Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
мнению, могли скрываться те, кто прятался от металла, от "первого
металла".
Одноногий сторож был поставлен тоже к складу - там разберем.
Четыре женщины, медицинские сестры, были доставлены к складу. Там
разберем.
Восемьдесят три человека тесно стояли около склада.
Лейтенант произнес краткую речь:
- Я покажу, как собирать этапы. Разгромим ваше гнездо. Бумаги!
Шофер достал из планшета начальника несколько листков бумаги.
- Врачи, выходи!
Вышло три врача - больше в больнице и не было.
Фельдшеров вышло двое - остальные четверо остались в строю. Соловьев
держал в руках штатную ведомость больницы.
- Женщины, выходите; остальные - ждать!
Из больничной конторы Соловьев позвонил по телефону. Еще вчера
заказанные им два грузовика вышли в больницу.
Соловьев взял химический карандаш, бумагу.
- Подходи записываться. Без статьи и срока. Только фамилия - там
разберут. Ну!
И начальник собственной рукой составил список этапа - этапа на золото,
на смерть.
- Фамилия?
- Я болен.
- Чем он болен?
- Полиартрит, - сказал главврач.
- Ну, я таких слов не знаю. Здоровый лоб. На прииск.
Главврач не стала спорить.
Крист стоял в толпе, и знакомая злоба стучала в его виски. Крист уже
знал, что надо делать.
Крист стоял и думал спокойно. Вот как тебе мало доверяют, начальник,
что ты лично обыскиваешь больничные чердаки, заглядываешь своими светлыми
очами под каждую больничную койку. Ты ведь мог только распорядиться, и всех
прислали бы и без этого спектакля. Если ты начальник, хозяин лагерной службы
на приисках, собственной рукой пишешь списки, ловишь собственной рукой...
Так я тебе покажу, как надо бегать. Пусть дадут хоть минуту на сборы...
- Пять минут на сборы! Быстро!
Вот этих-то слов Крист и ждал. И, войдя в барак, где жил, Крист не взял
вещей, взял только телогрейку, шапку-ушанку, кусок хлеба, спички, махорку,
газету, вывалил в карман все свои заначки, сунул в карман телогрейки пустую
консервную банку, и вышел, но не к складу, а в барак, в тайгу, легко обойдя
часового, того, для которого операция, охота была уже кончена.
Крист целый час шел вверх по ручью, пока не выбрал надежное место, лег
на сухой мох и стал ждать.
Что тут за расчет был? А расчет был такой. Если это простая облава -
кого схватят на улице, того и сунут в машину, привезут на прииск, - то из-за
одного человека машину держать до ночи не будут. Но если это правильная
охота, то за Кристом пришлют вечером, даже в больницу не впустят и
постараются достать Криста, вырыть из-под земли и дослать.
Срок за такую отлучку не дадут. Если пуля не попала, пока Крист уходил,
- а в Криста и не стреляли, - то Крист снова будет санитаром в больнице. А
если надо отправить именно Криста, это сделает главврач и без лейтенанта
Соловьева.
Крист зачерпнул воды, напился, покурил в рукав, полежал и, когда солнце
стало садиться, пошел вниз по распадку к больнице.
На мостках Крист встретил главврача. Главврач улыбнулась, и Крист
понял, что он будет жить.
Мертвая, опустевшая больница оживала. Новые больные одевались в старые
халаты и назначались санитарами, начиная, быть может, путь к спасению. Врачи
и фельдшера раздавали лекарство, мерили температуру, считали пульс
тяжелобольных.
1965
ХРАБРЫЕ ГЛАЗА
Мир бараков был сдавлен тесным горным ущельем. Ограничен небом и
камнем. Прошлое здесь являлось из-за стены, двери, окна; внутри никто ничего
не вспоминал. Внутри был мир настоящего, мир будничных мелочей, который даже
суетным нельзя было назвать, ибо этот мир зависел от чьей-то чужой, не нашей
воли.
Я вышел из этого мира впервые по медвежьей тропе.
Мы были базой разведки и в каждое лето, в короткое лето, успевали
сделать броски в тайгу - пятидневные походы по руслам ручьев, по истокам
безымянных речушек.
Тем, кто на базе, - канавы, закопушки, шурфы; тем, кто в походе, - сбор
образцов. Те, кто на базе, - покрепче, те, кто в походе, - послабее. Значит,
это вечный спорщик Калмаев - искатель справедливости, отказчик.
В разведке строили бараки, и в редколесье таежном свезти вместе
спиленные восьмиметро-вые лиственничные бревна - работа для лошадей. Но
лошадей не было, и все бревна перетаскивали люди, с лямками, с веревками,
по-бурлацки, раз, два - взяли. Эта работа не понравилась Калмаеву.
- Я вижу, вам нужен трактор, - говорил он десятнику Быстрову на
разводе.- Вот и посадите в лагерь трактор и трелюйте, таскайте деревья. Я не
лошадь.
Вторым был пятидесятилетний Пикулев - сибиряк, плотник. Тише Пикулева
не было у нас человека. Но десятник Быстров своим опытным, наметанным в
лагере глазом уловил у Пикулева одну особенность.
- Что ты за плотник, - говорил Быстров Пикулеву, - если твоя задница
все время места ищет. Чуть кончил работу, минуты не постоишь, не шагнешь, а
тут же садишься на бревно.
Старику было трудно, но Быстров говорил убедительно.
Третьим был я - старый недруг Быстрова. Еще зимой, еще прошлой зимой,
когда меня впервые вывели на работу и я подошел к десятнику, Быстров сказал,
с удовольствием повторяя свою любимую остроту, в которую вкладывал всю свою
душу, все свое глубочайшее презрение, враждебность и ненависть к таким, как
я:
- А вам какую работу прикажете дать - белую или черную?
- Все равно.
- Белой у нас нет. Пойдем копать котлован.
И хотя я знал эту поговорку отлично, и хотя я умел все - всякую работу
умел делать не хуже других и другому показать мог, десятник Быстров
относился ко мне враждебно. Я, разумеется, не просил, не "лащил", не давал и
не обещал взяток - можно было спирт отдать Быстрову. У нас иногда давали
спирт. Но, словом, когда потребовался третий человек в поход, Быстров назвал
мою фамилию.
Четвертым был договорник, вольнонаемный геолог Махмутов.
Геолог был молод, все знал. В пути сосал то сахар, то шоколад, ел
отдельно от нас, доставая из мешочка галеты, консервы. Нам он обещал
подстрелить куропатку, тетерку, и верно, два раза на пути хлопали крылья не
тетерева, а рябые крылья глухаря, но геолог стрелял, волнуясь и делая
промахи. Влет стрелять он не умел. Надежда на то, что нам застрелят птицу,
рухнула. Мясные консервы мы варили для геолога в отдельном котелке, но это
не считалось нарушением обычая. В бараках заключенных никто не требует
делиться едой, а тут и совсем особое положение разных миров. Но все же ночью
мы все трое, и Пикулев, и Калмаев, и я, просыпались от хруста костей,
чавканья, отрыжки Махмутова. Но это не очень раздражало.
Надежда на дичь была разрушена в первый же день. Мы ставили палатку в
сумерках на берегу ручья, который серебряной ниточкой тянулся у наших ног, а
на другом берегу была густая трава, метров триста густой травы до следующего
правого скалистого берега... Эта трава росла на дне ручья - весной тут
заливало все вокруг, и луг, вроде горной поймы, зеленел сейчас вовсю.
Вдруг все насторожились. Сумерки не успели еще сгуститься. По траве,
колебля ее, двигался какой-то зверь - медведь, росомаха, рысь. Движения в
море травы были видны всем: Пикулев и Калмаев взяли топоры, а Махмутов,
чувствуя себя джек-лондоновским героем, снял с плеча и взял на изготовку
мелкокалиберку, заряженную жаканом, куском свинца для встречи медведя.
Но кусты кончились, и к нам, ползя на брюхе и виляя хвостом,
приблизился щенок Генрих - сын убитой нашей суки Тамары.
Щенок отмахал двадцать километров по тайге и догнал нас.
Посоветовавшись, мы прогнали щенка обратно. Он долго не понимал, почему мы
так жестоко встречаем его. Но все же понял и снова пополз в траву, и трава
снова задвигалась, на этот раз в обратном направлении.
Сумерки сгустились, и следующий наш день начался солнцем, свежим
ветром. Мы поднимались по развилкам бесчисленных, бесконечных речушек,
искали оползни на склонах, чтобы подвести к обнажениям Махмутова и геолог бы
прочел знаки угля. Но земля молчала, и мы двинулись вверх по медвежьей тропе
- другого пути не было в этом буреломе, хаосе, сбитом ветрами нескольких
столетий в ущелье. Калмаев и Пикулев потащили палатку вверх по ручью, а я и
геолог вошли в тайгу, нашли медвежью тропу и, прорубаясь сквозь бурелом,
пошли вверх по тропе.
Лиственницы были покрыты зеленью, запах хвои пробивался сквозь тонкий
запах тленья умерших стволов - плесень тоже казалась весенней, зеленой,
казалась тоже живой, и мертвые стволы исторгали запах жизни. Зеленая плесень
на стволе казалась живой, казалась символом, знаком весны. А на самом деле
это цвет дряхлости, цвет тленья. Но Колыма задавала нам вопросы и потруднее,
и сходство жизни и смерти не смущало нас.
Тропа была надежная, старая, проверенная медвежья тропа. Сейчас по ней
шли люди, впервые от сотворения мира, геолог с мелкокалиберкой, с
геологическим молотком в руках и сзади я с топором.
Была весна, цвели все цветы сразу, птицы пели все песни сразу, и звери
торопились догнать деревья в безумном размножении рода.
Медвежью тропу перегораживал косой мертвый ствол лиственницы, огромный
пень, дерево, верхушка которого была сломана бурей, сбита... Когда? Год или
двести лет назад? Я не знаю меток столетий, да и есть ли они? Я не знаю,
сколько на Колыме стоят на земле бывшие деревья и какие следы на пне год за
годом откладывает время.
Живые деревья считают время по кольцам - что ни год, то кольцо. Как
отмечается смена для пней, для мертвых деревьев, я не знаю. Сколько времени
можно пользоваться умершей лиственницей, разбитой скалой, поваленным бурей
лесом - пользоваться для норы, для берлоги, - знают звери. Я этого не знаю.
Что заставляет медведя выбирать другую берлогу. Что заставляет зверя
ложиться дважды и трижды в одну и ту же нору.
Буря наклонила сломанную лиственницу, но выдернуть из земли не могла -
не хватило у бури силы. Сломанный ствол нависал над тропой, и медвежья тропа
изгибалась и, обогнув наклоненный мертвый ствол, снова становилась прямой.
Можно было легко рассчитать высоту четвероногого зверя.
Махмутов ударил геологическим молотком по стволу, и дерево откликнулось
глухим звуком, звуком полого ствола, пустоты. Пустота была дуплом, корой,
жизнью. Из дупла прямо на тропу выпала ласка, крошечный зверек. Зверек не
исчез в траве, в тайге, в лесу. Ласка подняла на людей глаза, полные
отчаяния и бесстрашия. Ласка была на последней минуте беременности - родовые
схватки продолжались на тропе, перед нами. Прежде чем я успел что-нибудь
сделать, крикнуть, понять, остановить, геолог выстрелил в ласку в упор из
своей берданки, заряженной жаканом, куском свинца для встречи с медведем.
Махмутов стрелял плохо не только влет...
Раненая ласка ползла по медвежьей тропе прямо на Махмутова, и Махмутов
попятился, отступая перед ее взглядом. Задняя лапка беременной ласки была
отстрелена, и ласка тащила за собой кровавую кашу еще не рожденных, не
родившихся зверьков, детей, которые родились бы на час позже, когда мы с
Махмутовым были бы далеко от сломанной лиственницы, родились бы и вышли в
трудный и серьезный таежный звериный мир.
Я видел, как ползла ласка к Махмутову, видел смелость, злобу, месть,
отчаяние в ее глазах. Видел, что там не было страха.
- Сапоги прокусит, стерва, - сказал геолог, пятясь и оберегая свои
новенькие болотные сапоги. И, перехватив берданку за ствол, геолог подставил
приклад к мордочке умирающей ласки.
Но глаза ласки угасли, и злоба в ее глазах исчезла.
Подошел Пикулев, нагнулся над мертвым зверьком и сказал:
- У нее были храбрые глаза.
Что-то он понял? Или нет? Не знаю. По медвежьей тропе мы вышли на берег
речки, к палатке, к месту сбора. Завтра мы начнем обратный путь - только не
этой, другой тропой.
1966
МАРСЕЛЬ ПРУСТ
Книга исчезла. Огромный, тяжелый фолиант, лежавший на скамейке, исчез
на глазах десятков больных. Кто видел кражу - не скажет. На свете нет
преступлений без свидетелей - одушевленных и неодушевленных свидетелей. А
если есть такие преступления? Кража романа Марселя Пруста не такая тайна,
которую страшно забыть. К тому же молчат под угрозой, брошенной походя, без
адреса и все же действующей безошибочно. Кто видел - будет молчать за
"боюсь". Благодетельность такого молчания подтверждается всей жизнью
лагерной, да и не только лагерной, но и всем опытом жизни гражданской. Книгу
мог украсть любой фраер по указанию вора, чтобы доказать свою смелость, свое
желание принадлежать к преступному миру, к хозяевам лагерной жизни. Мог
украсть любой фраер просто так, потому что книга плохо лежит. Книга
действительно плохо лежала: на самом краю скамейки в огромном больничном
дворе каменного трехэтажного здания. На скамейке сидели я и Нина Богатырева.
За мной были колымские сопки, десятилетнее скитание по этим горным весям, а
за Ниной - фронт. Разговор, печальный и тревожный, кончился давно.
В солнечный день больных выводили на прогулку - женщин отдельно, -
Нина, как санитарка, караулила больных.
Я проводил Нину до угла, вернулся, скамейка все еще была пуста:
гуляющие больные боялись на эту скамейку сесть, считая, что это скамейка
фельдшеров, медсестер, надзора, конвоя.
Книга исчезла. Кто будет читать эту странную прозу, почти невесомую,
как бы готовую к полету в космос, где сдвинуты, смещены все масштабы, где
нет большого и малого? Перед памятью, как перед смертью, - все равны, и
право автора запомнить платье прислуги и забыть драгоценности госпожи.
Горизонты словесного искусства раздвинуты этим романом необычайно. Я,
колымчанин, зэка, был перенесен в давно утраченный мир, в иные привычки,
забытые, ненужные. Время читать у меня было. Я- ночной дежурный фельдшер. Я
был подавлен "Германтом". С "Германта", с четвертого тома, началось мое
знакомство с Прустом. Книгу прислали моему знакомому фельдшеру Калитинскому,
уже щеголявшему в палате в бархатных брюках гольф, с трубкой в зубах,
уносящей неправдоподобный запах кэпстена. И кэпстен, и брюки гольф были в
посылке вместе с "Германтом" Пруста. Ах, жены, дорогие наивные друзья!
Вместо махорки - кэпстен, вместо брюк из чертовой кожи - бархатные брюки
гольф, вместо шерстяного, широкого двухметрового верблюжьего шарфа - нечто
воздушное, похожее на бант, на бабочку - шелковый пышный шарф, свивавшийся
на шее в веревочку толщиной в карандаш.
Такие же бархатные брюки, такой же шелковый шарф прислали в тридцать
седьмом году Фрицу Давиду, голландцу-коммунисту, а может быть, у него была
другая фамилия, моему соседу по РУРу - роте усиленного режима. Фриц Давид не
мог работать - был слишком истощен, а бархатные брюки и шелковый пышный
галстук-бант даже на хлеб на прииске нельзя было променять. И Фриц Давид
умер - упал на пол барака и умер. Впрочем, было так тесно, - все спали стоя,
- что мертвец не сразу добрался до пола. Мой сосед Фриц Давид сначала умер,
а потом упал.
Все это было десять лет назад - при чем тут "Поиски утраченного
времени"? Калитинский и я - мы оба вспоминали свой мир, свое утраченное
время. В моем времени не было брюк гольф, но Пруст был, и я был счастлив
читать "Германта". Я не пошел спать в общежитие. Пруст был дороже сна. Да и
Калитинский торопил.
Книга исчезла. Калитинский был взбешен, был вне себя. Мы были мало
знакомы, и он был уверен, что это я украл книгу, чтобы продать подороже.
Воровство походя было колымской традицией, голодной традицией. Шарфы,
портянки, полотенца, куски хлеба, махорка - отсыпка, отначка - исчезали
бесследно. Воровать на Колыме умели, по мнению Калитинского, все. Я тоже так
думал. Книгу украли. До вечера еще можно было ждать, что подойдет
какой-нибудь доброволец, героический стукач и "дунет", скажет, где книга,
кто вор. Но прошел вечер, десятки вечеров, и следы "Германта" исчезли.
Если не продадут любителю, - любители Пруста из лагерных начальников!!
Еще поклонники Джека Лондона встречаются в этом мире, но Пруста!! - то на
карты: "Германт" - это увесистый фолиант. Это одна из причин, почему я не
держал книгу на коленях, а положил на скамейку. Это толстый том. На карты,
на карты... Изрежут - и все.
Нина Богатырева была красавица, русская красавица, недавно привезенная
с материка, привезенная в нашу больницу. Измена родине. Пятьдесят восемь
один "а" или один "б".
- Из оккупации?
- Нет, мы не были в оккупации. Это прифронтовое. Двадцать пять и пять -
это без немцев. От майора. Арестовали, хотел майор, чтоб я с ним жила. Я не
стала. И вот срок. Колыма. Сижу на этой скамейке. Все правда. И все -
неправда. Не стала с ним жить. Уж лучше я со своим буду гулять. Вот с
тобой...
- Я занят, Нина.
- Слыхала.
- Трудно тебе будет, Нина. Из-за твоей красоты.
- Будь она проклята, эта красота.
- Что тебе обещает начальство?
- Оставить в больнице санитаркой. Выучусь на сестру.
- Здесь не оставляют женщин, Нина. Пока.
- А меня обещают оставить. Есть у меня один человек. Поможет мне.
- Кто такой?
- Тайна.
- Смотри, здесь больница казенная, официальная. Никто власти тут такой
не имеет. Из заключенных. Врач или фельдшер - все равно. Это не приисковая
больница.
- Все равно. Я счастливая. Абажуры буду делать. А потом поступлю на
курсы, как ты.
В больнице Нина осталась делать абажуры бумажные. А когда абажуры были
кончены, ее снова послали в этап.
- Твоя баба, что ли, едет с этим этапом?
- Моя.
Я оглянулся. За мной стоял Володя, старый таежный волк, фельдшер без
медицинского образования. Какой-то деятель просвещения или секретарь
горсовета в прошлом.
Володе было далеко за сорок, и Колыму он знал давно. И Колыма знала
Володю давно. Делишки с блатными, взятки врачам. Сюда Володя был прислан на
курсы, подкрепить должность знанием. Была у Володи и фамилия - Рагузин,
кажется, но все его звали Володя. Володя - покровитель Нины? Это было
слишком страшно. За спиной спокойный голос Володи говорил:
- На материке был полный порядок у меня когда-то в женском лагере. Как
только начнут "дуть", что живешь с бабой, я ее в список - пурх! И на этап. И
новую зову. Абажуры делать. И снова все в порядке.
Уехала Нина. В больнице оставалась ее сестра Тоня. Та жила с хлеборезом
- выгодная дружба - Золотницким, смуглым красавцем-здоровяком из бытовичков.
В больницу, на должность хлебореза, сулящую и дающую миллионные прибыли,
Золотницкий прибыл за большую взятку, данную, как говорили, самому
начальнику больницы. Все было хорошо, но смуглый красавец Золотницкий
оказался сифилитиком: требовалось возобновление лечения. Хлебореза сняли,
отправили в мужскую вензону, лагерь для венерических больных. В больнице
Золотницкий пробыл несколько месяцев, но успел заразить только одну женщину
- Тоню Богатыреву. И Тоню увезли в женскую вензону.
Больница всполошилась. Весь медицинский персонал - на анализ, на
реакцию Вассермана. У фельдшера Володи Рагузина - четыре креста. Сифилитик
Володя исчез из больницы.
А через несколько месяцев в больницу конвой привез больных женщин и
среди них Нину Богатыреву. Но Нину везли мимо - в больнице она только
отдохнула. Везли ее в женскую венерическую зону.
Я вышел к этапу.
Только глубоко запавшие крупн