью: меня угнетали и темные фасады домов и дым,
подымавшийся над химическим заводом. Эдгар мне очень обрадовался. С
сияющим лицом он похлопал меня по плечу и потащил к себе в комнату, где на
стене висел большой портрет Брехта, а под ним гитара и собственноручно
сколоченная полка, заставленная книгами в дешевых изданиях. Я слышал, как
он ругал у двери хозяйку за то, что та меня не пускала, а потом вошел в
комнату с бутылкой водки и, расплывшись в улыбке, рассказал мне, что он
только что одержал в комитете по театрам победу "над старыми скотами из
ХДС", а потом потребовал, чтобы я рассказал ему обо всем с того дня, как
мы с ним виделись в последний раз. Мальчиками мы постоянно играли вместе.
Его отец служил в купальнях, а потом работал сторожем в спортивном городке
недалеко от нашего дома. Я попросил избавить меня от рассказов, в кратких
чертах обрисовал положение, в котором мы очутились, и сказал, что очень
прощу его дать мне деньги взамен чека.
Он вел себя удивительно благородно: все понял с первого слова, тут же
сунул мне тридцать марок и, как я ни умолял его, ни за что не хотел брать
чек. Помнится, я чуть не плакал, стараясь всучить ему этот чек. В конце
концов он взял его, слегка обидевшись. Я пригласил его к нам - пусть
обязательно заглянет и посмотрит, как я работаю. Он довел меня до
трамвайной остановки возле почты, но тут я заметил на площади свободное
такси, помчался к нему, сел и, от®езжая, мельком увидел лицо Эдгара -
недоумевающее, обиженное, бледное, широкое лицо. За это время я первый раз
позволил себе взять такси: в тот вечер я заслуживал его больше, чем
кто-либо другой. Я был просто не в силах тащиться через весь Кельн на
трамвае и целый час ждать встречи с Марией. Счетчик показал почти восемь
марок. Я дал шоферу пятьдесят пфеннигов на чай и бегом вбежал по лестнице
к себе. Мария бросилась мне на шею, обливаясь слезами, и я тоже заплакал.
Мы оба пережили столько страхов, словно провели в разлуке целую вечность;
наше отчаяние было так велико, что мы не могли даже поцеловаться; мы
только без конца шептали друг другу, что никогда, никогда, никогда не
разлучимся снова - "пока смерть нас не разлучит", шепотом добавила Мария.
Ну, а потом Мария "навела красоту" - так она это называла: подрумянилась,
накрасила губы, и мы отправились в первую попавшуюся забегаловку на
Венлоерштрассе, с®ели по две порции гуляша, купили бутылку красного вина и
пошли домой.
Эдгар так у не смог до конца простить мне эту поездку на такси. Потом
мы встречались довольно часто, и, когда у Марии случился выкидыш, он даже
выручил нас еще раз деньгами. Он ни разу не упомянул о моей поездке на
такси, но в его отношении к нам осталась какая-то настороженность, которая
так никогда и не прошла.
- О боже, - сказал отец громко, каким-то иным, незнакомым мне голосом.
- Говори внятно и ясно и открой наконец глаза. Своими фокусами ты меня уже
не проведешь.
Я открыл глаза и посмотрел на него. Было видно, что он сердится.
- Разве я что-нибудь говорил? - спросил я.
- Да, - сказал он, - ты все время что-то бормотал, но я ничего не мог
понять, кроме слов "вонючие миллионы".
- А больше ты вообще ничего не можешь понять и не должен понимать.
- И еще я разобрал слово "чек".
- Да, да, - сказал я, - а сейчас сядь и скажи, о, какой сумме ты думал,
предлагая мне... ежемесячную поддержку в течение года? - Я подошел к нему,
осторожно взял за плечи и усадил в кресло. Но он тут же поднялся, и теперь
мы стояли очень близко друг от друга.
- Я всесторонне обдумал этот вопрос, - сказал он тихо, - если ты не
хочешь принять мое условие и приступить к солидным контролируемым
занятиям, если ты намерен работать здесь... то, собственно говоря... я
думаю, так сказать, двести марок в месяц будет достаточно.
Я убежден, что он собирался сказать "двести пятьдесят" или "триста", но
в последнюю секунду произнес "двести". Видимо, мое лицо испугало его, и он
заговорил опять так поспешно, что это как-то не вязалось с его обликом
денди.
- Геннехольм говорил, что аскетизм - основа всякой пантомимы.
Я все еще молчал. Я просто смотрел на него "пустыми глазами", как
клейстовская марионетка. Я даже не пришел в бешенство, я был настолько
ошеломлен, что выражение пустоты, которое я всегда с таким трудом придавал
своим глазам, стало вдруг совершенно естественным. Отец нервничал, на
верхней губе у него выступили мелкие капельки пота. Я не ощутил в первую
секунду ни ярости, ни озлобления, ни ненависти, в моих пустых глазах
постепенно появлялось сочувствие.
- Милый папа, - сказал я тихо, - двести марок - вовсе не так уж мало,
как тебе кажется. Это довольно-таки значительная сумма, и я не намерен
спорить, но знаешь ли ты по крайней мере, что аскетизм - дорогое
удовольствие, во всяком случае тот, который рекомендует Геннехольм. А он
рекомендует скорее строгую диету: много постного мяса и свежих салатов...
Правда, самая дешевая форма аскетизма - голод, но голодный клоун...
впрочем, и это все же лучше, чем пьяный клоун. - Я сделал шаг назад - мне
было неприятно стоять рядом с ним и наблюдать, как капли пота на его лице
становятся все крупнее.
- Послушай, - сказал я, - перестанем говорить о деньгах, поговорим
лучше о чем-нибудь другом, ведь мы джентльмены.
- Но я в самом деле хочу тебе помочь, - возразил он с отчаянием, -
охотно дам тебе триста марок.
- Ни слова о деньгах, - сказал я, - лучше я расскажу тебе о самом
поразительном открытии, которое мы с Лео сделали в детстве.
- Что ты имеешь в виду? - спросил он и посмотрел на меня так, словно
ожидал смертного приговора. Он, видимо, думал, что я заговорю о его
любовнице, которой он построил виллу в Годесберге.
- Спокойно! Спокойно! - сказал я. - Знаю, ты удивишься, но самое
поразительное открытие нашего детства заключалось в том, что дома у нас
никогда не хватало жратвы.
При слове "жратва" он вздрогнул, сделал глотательное движение, хрипло
засмеялся и спросил:
- Ты хочешь сказать, что вы не ели досыта?
- Вот именно, - согласился я спокойно, - мы никогда не ели досыта, я
имею в виду, не ели у себя дома. До сих пор не понимаю, чем это
об®яснялось: вашей скупостью или вашими принципами; мне было бы приятней,
если бы это об®яснялось скупостью... Как ты думаешь, что ощущает,
мальчишка после того, как он полдня гонял на велосипеде, наигрался в
футбол и наплавался в Рейне?
- Очевидно, у него появляется аппетит, - сказал он холодно.
- Нет, - возразил я, - не аппетит, а волчий голод! Черт побери, с
раннего детства мы знали, что мы богаты, баснословно богаты... но "лично
нам деньги ничего не давали... мы не могли даже наесться как следует.
- Вам чего-нибудь не хватало?
- Да, - ответил я, - ведь я уже сказал, нам не хватало еды... и еще
карманных денег. Знаешь, о чем я всегда мечтал, будучи ребенком?
- Боже мой, - сказал он испуганно, - о чем?
- О картошке, - сказал я. - Но у матери уже тогда был этот "пунктик" с
похудением - ты ведь знаешь, она во всем опережала свое время, - у нас в
доме не переводились болтливые дураки, и у каждого из них была своя
собственная теория правильного питания; к сожалению, ни в одной из этих
теорий картошка не расценивалась положительно. Когда вас не было, прислуга
варила себе иной раз на кухне картошку - картошку в мундире, круто
посоленную, с маслом и с луком; случалось, и нас, детей, будили и под
величайшим секретом разрешали спуститься вниз в одних пижамах, и мы
набивали себе брюхо картошкой. А по пятницам мы обычно ходили к Винекенам,
и там всегда бывала картошка с луком, мамаша Винекен накладывала нам
тарелку с верхом. И еще - у нас дома в хлебнице всегда было слишком мало
хлеба; ох, уж эта наша хлебница! Я вспоминаю ее с отвращением, с
содроганием - в ней лежал этот проклятый хрустящий хлебец или несколько
черствых ломтиков булки - черствых из "диетических соображений"... А вот
когда ни придешь к Винекенам, у них всегда свежий хлеб; Эдгар сам приносил
его из булочной, а мамаша Винекен левой рукой прижимала буханку к груди, а
правой отрезала толстые ломти - мы сразу хватали их и мазали яблочным
повидлом.
Отец устало кивнул, я подал ему пачку сигарет, он взял сигарету, и я
дал ему прикурить. Мне было жаль его. Как тяжело, наверное, впервые в
жизни по-настоящему беседовать с сыном, когда тому уже под тридцать.
- Ну и еще тысячи разных вещей, - продолжал я, - например, дешевые
леденцы или воздушные шарики. Мать считала, что воздушные шарики - это
выброшенные деньги. Правильно. Это действительно выброшенные деньги, но
как бы страстно мы ни желали выбрасывать деньги, нам все равно не удалось
бы выбросить ваши вонючие миллионы, покупая... воздушные шарики. А дешевые
леденцы! Относительно них у матери были свои теории - весьма мудрые и
наводящие страх: она доказывала, что леденцы - яд, сущий яд; однако это
вовсе не значило, что взамен леденцов она давала нам другие неядовитые
конфеты - она попросту не давала нам никаких.
- В интернате удивлялись, - сказал я тихо, - что я единственный никогда
не жаловался на еду, я жрал все подряд и находил, что нас восхитительно
кормят.
- Вот видишь, - сказал отец устало, - и в этом были, оказывается, свои
хорошие стороны. - Его слова звучали не очень-то убедительно и далеко не
весело.
- Конечно, - ответил я, - мне совершенно ясна теоретическая и
педагогическая польза такого воспитания, но все это были одни теории,
педагогика, психология, химия... и убийственная недоброжелательность. Я
знал, когда у Винекенов бывают деньги - это случалось по пятницам, а по
первым и пятнадцатым числам каждого месяца деньги появлялись у Шнивиндов и
Голлератов, и об этом нетрудно было догадаться: каждый член семьи получал
что-то особо вкусное - толстый кружок колбасы или пирожное; по утрам в
пятницу мамаша Винекен всегда ходила в парикмахерскую, потому что вечером
они предавались... ты бы, наверное, назвал это утехами любви.
- Что? - вскричал мой отец, - не имеешь же ты в виду... - Он покраснел
и посмотрел на меня, качая головой.
- Да, - подтвердил я, - именно это я и имею в виду. По пятницам детей
отсылали в кино. Перед кино им еще разрешалось полакомиться мороженым, так
что они отсутствовали по меньшей мере часа три с половиной, и в это время
мать возвращалась из парикмахерской, а отец приходил домой с получкой. Сам
понимаешь, у рабочего люда квартиры не очень-то просторные.
- Стало быть, - сказал отец, - стало быть, вы знали, почему детей
отсылают в кино?
- Не совсем, разумеется, - ответил я, - многое пришло мне в голову
позднее, когда я вспоминал об этом... а еще позднее я сообразил, почему
мамаша Винекен так трогательно краснела, когда мы возвращались из кино и
принимались есть картошку. После того как Винекен перешел работать на
стадион, все стало иначе... Он ведь больше времени проводил дома.
Мальчишкой я замечал только, что она в эти дни чувствовала себя как-то
неловко... и лишь потом догадался почему. Впрочем, при такой квартире - у
них была всего одна комната и кухонька, а детей трое... им, пожалуй, не
оставалось другого выхода.
Отец был так потрясен, что я испугался, как бы он не счел после этого
бестактным вновь завести разговор о деньгах. Нашу встречу он воспринимал
трагически, но уже начал слегка умиляться и этим трагизмом и своими
благородными страданиями - так сказать, входить во вкус, а раз так, трудно
будет вернуть его к тремстам маркам в месяц, которые он предложил мне.
Деньги - это почти такая же щекотливая штука, как "вожделение плоти".
Никто открыто о них не говорит, никто открыто не думает; либо потребность
в деньгах "сублимируется", как сказал Марии священник о "вожделении
плоти"