Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
Ничего, кроме шелкового белья и новенькой военной формы заграничной, у
репатриантов не осталось. Золотые часы и костюмы, рубашки репатрианты
променяли по дороге на хлеб - и это было у меня, дорога была длинная, и я
хорошо эту дорогу знал. От Москвы до Владивостока этап везут сорок пять
суток. Потом пароход Владивосток - Магадан - пять суток, потом бесконечные
сутки транзиток, и вот конец пути - Джелгала.
На машинах, которые привезли репатриантов, отправили в управление - в
неизвестность - пятьдесят человек спецзаключенных. Меня не было в этих
списках, но в них попал доктор Ямпольский, и с ним больше я в жизни не
встречался.
Увезли старосту, и я в последний раз на его шее увидел шарф,
доставивший мне столько мучений и забот. Вши были, конечно, выпарены,
уничтожены.
Значит, репатриантов будут зимой раскачивать надзиратели и швырять
вниз, а там привязывать к волокуше и волочить в забой на работу. Как кидали
нас...
Было начало сентября, начиналась зима колымская...
У репатриантов сделали обыск и привели в трепет всех. Опытные лагерные
надзиратели извлекли на свет то, что прошло через десятки обысков на "воле",
начиная с Италии, - небольшую бумагу, документ, манифест Власова! Но это
известие не произвело ни малейшего впечатления. О Власове, о его РОА мы
ничего не слыхали, а тут вдруг манифест.
А что им за это будет? - спросил кто-то из сушивших возле печки хлеб.
- Да ничего не будет.
Сколько из них было офицеров - я не знаю. Офицеров-власовцев
расстреливали; возможно, тут были только рядовые, если помнить о некоторых
свойствах русской психологии, натуры.
Года через два после этих событий случилось мне работать фельдшером в
японской зоне. Там на любую должность - дневальный, бригадир, санитар -
обязательно принимался офицер, и это считалось само собой понятным, хотя
пленные офицеры-японцы в больничной зоне формы не носили.
У нас же репатрианты разоблачали, вскрывали по давно известным
образцам.
- Вы работаете в санчасти?
- Да, в санчасти.
- Санитаром назначили Малиновского. Позвольте вам доложить, что
Малиновский сотрудничал с немцами, работал в канцелярии, в Болонье. Я лично
видел.
- Это не мое дело.
- А чье же? К кому же мне обратиться?
- Не знаю.
- Странно. А шелковая рубашка нужна кому-нибудь?
- Не знаю.
Подошел радостный дневальный, он уезжал, уезжал, уезжал из спецзоны.
- Что, попался, голубчик? В итальянских мундирах в вечную мерзлоту. Так
вам и надо. Не служите у немцев! И тогда новенький сказал тихо:
- Мы хоть Италию видели! А вы? И дневальный помрачнел, замолчал. Колыма
не испугала репатриантов.
- Нам тут все, в общем, нравится. Жить можно. Не понимаю только, почему
ваши в столовой никогда не едят хлеба - эту двухсотку или трехсотку - кто
как наработал. Ведь тут проценты?
- Да, тут проценты.
- Ест суп и кашу без хлеба, а хлеб почему-то уносит в барак.
Репатриант коснулся случайно самого главного вопроса колымского быта.
Но мне не захотелось отвечать:
"Пройдет две недели, и каждый из вас будет делать то же самое".
(1967)
ЭКЗАМЕН
Я выжил, вышел из колымского ада только потому, что я стал медиком,
кончил фельдшер-ские курсы в лагере, сдал государственный экзамен. Но еще
раньше, десятью месяцами раньше, был другой экзамен - приемный, более
важный, смысла особого - и для меня, и для моей судьбы. Испытание на разрыв
было выдержано. Миска лагерных щей была чем-то вроде амброзии, что ли: в
средней школе я не получил сведений о пище богов. По тем же самым причинам,
по каким я не знал химической формулы гипса.
Мир, где живут боги и люди, - это единый мир. Есть события, одинаково
грозные и для людей, и для богов. Формулы Гомера очень верны. Но в
гомеровские времена не было уголовного подземного мира, мира концлагерей.
Подземелье Плутона кажется раем, небом по сравнению с этим миром. Но и этот
наш мир - только этажом ниже Плутона; люди поднимаются и оттуда на небеса, и
боги иногда опускаются, сходят по лестнице - ниже ада.
На эти курсы государство велело принимать "бытовиков", из пятьдесят
восьмой статьи только десятый пункт: "агитация" - и никаких других пунктов.
У меня была как раз пятьдесят восемь, пункт десять - я был осужден в
войну за заявление, что Бунин - русский классик. Но ведь я был осужден
дважды и трижды по статьям, непригодным для полноценного курсанта. Но
попробовать стоило: в лагерном учете после акций тридцать седьмого года, да
и войны была такая неразбериха, что поставить жизнь на ставку стоило.
Судьба - бюрократка, формалистка. Замечено, что занесенный над головой
осужденного меч палача так же трудно остановить, как и руку тюремщика,
отмыкающего дверь на свободу. Везенье, рулетка, Монте-Карло, поэтизированный
Достоевским символ слепого случая, вдруг оказались научно познаваемой схемой
- предметом большой науки. Страстная воля постичь "систему" в казино сделала
ее научной, доступной изучению.
Вера в счастье, в удачу - в предел этой удачи доступна ли человеческому
пониманию? И чутье, слепая животная воля к выбору не основано ли на большем,
чем случайность? "Пока везет - надо на все соглашаться", говорил мне
лагерный повар. В везенье ли дело? Несчастье неостановимо. Но и счастье
неостановимо. Вернее - то, что арестанты называют счастьем, арестантской
удачей.
Довериться судьбе при счастливом попутном ветре и повторить в
миллионный раз плаванье "Кон-Тики" по человеческим морям?
Или другое - вклиниться в щель клетки - нет клеток без щели! - и
выскользнуть назад, в темноту. Или втиснуться в ящик, который везут к морю и
где тебе нет места, но пока это разберут, бюрократическая формальность тебя
спасет.
Все это - тысячная часть мыслей, которые могли бы, но вовсе не
приходили мне тогда в голову.
Приговор был оглушителен. Мой живой вес был уже доведен до нужных для
смерти кондиций. Следствие в слепом карцере, без окон и света, под землей.
Месяц на кружке воды и трехсотке черного хлеба.
Впрочем, я сидел в карцерах и покрепче. Дорожная командировка на
Кадыкчане расположена на месте штрафзоны. Штрафзоны, спецзоны, колымские
освенцимы и колымские золотые прииски меняют места, находятся в вечном
грозном движении, оставляя после себя братские могилы и карцеры. На дорожной
командировке Кадыкчан карцер был вырублен в скале, в вечной мерзлоте.
Достаточно было там переночевать - и умереть, простыть до смерти. Восемь
килограммов дров не спасут в таком карцере. Карцером этим пользовались
дорожники. У дорожников было свое управление, свои законы бесконвойные -
своя практика. После дорожников карцер перешел в лагерь Аркагала, и
начальник Кадыкчанского участка, инженер Киселев, тоже получил право сажать
"до утра". Первый опыт был неудачен: два человека, два воспаления легких,
две смерти.
Третьим был я. "Раздеть, в белье и в карцер до утра". Но я был опытней
тех. Печка, которую странно было топить, ибо ледяные стены таяли и потом
опять замерзали, лед над головой, под ногами. Пол из накатника давно был
сожжен. Я прошагал всю ночь, спрятав в бушлат голову, и отделался
отморожением двух пальцев на ногах.
Побелевшая кожа, обожженная июньским солнцем до коричневого цвета в
два-три часа. Меня судили в июне - крошечная комната в поселке Ягодном, где
все сидели притиснутые друг к другу - трибунальщики и конвоиры, обвиняемый и
свидетели, - где было трудно понять, кто подсудимый и кто судья.
Оказалось, что вместо смерти приговор принес жизнь. Преступление мое
каралось по статье более легкой, чем та, с которой я приехал на Колыму.
Кости мои ныли, раны-язвы не хотели затягиваться. А самое главное, я не
знал, смогу ли я учиться. Может быть, рубцы в моем мозгу, нанесенные
голодом, побоями и толчками, - навечны, и я до конца жизни обречен лишь
рычать, как зверь, над лагерной миской - и думать только о лагерном. Но
рискнуть стоило - столько-то клеток мозга сохранилось в моем мозгу, чтобы
принять это решение. Звериное решение звериного прыжка, чтобы выбраться в
царство человека.
А если меня изобьют и выбросят с порога курсов - вновь в забой, к
ненавистной лопате, к кайлу - ну что ж! Я просто останусь зверем - вот и
все.
Все это было моим секретом, моей тайной, которую так просто было
хранить - достаточно о ней не думать. Я так и делал.
Машина давно съехала с укатанной центральной трассы, дороги смерти, и
подпрыгивала на ухабах, ухабах, ухабах, била меня о борта. Куда везла меня
машина? Мне было все равно куда -не будет хуже того, что было за моей спиной
в эти девять лет лагерных скитаний от забоя до больницы. Колесо лагерной
машины влекло меня к жизни, и жадно хотелось верить, что колесо не
остановится никогда.
Да, меня принимают в лагерное отделение, вводят в зону. Дежурный вскрыл
пакет и не закричал мне - отойди в сторону! Подожди! Баня, где я бросаю
белье- подарок врача - у меня ведь не всегда не было белья в моих приисковых
скитаниях. Подарок на дорогу. Новое белье. Здесь, в больничном лагере,
другие порядки - здесь белье "обезличено" по старинной лагерной моде. Вместо
крепкого бязевого белья мне дают какие-то заплатанные обрывки. Это все
равно. Пусть обрывки. Пусть обезличенное белье. Но я радуюсь белью не
особенно долго. Если "да", то я еще успею отмыться в следующих банях, а если
"нет", то и отмываться не стоит. Нас приводят в бараки, двухнарные бараки
вагонной системы. Значит, да, да, да... Но все еще впереди. Все тонет в море
слухов. Пятьдесят восемь, шесть, - не принимают. После этого объявления
одного из нас, Лунева, увозят, и он исчезает из моей жизни навсегда.
Пятьдесят восемь, один, - а! - не принимают. КРТД - ни в коем случае.
Это хуже всякой измены родине.
А КРА? КРА - это все равно что пятьдесят восемь, пункт десять. КРА
принимают.
А АСА? У кого АСА? "У меня", - сказал человек с бледным и грязным
тюремным лицом - тот, с которым мы тряслись вместе в одной машине.
АСА- это все равно что КРА. А КРД? КРД - это, конечно, не КРТД, но и не
КРА. На курсы КРД не принимают.
Лучше всего чистая пятьдесят восьмая, пункт десять без всяких там
литерных замен.
Пятьдесят восемь - пункт семь - вредительство. Не принимают. Пятьдесят
восемь - восемь. Террор. Не принимают.
У меня - пятьдесят восемь. Десятый пункт. Я остаюсь в бараке.
Приемная комиссия фельдшерских курсов при Центральной лагерной больнице
допустила меня к испытаниям. Испытания? Да, экзамены. Приемный экзамен. А
что вы думали. Курсы - серьезное учреждение, выдающее документы. Курсы
должны знать, с кем имеют дело.
Но не пугайтесь. По каждому предмету - русский язык - письменный,
математика - письменный и химия - устный экзамен. Три предмета - три зачета.
Со всеми будущими курсантами - больничные врачи, преподаватели курсов,
проведут беседы до экзамена. Диктант. Девять лет не разгибалась моя кисть,
согнутая навечно по мерке черенка лопаты - и разгибающаяся только с хрустом,
только с болью, только в бане, распаренная в теплой воде.
Я разогнул пальцы левой ладонью, вставил ручку, обмакнул перо в
чернильницу-непроливайку и дрожащею рукой, холодея от пота, написал этот
проклятый диктант. Боже мой!
В двадцать шестом году - двадцать лет назад - последний раз держал я
экзамен по русскому языку, поступая в Московский университет. На "вольной"
теме я "выдал" двести процентов - был освобожден от устных испытаний. Здесь
не было устных испытаний. Тем более! Тем более - внимание: Тургенев или
Бабаевский? Это мне было решительно все равно. Нетрудный текст... Проверил
запятые, точки. После слова "мастодонт" точка с запятой. Очевидно, Тургенев.
У Бабаевского не может быть никаких мастодонтов. Да и точек с запятой тоже.
"Я хотел дать текст Достоевского или Толстого, да испугался, что
обвинят в контрреволю-ционной пропаганде", - рассказывал после мне
экзаменатор, фельдшер Борский. Проводить испытания по русскому языку
отказались дружно все профессора, все преподаватели, не надеясь на свои
знания. Назавтра ответ. Пятерка. Единственная пятерка: итоги диктанта -
плачевны.
Собеседования по математике испугали меня. Задачки, которые надо было
решить, решались как озарение, наитие, вызывая страшную головную боль. И все
же решались.
Эти предварительные собеседования, испугав меня сначала, успокоили. И я
жадно ждал последнего экзамена, вернее, последней беседы - по химии. Я не
знал химии, но думал, что товарищи расскажут. Но никто не занимался друг с
другом, каждый вспоминал свое. Помогать другим в лагере не принято, и я не
обижался, а просто ждал судьбы, рассчитывал на беседу с преподавателем.
Химию на курсах читал академик Украинской академии наук Бойченко - срок
двадцать пять и пять, - Бойченко принимал и экзамены.
В конце дня, когда было объявлено об экзаменах по химии, нам сказали,
что никаких предварительных бесед Бойченко вести не будет. Не считает
нужным. Разберется на экзамене.
Для меня это было катастрофой. Я никогда не учил химию. В средней школе
в гражданскую войну наш преподаватель химии Соколов был расстрелян. Я долго
лежал в эту зимнюю ночь в курсантском бараке, вспоминая Вологду гражданской
войны. Сверху меня лежал Суворов - приехавший на экзамен из такого же
дальнего горного управления, как и я, и страдавший недержанием мочи. Мне
было лень ругаться. Я боялся, что он предложит переменяться местами - и
тогда он жаловался бы на своего верхнего соседа. Я просто отвернул лицо от
этих зловонных капель.
Я родился и провел детство в Вологде. Этот северный город -
необыкновенный город. Здесь в течение столетий отслаивалась царская ссылка -
протестанты, бунтари, критики разные в течение многих поколений создали
здесь особый нравственный климат - выше уровнем любого города России. Здесь
моральные требования, культурные требования были гораздо выше. Молодежь
здесь раньше рвалась к живым примерам жертвенности, самоотдачи.
И всегда я с удивлением думал о том, что Вологда - единственный город в
России, где не было никогда ни одного мятежа против советской власти. Такие
мятежи потрясали весь Север: Мурманск, Архангельск, Ярославль, Котлас.
Северные окраины горели мятежами - вплоть до Чукотки, до Олы, не говоря уж о
юге, где каждый город испытывал не однажды смену властей.
И только Вологда, снежная Вологда, ссыльная Вологда - молчала. Я знал
почему... Этому было объяснение.
В 1918 году в Вологду приехал начальник Северного фронта М. С. Кедров.
Первым его распоряжением по укреплению фронта и тыла был расстрел
заложников. Двести человек было расстреляно в Вологде, городе, где население
шестнадцать тысяч человек. Котлас, Архангельск - все счет особый.
Кедров был тот самый Шигалев, предсказанный Достоевским.
Акция была настолько необычайной даже по тем кровавым временам, что от
Кедрова потребовали объяснений в Москве. Кедров не моргнул глазом. Он
выложил на стол ни много ни мало, как личную записку Ленина. Она была
опубликована в Военном историческом журнале в начале шестидесятых годов, а
может быть, чуть раньше. Вот ее приблизительный текст. "Дорогой Михаил
Степанович. Вы назначаетесь на важный для республики пост. Прошу вас не
проявить слабости. Ленин".
Впоследствии ряд лет в ВЧК - МВД работал Кедров, все время кого-то
разоблачая, донося, следя, проверяя, уничтожая врагов революции. В Ежове
Кедров видел наиболее ленинского наркома - сталинского наркома. Но Берия,
сменивший Ежова, не понравился Кедрову. Кедров организовал слежку за
Берией... Результаты наблюдения Кедров решил вручить Сталину. К тому времени
подрос сын Кедрова - Игорь, работавший в МВД. Сговорились так, что сын
подает рапорт по начальству, - и если его арестуют - отец сообщит Сталину,
что Берия - враг. Пути этой связи у Кедрова были очень надежные.
Сын подал рапорт по службе, был арестован и расстрелян. Отец написал
письмо Сталину, был арестован и подвергнут допросу, который вел лично Берия.
Берия сломал Кедрову позвоночник железной палкой.
Сталин просто показал Берии письмо Кедрова.
Кедров написал второе письмо Сталину о своей сломанной спине, о
допросах, которые вел Берия.
После этого Берия застрелил Кедрова в камере. И это письмо Сталин
показал Берии. Вместе с первым оно было найдено в личном сейфе Сталина после
его смерти.
Об обоих этих письмах, их содержании и обстоятельствах этой переписки
"на высшем уровне" рассказал Хрущев на XX съезде совершенно открыто. Все это
повторил биограф Кедрова в своей книге о нем.
Вспоминал ли Кедров перед смертью вологодских заложников, расстрелянных
им, не знаю.
Наш преподаватель химии Соколов был расстрелян среди этих заложников.
Вот почему я никогда не учил химии. Не знал науки господина Бойченко,
который не нашел времени для консультации.
Значит, ехать назад, в забой, и так и не быть человеком. Постепенно во
мне копилась, стучала в висках старая моя злоба, и я уже ничего не боялся.
Должно было что-то случиться. Полоса удач так же неотвратима, как полоса
бед, - это знает каждый игрок в карты, в терц, в рамс, в очко... Ставка была
очень велика.
Попросить у товарищей учебник? Учебников не было. Попросить рассказать
хоть о чем-нибудь химическом. Но разве я имею право отнимать время у моих
товарищей? Ругательство - единственный ответ, который я могу получить.
Оставалось собраться, сжаться - и ждать.
Как много раз события высшего порядка повелительно, властно входили в
мою жизнь, диктуя, спасая, отталкивая, нанося раны, незаслуженные,
неожиданные... Важный мотив моей жизни был связан с этим экзаменом, с этим
расстрелом четверть века назад.
Я экзаменовался одним из первых. Улыбающийся Бойченко, в высшей степени
расположен-ный ко мне. В самом деле - перед ним хоть и не академик
Украинской академии наук, не доктор химических наук, но грамотный как будто
человек, журналист, две пятерки. Правда, одет бедновато, да и исхудал,
филон, наверно, симулянт. Бойченко еще не ездил дальше 23-го километра от
Магадана, от уровня моря. Это была его первая зима на Колыме. Каков бы
лодырь ни стоял перед ним, надо ему помочь.
Книга протоколов - вопросы, ответы лежала перед Бойченко.
- Ну, с вами, надеюсь, мы не задержимся. Напишите формулу гипса.
- Не знаю.
Бойченко остолбенел. Перед ним был наглец, который не хотел учиться.
- А формулу извести?
- Тоже не знаю.
Мы оба пришли в бешенство. Первым сдержался Бойченко. Под этим ответом
крылись какие-то тайны, которые Бойченко не хотел или не умел понимать, но
возможно, что к этим тайнам надо отнестись с уважением. Притом его
предупреждали. Вот весьма подходящий курсант. Не придирайтесь.
- Я должен по закону задать тебе, - Бойченко уже перешел на "ты", - три
вопроса под запись. Два я уже задал. Теперь третий: "Периодическая система
элементов Менделеева".
Я помолчал, вызывая в мозг, в гортань, на язык и губы все, что мог
знать о периодической системе элементов. Конечно, я знал, что Блок женат на
дочери Менделеева, мог бы рассказать все подробности этого странного романа.
Но ведь не это нужно доктору химических