Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Фантастика. Фэнтези
   Русскоязычная фантастика
      Генрих Белль. Глазами клоуна -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -
, либо считается чем-то вульгарным; во всяком случае, деньги никогда не воспринимаются в том виде, в каком они нужны человеку: как еда, как такси, как пачка сигарет или номер с ванной. Отец страдал; это было видно невооруженным глазом и производило ошеломляющее впечатление. Он отвернулся к окну, вынул носовой платок и осушил несколько слезинок. До сих пор я никогда не видел его плачущим, не видел также, чтобы он использовал свой носовой платок по назначению. Каждое утро ему выдавалось два белоснежных носовых платка, а вечером он бросал их - немного смятые, но вовсе не испачканные - в корзину для грязного белья у себя в ванной. Бывали периоды, когда мать из соображений экономии, ссылаясь на нехватку мыла, вела с ним на эту тему длинные дискуссии: не согласится ли он менять носовые платки ну хотя бы раз в два или три дня. - Они ведь просто лежат у тебя, ты их даже не пачкаешь... не забывай о наших обязанностях перед нацией. - Мать намекала на известные лозунги "все на борьбу со злостным расточительством" и "не трать зря ни пфеннига". Но отец единственный раз в жизни, насколько я помню, проявил свою волю и настоял на том, чтобы ему, как прежде, выдавали по два носовых платка каждое утро. Никогда я не замечал ни пятнышка на его лице, ни капельки влаги, ничего такого, что заставило бы его, скажем, высморкаться. А теперь он стоял у окна и вытирал не только слезы, но и нечто столь банальное, как пот на верхней губе. Я вышел на кухню, ведь он все еще плакал, и мне было слышно, как он тихонько всхлипывает. На свете совсем не много людей, в присутствии которых можно плакать, и я решил, что собственный сын и притом почти незнакомый - самое неподходящее общество в эти минуты. Лично я знаю только одного человека, при котором я стал бы плакать, - Марию; а что представляла собой любовница отца - можно ли при ней плакать, - я не имел понятия. Я видел ее всего один раз, она показалась мне приятной, красивой дамой, в меру глупенькой; зато я о ней много слышал. По рассказам родни, это была "корыстная особа", но моя родня считает корыстными всех тех, кто имеет наглость напоминать, что людям необходимо время от времени есть, пить и покупать себе башмаки. А человек, который признался бы, что не мыслит себе жизни без сигарет, ванны, цветов и спиртного, вошел бы в семейную хронику Шниров как безумец, одержимый "манией расточительства". Я понимал, что иметь любовницу довольно-таки разорительное занятие, ведь она должна покупать себе чулки и платья, должна платить за квартиру и к тому же постоянно пребывать в хорошем настроении, что, по выражению отца, возможно только при "абсолютно упорядоченном бюджете". Он приходил к ней после убийственно скучных заседаний наблюдательных советов, и ей полагалось излучать радость и благоухание и к тому еще быть причесанной у парикмахера. Не думаю, что она корыстная, скорее всего она просто дорого обходится, но для моей родни это равнозначные понятия. Как-то раз садовник Хенкельс, подсоблявший старику Фурману, заметил на редкость смиренно, что ставки подсобных рабочих, мол, "собственно говоря, вот уже три года как повысились", а он получает столько же, что и раньше; и мать визгливым голосом прочла тогда двухчасовую лекцию на тему о "корыстолюбии некоторых суб®ектов". Однажды она дала нашему письмоносцу двадцать пять пфеннигов в качестве новогоднего подарка и возмутилась не на шутку, обнаружив на следующее утро в почтовом ящике конверт с этими самыми двадцатью пятью пфеннигами и с запиской: "Уважаемая госпожа Шнир! Не решаюсь Вас грабить". Разумеется, у нее нашелся знакомый статс-секретарь в министерстве связи, и она незамедлительно пожаловалась ему на этого "корыстолюбивого и наглого типа". В кухне я торопливо обошел лужу кофе и направился через коридор в ванную; вытаскивая из ванны пробку, я вдруг вспомнил, что впервые за много лет, нежась в теплой воде, не пропел даже литанию деве Марии. Вполголоса я затянул "Верую", смывая душем пену со стенок ванны, из которой медленно вытекала вода. Потом я попытался спеть литанию деве Марии; эта еврейская девушка, по имени Мириам, всегда вызывала во мне симпатию, временами я даже верил в нее. Но и литания не принесла мне облегчения, она была слишком католической, а я испытывал злобу и против католицизма и против католиков. Я решил позвонить Генриху Белену и Карлу Эмондсу. С Карлом Эмондсом мы не виделись вот уже два года - после того ужасного скандала, а писем друг другу сроду не писали. Он обошелся со мной как свинья, и по совершенно пустяковому поводу: я дал его младенцу, годовалому Грегору, молоко с сырым яйцом; Карл и Сабина пошли в кино, "Мария проводила вечер в "кружке", а меня они оставили нянчить Грегора. Сабина велела в десять подогреть молоко, налить его в бутылочку и дать Грегору, но малыш показался мне очень бледненьким и слабеньким (он даже не плакал, а только жалобно хныкал), и я подумал, что, если добавить в молоко сырое яйцо, это будет ему очень полезно. Пока молоко грелось, я расхаживал с Грегором на руках по кухне и приговаривал: - Ай-ай, угадай, что получит наш малыш, что мы ему сейчас дадим... яичко, - и так далее в том же роде; потом я разбил яйцо, поболтал его в миксере и влил в молоко. Старшие дети Эмондсов спали мертвым сном, и никто не вертелся у меня под ногами; я дал Грегору бутылочку, и мне показалось, что яйцо здорово пошло ему на пользу. Он заулыбался и сразу же заснул, перестав хныкать. Вернувшись из кино, Карл заметил на кухне яичную скорлупу и, входя в столовую, где я сидел с Сабиной, сказал: - Молодец, что сварил себе яйцо. Я об®яснил, что не сам с®ел яйцо, а дал его Грегору... И тут разразилась целая буря, они прямо обрушились на меня. У Сабины началась форменная истерика, она кричала мне: "Убийца!", а Карл заорал: "Бродяга! Похотливый козел!" Его слова привели меня в такую ярость, что я обозвал его "припадочным учителишкой", схватил пальто и выскочил на лестницу вне себя от гнева. Карл выбежал за мной на площадку и крикнул мне вслед: - Безответственный босяк! - Истеричный мещанин, жалкий дурак, - бросил я ему в ответ. Я искренне люблю детей, неплохо умею обращаться с ними, особенно с грудными младенцами, и у меня не укладывается в голове, что годовалому ребенку может повредить яйцо; меня обидело главным образом то, что Карл назвал меня "похотливым козлом"; "убийцу" Сабины я еще стерпел бы. Чего не позволишь и не простишь перепуганной насмерть матери? Но Карл ведь знал, что я не "похотливый козел". С некоторых пор у нас вообще были натянутые отношения по глупейшей причине: Карл в глубине души считал, что моя "вольная жизнь" поистине "прекрасна", а меня в глубине души привлекало его мещанское благополучие. Я никак не мог растолковать Карлу, что моя жизнь с вечными переездами, гостиницами, репетициями, выступлениями, игрой в рич-рач и пивом была убийственно размеренной и монотонной... и что мне больше всего нравилась будничность его существования. Ну и, конечно, он так же, как все, думал, что мы намеренно не обзаводимся детьми. Выкидыши Марии казались ему "подозрительными"; если бы он знал, как мы мечтали о детях! И все же я послал Карлу телеграмму с просьбой позвонить мне, но вовсе не за тем, чтобы подстрелить у него денег. У них теперь уже четверо детей, и они с трудом сводят концы с концами. Я еще раз сполоснул ванну, тихо вышел в коридор и бросил взгляд в открытую дверь столовой. Отец опять стоял лицом к столу и больше не плакал. Покрасневший нос и влажные морщинистые щеки делали его совсем стариком; он поеживался от холода; лицо у него было потерянное и, как ни странно, весьма глупое. Я налил ему немного коньяку и дал выпить. Он взял рюмку и выпил. Столь не свойственное отцу выражение глупости застыло на его лице, а в том, как он осушил рюмку и молча, с беспомощной мольбой в глазах протянул ее мне, было что-то шутовское, раньше я этого в нем не замечал. Так выглядят люди, которые уже ничем, абсолютно ничем не интересуются, кроме детективных романов, определенной марки вина и глупых анекдотов. Мокрый и скомканный платок он просто положил на стол, и я подумал, что это поразительно выпадает из его стиля; казалось, он ведет себя как упрямый капризный ребенок, которому уже тысячу раз повторяли, что носовые платки нельзя класть на стол. Я налил ему еще немного коньяку, он выпил и сделал слабое движение рукой, которое можно было истолковать только как просьбу: "Пожалуйста, принеси мне пальто". Но я притворился, что ничего не замечаю. Мне необходимо было каким-то образом навести его снова на разговор о деньгах. Не придумав ничего лучшего, я опять вытащил из кармана марку и решил показать несколько простеньких фокусов: монетка скатилась по моей вытянутой правой руке, а потом поползла вверх тем же путем. Отец улыбнулся довольно-таки вымученной улыбкой. Я подбросил монетку почти под самый потолок и поймал ее снова, но отец повторил свой жест: "Пожалуйста, принеси мне пальто". Я еще раз подбросил монетку, поймал ее большим пальцем правой ноги и поднял почти на уровень отцовского носа. Отец сердито махнул рукой и сказал ворчливо: - Перестань! Пожав плечами, я вышел в переднюю и снял его пальто и шляпу с вешалки. Отец уже поджидал меня, я помог ему одеться, поднял перчатки, выпавшие из шляпы, и протянул ему. Он опять чуть было не заплакал, смешно скривил нос и губы и прошептал: - Неужели ты так и не скажешь мне что-нибудь хорошее? - Да нет, почему, - ответил я тихо, - хорошо, что ты положил мне руку на плечо, когда эти идиоты судили меня... а особенно хорошо, что ты спас жизнь мамаше Винекен, которую хотел расстрелять тот тупица майор. - Но я все это уже почти забыл, - сказал он. - И это самое хорошее, что ты все забыл... а я ничего не забываю. Отец смотрел на меня с молчаливой мольбой; он боялся, что я произнесу имя Генриэтты, но я не произнес имени Генриэтты, хотя собирался спросить, почему он не совершил хорошего поступка и не запретил своей дочери отправиться на ту школьную экскурсию в зенитную часть... Я кивнул, и он понял, что я не заговорю о Генриэтте. Уверен, что на заседаниях наблюдательных советов он часто рисовал на листке бумаги рожицы и выводил букву "Г", и еще раз ту же букву, а порой писал ее имя полностью: "Генриэтта". Он не был виноват, просто он всегда как в шорах, и это исключает всякий трагизм или же, наоборот, создает предпосылки для него. Сам не знаю. Он был такой утонченный и деликатный, с благородными сединами, неизменно доброжелательный, но он не дал мне ни гроша, когда мы с Марией жили в Кельне. Что делало моего отца, милейшего старичка, столь твердым и сильным? Почему, выступая перед экраном телевизора, он говорил о долге перед обществом, о патриотизме, о Германии и даже о христианстве, в которое, по собственному признанию, ни на йоту не верил, говорил так, что люди не могли не уверовать. Все дело в том, что за ним стояли деньги; но не обычные бумажки, на которые можно купить себе бутылку молока или поехать на такси, содержать любовницу или сходить в кино, а деньги как символ. Я боялся его, но и он боялся меня: мы оба не были узколобыми реалистами, оба презирали тех, кто болтает о "реальной политике". На карту было поставлено куда больше, чем полагали эти дураки. В его глазах я ясно читал, что он не может дать деньги клоуну, для которого все назначение денег в том, чтобы тратить их, а ведь по его понятиям у денег прямо противоположное назначение. Я знал, сколько бы он ни отвалил мне - хоть целый миллион, - я его все равно потрачу, а для него каждая трата - синоним расточительности. Пережидая какое-то время на кухне и в ванной, чтобы дать ему выплакаться в одиночестве, я подумал было, что столь сильное потрясение заставит его выложить изрядную сумму без всяких дурацких условий, но теперь я видел по его глазам, что он просто не в состоянии этого сделать. Нет, он не был узколобым реалистом, равно как и я, и мы оба знали, что все эти пошляки всего лишь "реалисты" - они могут тысячу раз ощупать свой воротник, но так и не заметят нитку, на которой барахтаются. Я еще раз кивнул, чтобы успокоить его окончательно: не стану я говорить ни о деньгах, ни о Генриэтте; но сам я подумал о ней иначе, чем всегда, и, как мне показалось, в неподходящем духе; я представил себе Генриэтту такой, какой она стала бы сейчас: тридцатитрехлетней женщиной, весьма возможно, разведенной женой какого-нибудь крупного промышленника. Никогда не поверю, что она согласилась бы участвовать в этой пошлой игре, флиртовать, устраивать приемы, болтать о том, что надо-де "крепко держаться религии", заседать в разных бюро и стараться быть "особенно приветливой с деятелями СДПГ, чтобы не увеличить их комплекса неполноценности". Я мог представить себе" Генриэтту только в роли человека, совершающего отчаянные поступки, которые "реалисты" считают проявлением снобизма, ибо они совершенно лишены воображения. Вот она выливает коктейль за шиворот какому-нибудь главному директору концерна, которых сейчас расплодилось до черта, или наезжает своей машиной на "мерседес" скалящего зубы обер-лицемера. Что ей осталось бы делать, если бы ее не научили писать пейзажи или обтачивать на гончарном круге керамические масленки? И она ощутила бы то, что я ощущаю на каждом шагу, повсюду, где бурлит жизнь: незримую стену, за которой деньги существуют уже не для трат, а воспринимаются как некие неприкосновенные символы, хранящиеся в священных сосудах. Я пропустил отца к двери. Он опять покрылся потом, и мне стало его жаль. Я быстренько сбегал в столовую, взял со стола грязный носовой платок и сунул ему в карман пальто. Если при одной из ежемесячных ревизий в бельевых шкафах мать не досчитается платка, не оберешься неприятностей - она обвинит прислугу в воровстве или в преступной небрежности. - Может, заказать тебе такси? - спросил я. - Нет, - ответил он, - пройдусь немного пешком. Фурман ждет меня у вокзала. Он прошел мимо меня, я открыл дверь, проводил его до лифта, нажал кнопку. И снова вынул из кармана свою единственную марку, положил ее на раскрытую левую ладонь и посмотрел на нее. Отец брезгливо отвел глаза и покачал головой. Я думал, что он вытащит бумажник и даст мне по крайней мере марок пятьдесят или сто; но благородная скорбь и сознание трагичности всего происходящего вознесли его душу на такую высоту сублимации, что самая мысль о деньгах была ему неприятна, а мои попытки напомнить ему об этой низменной материи казались осквернением святыни. Я подержал дверцы лифта, пока он не вошел. Отец обнял меня, потом вдруг потянул носом, захихикал и сказал: - А от тебя действительно пахнет кофе... жаль, я бы с удовольствием сварил тебе хороший кофе... что-что, а это я умею. Он разжал свои об®ятия, вошел в лифт, и я увидел, как он, все так же хитро улыбаясь, нажимает кнопку, лифт начал спускаться. А я все стоял, наблюдая, как зажигались цифры: четыре, три, два, один... затем красный огонек потух. 16 Вернувшись в квартиру и заперев дверь, я почувствовал, что остался в дураках. Надо было принять его предложение - пусть бы сварил мне кофе и еще немного посидел. В решающий момент, когда он подал бы на стол кофейник и с видом победителя налил мне кофе, следовало громко сказать: "Выкладывай деньги!" или "А ну-ка, деньги на стол!" В решающие моменты люди вообще действуют без сантиментов, по-дикарски. Тогда говорят: "Вам - четыре министерских портфеля, нам - сорок бочек концернов..." Я оказался в дураках, поддавшись его настроению и своему также, надо было заставить его раскошелиться. Не мудрствуя лукаво, я должен был заговорить о деньгах, сразу же о деньгах, о мертвых незыблемых символах, которые для многих людей означают жизнь или смерть. "Ох, эти вечные деньги!" - с ужасом восклицала мать во всех случаях жизни, даже тогда, когда мы просили у нее тридцать пфеннигов на тетрадь. Вечные деньги. Вечная любовь. Я пошел на кухню, отрезал ломоть хлеба, намазал его маслом, вернулся в столовую и набрал телефон Белы Брозен. Мой расчет основывался на том, что отец в этом состоянии, сотрясаемый нервным ознобом, отправится не домой, а к любовнице. Она, конечно, уложит его в постель, даст грелку и стакан горячего молока с медом. У матери отвратительная привычка: если человеку нездоровится, она предлагает ему взять себя в руки и напрячь свою волю, кроме того, с некоторых пор она считает холодные обтирания "единственным лекарством". - Квартира Брозен, - сказала Бела Брозен. И я почувствовал облегчение - от нее ничем не пахло. Голос у нее был удивительный - теплый, приятный альт. - Шнир... Ганс, - назвался я, - вы меня помните? - Конечно, помню, - сказала она сердечно, - и так... и так... сочувствую вам. Я не знал, что она имеет в виду, только когда она заговорила снова, меня осенило. - Запомните, - сказала она, - все критики - глупые и тщеславные эгоисты. Я вздохнул. - Я бы рад был этому поверить, мне стало бы легче. - А вы верьте, - сказала она, - верьте, да и только. Вы не представляете себе, как помогает железная решимость верить во что-то. - Ну, а если какой-нибудь критик похвалит меня ненароком, что тогда? - О-о, - она засмеялась и вывела на звуке "о" красивую руладу, - тогда вам придется поверить, что на него вдруг напала честность и он на какое-то время перестал быть эгоистом. Я засмеялся. Неясно было, как ее называть - просто Белой или госпожой Брозен? Мы были почти незнакомы, и ни один справочник не скажет, как обращаться к любовнице отца. В конце концов я остановился на "госпоже Беле", хотя имена, которые придумывают себе артисты, всегда кажутся мне на редкость дурацкими. - Госпожа Бела, - сказал я, - я попал в тяжелый переплет. Ко мне заходил отец, мы болтали с ним обо всем на свете, но я никак не мог навести его еще раз на разговор о деньгах, хотя... Тут она, по-моему, покраснела; я считал ее женщиной совестливой; вернее всего, ее связь с отцом была основана на "настоящей любви", поэтому всякие "денежные дела" для нее неприятны. - Послушайте меня, прошу вас, - сказал я, - откиньте все мысли, которые пришли вам в голову, не надо смущаться... У меня к вам только одна просьба: если отец заговорит с вами обо мне... я хочу сказать, не могли бы вы внушить ему, что мне срочно нужны деньги. Наличные деньги. Как можно скорее, я без гроша в кармане. Вы слушаете? - Да, - сказала она так тихо, что я испугался. Потом я услышал, что она шмыгнула носом. - Вы считаете меня дурной женщиной, я знаю, Ганс, - начала она, теперь она плакала, не таясь, - продажной тварью; в наш век таких немало. Вы должны считать меня такой женщиной. О боже! - Ничего подобного, - ответил я громко, - вовсе я не считаю вас такой... на самом деле не считаю. Я боялся, как бы она не начала говорить о чувствах - о своих чувствах и об отцовских; судя по ее душераздирающим всхлипываниям, она была довольно сентиментальной особой, не исключено, что она захочет потолковать и о Марии. - На самом деле, - повторил я не очень убежденным тоном, ибо мне показалось подозрительным

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору