Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Фантастика. Фэнтези
   Русскоязычная фантастика
      Генрих Белль. Глазами клоуна -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -
азвать "плотью", разве что туши в мясных лавках, но даже туши не только "плоть". Стоит мне представить себе, что Мария делает с Цюпфнером "то самое", что она должна делать только со мной, и моя меланхолия перерастает в отчаяние. Я долго колебался, но потом все же отыскал телефон Цюпфнера и записал его в тот столбец, где значились люди, у которых я не собирался одалживать деньги. Мария дала бы мне денег не раздумывая, все до пфеннига, она пришла и помогла бы мне, особенно если бы знала, что все это время меня преследуют неудачи, но она пришла бы не одна. Шесть лет - долгий срок; нет, ей не место у Цюпфнера в доме, она не должна завтракать с ним за одним столом, лежать с ним в одной постели. За Марию я даже готов бороться, хотя слово "борьба" связано у меня с чисто физическими представлениями и кажется поэтому смешным - смешно драться с Цюпфнером. Мария еще не умерла для меня, как, в сущности, умерла моя мать. Я верю, что живые могут быть мертвыми, а мертвые живыми, но совсем в ином смысле, чем в это верят протестанты и католики. Для меня Георг, подорвавшийся на противотанковой гранате, куда более живой, чем собственная мать. Я вижу этого веснушчатого неуклюжего мальчугана на лужайке возле мраморного Аполлона. "Не так, не так..." - орет Герберт, потом слышу взрыв и крик, не очень громкий, слышу, как Калик изрекает: "К счастью, Георг был сиротой..." Проходит полчаса, мы ужинаем за тем же самым столом, за которым состоялся суд надо мной, и мать говорит Лео: - Надеюсь, сынок, ты справишься с этим лучше, чем тот глупый мальчик, ведь правда? Лео утвердительно кивает, отец бросает на меня взгляд и не находит утешения в глазах десятилетнего сына. За это время мать успела сделаться бессменной председательницей Центрального бюро организации "Смягчим расовые противоречия"; она совершает поездки в дом Анны Франк и при случае даже за океан и произносит в американских женских клубах речи о раскаянии немецкой молодежи, произносит их тем же сладким, мягким голосом, каким сказала, наверное, прощаясь с Генриэттой: "Будь молодцом, детка". Ее голос я могу услышать по телефону в любое время, но голос Генриэтты уже не услышу. У Генриэтты голос был на удивление глуховатый, а смех звонкий. Как-то раз, играя в теннис, она вдруг выронила ракетку, остановилась и, задумавшись, поглядела на небо; в другой раз за столом она уронила ложку в тарелку с супом; мать вскрикнула и стала причитать из-за пятен на платье и на скатерти; Генриэтта ее не слушала, а потом, придя в себя, как ни в чем не бывало вынула ложку из супа, обтерла ее салфеткой и снова принялась за еду; в третий раз на-нее нашло, когда мы играли в карты у горящего камина; мать разозлилась не на шутку и закричала: - Очнись же! Вечно ты спишь! Генриэтта взглянула на нее и спокойно сказала: - В чем дело? Мне просто не хочется больше играть, - с этими словами она бросила карты, которые все еще держала в руке, прямо в камин. Мать благополучно выудила карты из огня, хотя и обожгла себе пальцы, ей удалось спасти всю колоду, кроме семерки червей, которая успела обгореть; с тех пор, играя в карты, мы не могли не вспоминать Генриэтту, хотя мать и пыталась делать вид, будто "ничего не произошло". Мать вовсе не злая, она просто непостижимо глупа и бережлива. Она не разрешила купить новые карты, и мне думается, что обгоревшая семерка червей все еще в игре, но, когда мать, раскладывая пасьянс, натыкается на нее, она ни о ком не вспоминает. Мне бы очень хотелось поговорить по телефону с Генриэттой, жаль, что богословы не изобрели еще аппаратов для таких разговоров. Я разыскал в телефонной книге номер родителей, постоянно забываю его: "Шнир, Альфонс, почетн. д-р, ген. директор". Почетный доктор - это была для меня новость. Набирая номер, я мысленно шел домой - спустился по Кобленцерштрассе, вышел на Эберталлее, свернул налево к Рейну. До нас примерно час ходьбы. Горничная уже сняла трубку: - Квартира доктора Шнира. - Позовите, пожалуйста, госпожу Шнир, - сказал я. - Кто говорит? - Шнир, - ответил я, - Ганс, родной сын вышеупомянутой дамы. Горничная поперхнулась, подумала секунду, и я через шестикилометровый телефонный кабель почувствовал, что она в растерянности. Впрочем, пахло от нее довольно-таки приятно - мылом и чуть-чуть свежим лаком для ногтей. Очевидно, она знала о моем существовании, но не получила твердых инструкций на мой счет. А слухи ходили самые темные: отщепенец... смутьян... - Кто мне поручится, что это не розыгрыш? - спросила она наконец. - Ручаюсь, - ответил я, - в случае надобности могу перечислить особые приметы моей матушки: родинка слева, чуть пониже губы, бородавка... - Ладно, - сказала она, рассмеявшись, и подключила телефон матери. В нашем доме целый телефонный узел. Только у отца стоят три аппарата: красный - для разговоров о буром угле, черный - для связи с биржей и белый - для частных разговоров. У матери всего два аппарата: черный - для Центрального бюро организации "Смягчим расовые противоречия" и белый - для частных разговоров. Несмотря на то что на личном банковском счету моей матери в графе "сальдо" записана шестизначная цифра - все ее счета за телефон (и конечно же, расходы на поездки в Амстердам и другие города) оплачивает Центральное бюро. Горничная подключила не тот телефон, и мать, сняв трубку с черного аппарата, произнесла сугубо официальным тоном: - Говорит Центральное бюро организации "Смягчим расовые противоречия". Я остолбенел. Если бы она сказала: "Алло, у телефона госпожа Шнир", я бы, наверное, ответил: "Это я, Ганс, как поживаешь, мама?" Вместо этого я сказал: - Говорит находящийся проездом в Бонне уполномоченный Центрального бюро по делам пархатых янки. Будьте добры, соедините меня с вашей дочерью. Я сам испугался того, что сказал. Мать вскрикнула, а потом испустила вздох, и по этому вздоху я понял, как она постарела. - Ты этого никогда не забудешь? Да? - спросила она. Я сам с трудом удерживался от слез. - Забыть? Разве это надо забыть, мама? - спросил я тихо. Она молчала, и я опять услышал этот ее старушечий плач, который пугал меня больше всего. Я не видел мать пять лет, должно быть, ей уже за шестьдесят. Какую-то долю секунды я и впрямь верил, что она может переключить телефон и соединить меня с Генриэттой. Ведь говорит же она постоянно, что при желании может позвонить самому господу богу. Конечно, это только шутка, все деятели говорят сейчас в таком тоне о своих связях: у меня, мол, прямой провод с ХДС, с университетом, с телецентром и с министерством внутренних дел. Как мне хотелось услышать голос Генриэтты! Пусть бы она сказала хоть что-нибудь: "ничего" или даже "дерьмо". В ее устах это слово не прозвучало бы грубо, ничуть. Раньше стоило только Шницлеру завести речь о "мистическом трансе", в который она впадает, как Генриэтта сразу же выпаливала: "дерьмо", и это слово было такое же милое, как слово "дерево" (Шницлер писатель, один из тех паразитов, которые жили у нас во время войны; когда на Генриэтту "находило", он всегда начинал болтать о "мистическом трансе", и в ответ она коротко бросала - "дерьмо"). Конечно, она может сказать и что-нибудь другое, например: "Я сегодня опять обыграла этого дурня Фоленаха" или какую-нибудь французскую фразу: "La condition du monsieur le comte est parfaite" [состояние господина графа превосходно (франц.)]. Иногда она помогала мне готовить уроки, и мы смеялись над тем, что она сильна в чужих уроках и слаба в своих. Но вместо всего этого я слышал старушечий плач матери. - Как поживает папа? - спросил я. - Ах, - сказала она, - он стал совсем стариком, мудрым стариком. - А Лео? - Ле старателен, очень старателен, ему прочат большую будущность как богослову. - Боже мой! - сказал я, - надо же, чтобы будущность Лео, именно Лео, была связана с католическим богословием. - Нам было нелегко, когда он перешел в католичество, - сказала мать, - но что поделаешь, пути господни неисповедимы. Она снова полностью владела своим голосом, и на секунду у меня появилось искушение спросить ее о Шницлере, который по-прежнему свой человек у нас в доме. Шницлер - упитанный холеный господин; тогда он прямо бредил "европейской идеей" и "величием истых германцев". Из любопытства я прочел позднее один из его романов - "Любовь француза", роман оказался куда скучнее, чем я ожидал, судя по заглавию. Вся поразительная оригинальность этого произведения исчерпывалась тем, что герой его, пленный французский лейтенант, был блондином, а героиня, немочка с берегов Мозеля, - брюнеткой. Шницлер вздрагивал каждый раз, когда Генриэтта произносила слово "дерьмо" - в общей сложности это случилось, по-моему, раза два, - однако утверждал, будто "мистический транс" часто вызывает "неодолимую потребность изрыгать бранные слова" (хотя Генриэтта не испытывала никакой "неодолимой потребности" и вовсе не "изрыгала" слово "дерьмо", она произносила его очень просто). Чтобы доказать это, он притаскивал пятитомную "Христианскую мистику" Герреса. В романе. Шницлера было, разумеется, полно изысков, в нем, например, говорилось, что "названия французских вин звучат так же поэтично, как звон хрустальных бокалов, из которых влюбленные пьют за здоровье друг друга". Кончался роман тайным браком героя и героини, вот этот-то брак и навлек на Шницлера немилость имперской писательской, палаты: примерно месяцев десять ему не разрешали печататься. Американцы обласкали Шницлера, как "борца Сопротивления", и взяли на работу в свой офис по вопросам культуры; сейчас он носится по всему Бонну и при каждом удобном случае рассказывает, что во времена нацистов ему было запрещено печататься. Такому лицемеру и врать не приходится, так или иначе он устраивает свои делишки. А ведь не кто иной, как Шницлер, настоял на том, чтобы мать послала нас к нацистам - меня в юнгфольк, а Генриэтту - в "Союз немецких девушек". - В этот час, сударыня, мы должны стоять плечом к плечу, вместе бороться, вместе страдать. Как сейчас вижу его: он греется у камина, покуривая сигару из отцовских запасов. - ...Тот факт, что я стал жертвой несправедливости, не может бросить тень на мое отношение к событиям, ясное и об®ективное, - я знаю... - тут в голосе его слышалась непритворная дрожь, - я знаю, что фюрер уже держит в руке ключ от нашей победы. Это было сказано примерно за сутки до того, как американцы заняли Бонн. - Ну а как дела у Шницлера? - спросил я мать. - Блестяще, - ответила она, - министерство иностранных дел не может ступить без него ни шагу. Она все, конечно, забыла, еще удивительно, что выражение "пархатые янки" вызвало у нее какие-то ассоциации. И я перестал угрызаться, что вначале говорил с ней таким тоном. - А что поделывает дедушка? - спросил я. - Поразительно, - сказала она. - Его ничто не берет. Скоро собирается отпраздновать свое девяностолетие. Для меня загадка, как он держится. - Очень просто, - сказал я, - этих старых бодрячков ничто не тревожит - ни совесть, ни воспоминания. Он дома? - Нет, - сказала она, - уехал на шесть недель в Искью. Мы немного помолчали, голос мне все еще не повиновался, зато мать снова великолепно владела собою. Наконец она сказала: - А теперь поговорим об истинной цели твоего звонка... Я слышала, тебе опять приходится туго... Неприятности по службе... Так, кажется? - Ах, вот что! - сказал я. - Ты, значит, боишься, что я буду клянчить у вас деньги. Тебе нечего бояться, мама. Я знаю, вы мне ничего не дадите. Эти дела мы уладим через суд, деньги мне действительно нужны, я хочу уехать в Америку. Люди помогут мне сделать там карьеру. Правда, эти люди - "пархатые янки", но ты не беспокойся, я приложу все усилия, чтобы смягчить расовые противоречия. Теперь она и не думала плакать. В ту секунду, когда я вешал трубку, она рассуждала о принципах. Впрочем, от матери, как всегда, ничем не пахло, она - женщина без запаха. Один из ее принципов гласит: "Дама из общества не должна распространять никакого запаха". Оттого, видно, отец и завел себе такую красотку любовницу; его любовница, конечно, тоже "не распространяет" запаха, но всем кажется, будто она благоухает. 6 Я подложил под спину все подушки, какие только оказались под рукой, устроил больную ногу повыше и пододвинул к себе телефон; я никак не мог решить, надо ли пойти на кухню, открыть холодильник и переправить в комнату бутылку коньяку. Когда мать упомянула о "неприятностях по службе", ее голос прозвучал особенно злорадно и она даже не пыталась скрыть свое торжество. А я-то предполагал, что в Бонне еще не знают о моем провале. Какая наивность! Мать в курсе, и отец, значит, тоже, а раз отец, то и Лео, и уже через него Цюпфнер и весь их "кружок", включая Марию. Ей это будет очень больно, больнее, чем мне. Если я перестану пить, то скоро опять достигну уровня, который мой импресарио Цонерер обозначает как "в достаточной степени выше среднего". На этом уровне я могу спокойно прожить двадцать два года, еще отделяющие меня от кончины в канаве. Единственное, что ценит во мне Цонерер, это мои "большие познания в ремесле", в искусстве мой импресарио не понимает ровным счетом ничего, о нем он судит почти с гениальной наивностью, в зависимости от успеха у публики. Зато в ремесле Цонерер разбирается неплохо, он прекрасно знает, что я еще лет двадцать могу продержаться в разряде клоунов "тридцать-марок-за-выход". Мария смотрит на это иначе. Она будет огорчена и тем, что я "творчески деградирую", и тем, что попал в тяжелое положение, которое, впрочем, не представляется мне таким уж тяжелым. Человек со стороны (каждый человек находится в этой позиции по отношению ко всем остальным) судит о положении другого иначе, чем тот, кого это непосредственно касается, - либо слишком мрачно, либо чересчур оптимистически, и так во всех случаях: будь то счастье или несчастье, любовная трагедия или творческая деградация. Мне ничего не стоит и впредь выступать в обшарпанных залах перед домашними хозяйками - католичками или медсестрами из евангелических больниц с хорошей клоунадой, а то и просто с грошовыми фокусами. К сожалению, все церковные союзы имеют совершенно превратное представление о гонорарах. Добродетельная председательница такого рода союза уверена, что пятьдесят марок за выход - приличная сумма и что человек, которому выдают ее раз двадцать в месяц, вполне может сводить концы с концами. Если даже я покажу ей счета за грим и об®ясню, что для репетиций мне необходим номер в гостинице куда больше, чем два двадцать на три, она все равно решит, что моя любовница расточительна, как сама царица Савская. А если я еще расскажу ей, что почти ничего не ем, кроме яиц всмятку, бульона, рубленых котлет и помидоров, она осенит себя крестным знамением и подумает, что я морю себя голодом, ведь, по ее мнению, хоть раз в день надо "прилично поесть". И наконец, если я поведаю ей, что мои единственные пороки - это вечерние газеты, сигареты и рич-рач, она сочтет меня, вероятно, первейшим мошенником. Я уже давно перестал говорить с людьми о деньгах и об искусстве. Там, где эти категории сталкиваются друг с другом, добра не жди: за искусство либо не доплачивают, либо переплачивают. Однажды я встретил в английском бродячем цирке клоуна, который как профессионал был раз в двадцать выше меня, а как художник раз в десять; этот клоун получал меньше десяти марок за вечер. Звали его Джеймс Эллис, ему было уже под пятьдесят, я пригласил его поужинать - нам подали омлет с ветчиной, салат и яблочные пончики, и Эллису стало нехорошо. За десять лет он еще ни разу так плотно не ел за ужином. С тех пор как я познакомился с Джеймсом, я больше не говорю ни о деньгах, ни об искусстве. Я беру жизнь такой. Какая она есть, и никогда не забываю о канаве. Мария думает совсем иначе, она без конца твердит о "миссии", все у нее "миссия", даже то, что я делаю: ведь я "так светел душой, так чист, так благочестив по-своему" и тому подобное. В голове у католиков страшный ералаш. Даже выпить рюмочку хорошего вина они не могут просто - им обязательно надо при этом выпендриваться; во что бы то ни стало они должны "осознать", почему и отчего это вино хорошее. В смысле "осознавания" они недалеко ушли от некоторых-марксистов. Мария ужаснулась, когда несколько месяцев назад я купил гитару и сказал, что хочу петь под гитару песенки собственного сочинения. Она заявила, что это будет ниже "моих возможностей"; на это я ответил ей, что ниже канавы бывают только каналы; она ничего не поняла, а я ненавижу раз®яснять поэтические образы. Либо меня понимают сразу, либо нет. Толковать тексты не моя специальность. ...Зрителям, наверное, казалось, что я марионетка с оборванными нитями. Но все было не так! Нити я крепко держал в руке и понимал, что лежу в Бохуме на сцене, с разбитым коленом, слышал, как в зале сочувственно перешептывались, и обзывал себя подонком. Я не заслуживал сострадания, лучше бы они свистели, и хромал я сильнее, чем следовало при таком ушибе, хотя я действительно ушибся. Я хотел, чтобы Мария опять была со мною, и начал по-своему бороться за то, что в ее богословских трактатах именуется "вожделением плоти". 7 Мне было двадцать один, а ей девятнадцать, и вот однажды вечером я просто вошел к ней в комнату, чтобы сделать то, что делает мужчина с женщиной. Днем я видел ее с Цюпфнером; взявшись за руки, они выходили из Дома молодых католиков, на их лицах играла улыбка, и это было последним толчком. Нечего ей делать с Цюпфнером, от их дурацкого держания за ручки я почувствовал себя больным. Цюпфнера у нас в городе все знали, прежде всего из-за отца, которого прогнали нацисты, он был учителем; после войны он отказался пойти в ту же школу директором. Кто-то даже хотел сделать его министром. Но он рассвирепел и сказал: - Я учитель и хочу опять стать учителем. Это был высокий тихий человек, как учитель он показался мне скучноватым. Однажды он заменял у нас в классе учителя немецкого языка и прочел вслух стихотворение - про прекрасную молодую фею. Вообще говоря, мое мнение о школьных делах нельзя принимать в расчет. Было явной ошибкой держать меня в школе дольше, чем положено по закону. Я с трудом тянул лямку даже то время, какое предписано законом. Но я никогда ни в чем не винил учителей - виноваты были мои родители. Прописной истиной "надо же ему получить аттестат" должно когда-нибудь заняться Центральное бюро организации "Смягчим расовые противоречия". Это в самом деле расовый вопрос: юноша с аттестатом, юноша без аттестата, учитель, старший учитель, человек с дипломом, человек без диплома - разве это не те же расы? Прочитав нам стихотворение, отец Цюпфнера помолчал немного, а потом с улыбкой спросил: - Кто хочет высказаться? Я сразу вскочил и отбарабанил: - Я считаю, что стихотворение замечательное! Весь класс покатился со смеху, только отец Цюпфнера не смеялся. Он улыбался, но не как-нибудь там надменно. Мне он показался славным малым, правда, немного суховатым. Его сына я знал не так уж хорошо, но все же лучше, чем отца. Од

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору