Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
е стручки, обрывая их правой рукой
и бросая в наполненую до половины корзину, стоящую на полоске черной замли
прямо перед ним.
Теперь он видел то, чего не заметил раньше - впереди, на равных
интервалах между рядками стояли другие пустые корзины, ожидающие, чтобы их
наполнили, расставленные по грубой прикидке так, чтобы когда одна корзина
наполнится, рядом уже была бы другая. А оставленные позади полные стручков
корзины, ждущие транспорта, который пройдет попозже между рядков, собирая
их.
И еще нечто, чего он не сознавал раньше - что он в поле не один, но с
ним многие другие, в большинстве дети, хотя были и женщины со стариками.
Некоторые опережали его, собирая быстрее или, быть может, менее
старательно; другие отстали. По небу ползли облака, ленивые, кудрявые
облака, но в этот момент ни что не закрывало солнца и оно испускало
палящий жар, который он чуствовал сквозь тонкую рубаху. Он пробирался
вдоль рядка, собирая по мере продвижения стручки, добросовестно отнесясь к
работе, оставляя те, что поменьше дозревать еще день - другой и обрывая
все остальные - солнце пекло спину, пот собирался в подмышках, стекая по
ребрам, а ноги вжимались в теплую, хорошо взрых - ленную и ухоженную
землю. Ум его оставался незанятым, прикованным к настоящему, не убегающий
ни назад, ни в перед во времени, удовлетворенный текущим моментом, словно
он был простым организмом, поглащающим тепло и каким - то странным образом
извлекавшим питание из почвы, так же как и стручки, которые он собирал.
Но было не только это. Был еще мальчик лет девяти - десяти, и был
также теперешний Картер Хортон, невидимая, по всей вероятности, вторая
личность, стоящая в сторонке или, быть может помещавшаяся где - то в
другом месте и наблюдающая за мальчиком, которым он некогда был, чуствуя,
думая и воспринимая то, что он знал когда - то, почти так, как если бы он
и был этим мальчиком. Но зная и больше, нежели знал мальчик, зная то, о
чем мальчик не мог даже догадываться, помятуя о годах и событиях,
пролегших между этим обширным бобовым полем и временем, проведенным в
космосе за тысячу световых лет. Зная, как не мог знать мальчик, что
мужчины и женщины в огромном далеком строении, вздымавшемся на другом
конце поля и во многих других сходных строениях по всему миру распознали
зародыши еще одного кризиса и уже планируют его разрешение.
Странно, подумал он, что, даже получив второй шанс, человеческая раса
должна все - таки проходить свои кризисы и осозновать в конце концов, что
единственное решение заложено в иных планетах, вращающихся среди
гипотетических солничных систем, где люди когда - нибудь смогут начать
заново, и некоторые из этих новых попыток провалятся, но некоторые, может
быть преуспеют.
Меньше, чем за пять столетий до этого утра на бобовом участке, Земля
пережила потрясение - не войну, но всемирный экономический коллапс. При
системе, основанной на выгоде и свободном предпринимательстве, гнущейся
под ударами, заметными уже в начале двадцатого столетия, при
израсходовании немалой части самых основных природных ресурсов мира, при
возрастающем населении, при появлении в промышленности все новых иновых
приспособлений, экономящих труд, при том, что излишков пищи уже не
доставало, чтобы накормить людей - при всем этом последовала безработица,
голод, инфляция и утрата доверия к вождям мира. Правительства исчезли;
промышленность, средства сообщения и торговля уже были готовы к развалу и
на некоторое время воцарились анархия и хаос.
По выходе из этой анархии возник новый образ жизни, собранный воедино
не политиками и государственными деятелями, а экономистами и социологами.
Но через несколько столетий в этом новом обществе появились симптомы,
заставившие ученых отправиться в свои лаборатории, а инженеров - засесть
за чертежные доски чтобы создать проекты звездных кораблей, которые
перенесли бы человечество в космос. Эти симптомы оказались истолкованы
верно, сказал себе второй, невидимый Хартон, ибо только сегодня (Когда -
сегодня? В этот день или тот?) Элейна сообщила ему об окончательном
развале обаза жизни, который экономисты и социологи спланировали так
тщательно.
Земля была слишком больна, подумал он, слишком испорчена, слишком
сильно эксплуатировалась, слишком была загрязнена ошибками человечества,
чтобы выжить.
Он чуствовал землю, забивающуюся между пальцами ног и легколе касание
ветерка, дующего над полем, овевая его потную, нагретую солнцем спину. Он
швырнул пригоршню стручков в корзину и подтолкнул других кустов в ряду,
казавшемся безконечным. Он увидел, что корзина почти наполнилась. Перед
ним стояла пустая корзина.
Жара и усталость; и голод начал пробуждаться; но он должен продолжать
собирать, как собирали сотни других - очень юных и очень старых - делая
то, что они могли сделать, чтобы дать возможность более сильным работникам
делать другие дела. Он уцелся на корточки и посмотрел в даль, через поле
зелени. Не только бобы, подумал он, но и много уже и других культурпоспело
- продовольствие, которое, когда подойдет время, должно быть собрано,
чтобы накормить людей в башне.
Он уставал. Поглядев на солнце, он увидел, что осталось еще час или
больше времени до полудня, когда вдоль рядков провезут фургон с ленчем.
Почаса на ленч, подумал он, а после этого опять собирать, пока не сядет
солнце. О распрямил пальцы правой руки, подвигал ими, чтобы прошла
усталость и пересртало сводить. Пальцы, увидел он, сделались зелеными.
Накормить людей в башне, думал Хортон (невидимый, невещественный
Хортон), накормить племя, клан, коммуну. Мой народ. Наш Народ. Один за
всех и все за одного. Башня была выстроена высокой, выше облаков, чтобы
занимать на земле поменьше места - город, поставленный торчком, чтобы
освободить землю, необходимую для выращивания пищи, чтобы накормить этот
вертикальный город. Люди в башне жили в тесноте, ибо башня, сколь она ни
была огромной, должна была быть по возможности меньше.
Обходиться без чего - либо. Перебиваться. Довольствоваться малым.
Урожай выращивался и убирался вручную, потому что топлива было мало. В
пищу шли углеводы, потому что на выращивание их уходило меньше энергии,
чем на белок. Производить и строить для длительного существования, а не
износа и старения - с исчезновением системы, основанной на выгоде, износ
сделался не только преступным, но отвратительным.
С исчезновением промышленности, подумал он, мы сами выращиваем пищу и
участвуем в личных делах друг друга. Мы сжились между собой, сжились
вместе. Мы возвращаемся к племенным устоям, проживая в едином укрытии,
вместо разрозненых хижин. Иногда мы смеемся над старыми временами, над
системой выгоды, над рабочей этикой, над частными предприятиями, и все
время, пока мы смеемся, в нас остается болезнь - болезнь человечества.
Неважно, что бы мы испробовали, сказал он себе, в нас заложена болезнь.
Неужто человеческая раса не может жить в гармонии с окружающей средой? И
мдолжна, чтобы выжить, получать каждые несколько тысяч лет новую планету
себе на разорение? Неужели мы обречены идти по галактике словно стая
саранчи, идти по вселенной? И галактика, весь космос, обречены нам? Или же
настанет день, когда вселенная подымется в гневе и прихлопнет нас - и даже
не в гневе, но в раздражении? В нас есть определенное величие, подумал он,
но величие, подумал он, но величие деструктивное и эгоистическое. Земля
просуществовала миллиона два лет после появления нашего вида, но большую
часть этого времени мы не были так результативны, как мы результативны
сейчас - потребовалось время, чтобы вырасти до полной разрушительной мощи.
Но начав на других планетах с того, что мы есть теперь, много ли времени
потребуется, чтобы ввести им смертельный вирус человечества - долго ли
будет протекать болезнь?
Мальчик раздвинул кусты и потянулся, чтобы сорвать обнаружившиеся
стручки. Червяк, прицепившийся к листьям, утратил опору и упал. Ударившись
о землю, он свернулся в шарик. Почти бездумно, почти не прерывая своей
работы, мальчик подвинул ногу, чуть приподнял ее и опустил на червя,
растерев его о землю.
Серая дымка начала наползать пятнами на бобовое поле и на огромное
монолитное здание в милю высотой, маячившее вдалеке и там, висящий в небе,
окруженный пыльцой тумана, растекающейся вокруг змеящимися протуберанцами,
возник череп Шекспира, глядящий вниз на Хортона; не разглядывающий его, не
ухмыляющийся ему, а именно глядящий на него самым дружелюбным образом,
словно на нем еще сохранилась плоть, словно разделительной линии смерти и
не существовало вовсе.
Хортон обнаружил, что говорит с черепом. "Как делишки, старый
товарищ?". И это уже было странно, ибо Шекспир не был его товарищем, разве
что по всеобщему товариществу человечества, оба они принадлежали к этой
странной и страшноватой расе существ, умножившихся на одной планете, а
затем, скорее в отчаянии, нежели от жажды приключений, вырвавшихся
ураганом в галактику - один бог знает, как далеко зайдя, потому что
наверняка в данный момент ни один члон этой расы не мог знать с какой-либо
уверенностью, насколько далеко могли забраться другие ее члены.
"Как делишки, старый товарищ?". И это тоже было странно, ибо Хортон
знал, что обычно он не говорит в такой манере - словно он вдруг заговорил
на чем-то вроде той речи, которой пользовался настоящий Шекспир, когда
писал свои пьесы, только приспособленной для стишков Матушки Гусыни.
Словно сам он был уже не настоящим Картером Хортоном, а еще одной Матушкой
Гусыней, произносящей затверженные сентименты и согласно выдуманной
когда-то им символике. Внутренне он разгневался на себя за то, что стал не
тем, кто он есть, но обрести себя внов он не мог. Психика его была так
поглощена мальчиком, раздавившим червя и проишествием с иссохшим черепом,
что он никак не мог найти тропинку к своему "я".
- Как делишки, старый товарищ? - спросил он. - Говоришь, все мы
затеряны. Но затеряны где? Почему затеряны? Как затерялись? Докопался ли
ты до основ нашей затерянности? Несем ли мы ее в генах, или с нами что-то
случилось? Одни только мы затеряны, или есть и другие - подобные нам?
Затерянность - не врожденное ли это свойство разума?
Череп отвечал ему, щелкая костянными челюстями:
- Мы затеряны. Это и все, что я сказал. Я не закапывался в философию
этого факта. Мы затеряны, потому что мы утратили Землю. Мы затеряны
потому, что не знаем, где мы. Мы затеряны потому, что не можем найти пути
обратно домой. Для нас теперь нет места. Мы бредем чужими дорогами в чужих
землях, а в дороге нет ничего, что имело бы смысл. Некогда мы знали
кое-какие ответы, потому что знали нужные вопросы, но теперь мы ответов
найти не можем, потому что вопросов у нас нет. Когда другие жители
галактики идит на контакт с нами, мы не знаем, что им сказать. Мы в такой
ситуации - бессмысленно бормочущие идиоты, которые сбились с собственного
пути, но утратили и рассудок. Там, на твоем драгоценном бобовом поле, у
тебя даже в десять лет было кое-какое чувство цели, и куда бы ты ни
направился, но сейчас у тебя этого чувствя нет.
- Нет, - согласился Хортон. - Пожалуй, что нету.
- Ты чертовски прав, нету. Ты ведь хочешь каких-то ответов, а?
- Каких еще ответов?
- Любых ответов. Какие угодно ответы лучше, чем никаких. Ступай,
спроси Пруд.
- Пруд? Что Пруд мне сможет сказать? Это всего лишь лужа грязной
воды.
- Это не вода. Ты же знаешь, что это не вода.
- Верно. Это не вода. А ты знаешь, что это?
- Нет, не знаю, - отвечал Шекспир.
- Ты говорил с ним?
- Никогда не отваживался. Я, в основном, трус.
- Ты боишься Пруда?
- Нет. Боюсь того, что он мне может сказать.
- Но ты что-то знаешь про Пруд. Ты вычислил, что с ним можно
говорить. Однако ты об этом не написал.
- Откуда тебе знать? - возразил Шекспир. - Ты же не прочитал всего,
что я написал. Но ты прав: я никогда не писал про Пруд ничего, кроме того,
что он воняет. А не писал я об этом потому, что мне не хотелось об этом
думать. Это вызывало во мне великое беспокойство. Этот Пруд - больше, чем
просто пруд. Даже будь он всего-навсего из воды, это и то был бы больше,
чем простой пруд.
- Но почему же беспокойство? - спросил Хортон. - Почему у тебя к нему
именно такие чувства?
- Человек гордится собой из-за своего разума, - отвечал Шекспир. - Он
славит свой рассудок и свою логику. Но все это новые вещи, приобретены
совсем недавно. А до того у человека было нечто иное. Вот это-то иное и
говорит мне, как себя чувствовать. Можешь назвать это нутрянным чувством,
можешь назвать это интуицией, можешь назвать это любым идиотским именем,
каким захочешь. Оно было у наших доисторических предков и хорошо им
служило. Они знали, но не смогли бы ответить тебе, откуда знают. Они
знали, чего нужно бояться, а это, по сути дела, именно то, что должно быть
у каждого вида, чтобы он выжил. Чего следует бояться, что нужно обходить,
что лучше оставить в покое. Если это у тебя есть, ты выживаешь - если нет,
то нет.
- Это твоя душа говорит со мной? Твоя тень? Твой призрак?
- Ответить мне сначала вот на что, - отвечал череп, стуча челюстями,
в которых недоставало двух зубов. - Ответь мне, что такое жизнь и что
такое смерть, и тогда я отвечу тебе насчет души и тени.
23
Череп Шекспира висел над дверью, ухмыляясь на них сверху вниз - а за
миг до того, сказал себе Хортон, он не ухмылялся. Он говорил с ним, как
мог бы говорить другой человек. Это было странно, но ужасно это не было, и
он не ухмылялся. Два его выпавших зуба были не более, чем два выпавших
зуба, но теперь они придавали черепу макабрическое выражение, которое
вызывало неуютное чувство. Опустилась вечерняя дымка и отблеск костра
отражался в полированной кости, так что могло показаться, будто челюсти
все еще движутся и чудилось, будто глазницы моргают вместо утраченных
глаз.
- Ну, - сказал Никодимус, глядя на бифштексы, - эта история с божьим
часом плачевным образом вмешлась в мою готовку. Эти куски мяса сгорели
чуть ли не вхруст.
- Все в порядке, - утешил его Хортон. - Я, правда, люблю еду слегка
недожаренной, но это не так уж важно.
Элейна рядом с Хортоном словно бы вышла из транса.
- Почему вы мне не сказали? - спросила она обвинительным тоном. -
Почему вы не дали мне знать, на что это быдет похоже?
- Это невозможно, - сказал Плотоядец. - Как можно описать, когда
кишки съеживаются...
- На что же это было похоже? - спросил Хортон.
- Страшно, - ответила она. - Но и удивительно. Будто кто-то поднял
тебя на какую-то космическую горную вершину, и вся вселенная простерлась
перед тобой - во всем своем величии и диве, и во всей грусти. Вся любовь и
ненависть, все сострадание и безразличие. Стоишь там, хрупкий и обдуваемый
ветром, несущим миры, и вначале ты одинок и смущен, словно ты там, где
должен быть, но потом вспоминаешь, что не домогался попасть туда, но
кто-то тебя туда принес, и тогда все становится нормально. Ты знаешь, на
что ты смотришь, и выглядит это совсем не так, как ты бы себе представил,
если бы, конечно, ты когда-нибудь мог вообразить, что увидишь это, чего,
само собой, никогда небыло. Стоишь там и смотришь на это, сначала без
всякого понимания, а потом, постепенно, начинаешь постигать совсем
немного, словно кто-то рассказывает тебе, что здесь к чему. И наконец
начинаешь понимать, пользуясь при этом истинами, о существовании которых
даже не знал, и ты уже почти готов сказать себе: "так вот оно как", а
потом, прежде, чем ты успеваешь себе это сказать, все проподает. Как раз
тогда ты чувствуешь, что готов ухватить в этом какой-то смысл, тут-то все
и пропадает.
Так оно и есть, подумал Хортон - или по край, так оно было. Но на
этот раз для него это было иначе, как и писал Шекспир: это может быть и
иначе. А в чем логика этого отличия, причина этой разницы?
- На сей раз я измерил длительность, - сказал Никодимус. - Это
продолжается чуть меньше четверти часа. А как долго оно кажется?
- Дольше, - ответила Элейна. - Кажется, что оно длится вечно.
Никодимус вопросительно посмотрел на Хортона.
- Не знаю, - сказал Хортон. - У меня не особенно четкое чувство
времени.
Разговор с Шекспиром длился не слишком долго, но когда он пытался по
памяти подсчитать, сколько он пробыл на бобовом поле, то не мог даже
толком сделать этого.
- Для вас это было так же? - спросила Элейна. - Вы видели то же, что
и я? Вы это не могли описать?
- На этот раз все было по-другому. Я возвращался в детство.
- И все? - продолжала распросы Элейна. - Просто вернулись в детство?
- Все, - ответил Хортон. Он не мог заставить себя рассказать о
разговоре с черепом. Это бы странно звучало и, более, чем вероятно,
Плотоядец ударился бы от такого рассказа в панику. Лучше уж, решил он,
просто оставить это без внимания, пока.
- Чего бы я хотел, - заметил Плотоядец, - это чтобы божий час
рассказал нам, как починить тоннель. Ты вполне уверен, - обратился он к
Никодимусу, - что не можешь продвинуться дальше?
- Не представляю себе, как, - ответил Никодимус. - Я пытался убрать с
пульта управления покрытие, и это оказалось невозможно. Я пытался
продолбить путь в скале, и камень оказался твердым, как сталь. Зубило от
него отскакивает. Это не просто обычная скала. Она каким-то образом
претерпела превращение.
- Мы можем попробовать волшебство. Между нами четырьмя...
- Я волшебства не знаю, - заявил Никодимус.
- Я тоже, - поддержал Хортон.
- Я знаю кое-что, - ответил Плотоядец, - и, может быть, миледи.
- Какое волшебство, Плотоядец?
- Волшебство корешков, трав, волшебные пляски.
- Это же примитивно, - сказала Элейна. - Они должны слабо
подействовать.
- Все волшебство примитивно по самой своей природе, - сказал
Никодимус. - Оно есть стремление невежд к силам, существование которых
подозревают, но в которых никто не уверен.
- Не обязательно, - сказала Элейна. - Я знаю народы, у которых есть
действенное волшебство, на которое можно расчитывать. Основано оно, я
полагаю, на математике.
- Но уж не на нашей математике, - сказал Хортон.
- Это верно. Не на нашей.
- Но вы сами не знаете волшебства, - предположил Плотоядец. - Вы его
отвергаете самым пренебрежительным образом. Все вы фыркаете над моим
простым волшебством, над корнями, ветками и листьями, и считаете, что
говоритьз тут не о чем. Потом вы мне рассказываете о другом волшебстве, у
которого был бы шанс подействовать, которое могло бы открыть тоннель, но
этого волшебства вы не знаете!
- Опять-таки, - повторила Элейна, - я очень сожалею. Я бы хотела ради
тебя, чтоб у меня было волшебство. Но мы здесь, а оно в ином месте, и даже
если бы я могла отправиться на его поиски и наийти тех, кто смог бы с ним
справиться, то не уверена, что могла бы заинтересовать их таким проектом.
Ибо они, несомненно, оказались бы очень подозрительным народом и не из
тех, с кем легко говорить.
- Никому нет дела, - с чувством произнес Плотоядец. - Ни черта. Вы
все трое можете вернуться на корабль...
- Мы опять придем к тоннелю