Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
,
с прямым, стоячим воротником на крючках.
Потом пошли формы женских гимназий Александровской, Агаповской и
Мариинской -- какого цвета платья, какие передники, праздничные и
ежедневные. Ученицы казенной Мариинской женской гимназии носили на берете
значок -- МЖГ, что расшифровывалось: милая женская головка.
"Александровки" в темно-красных платьях и белых передниках уж во всяком
случае должны были запомниться мне! Однажды, проходя мимо этой гимназии, я
засмотрелся на девочек, торчавших в распахнутых (это было весной) окнах, и
больно треснулся головой о телеграфный столб. "Александровки" чуть не выпали
из окон от смеха, а я добрых две недели ходил с шишкой на лбу.
Николай Николаевич окончил гимназию годом позже, чем я поступил, но
оказалось, что те же преподаватели: Коржавин, Попов, Бекаревич -- учили нас
истории, литературе, латыни. Да что там преподаватели! Мы начали со швейцара
Филиппа, носившего длинный мундир с двумя медалями и похожего на кота со
своей мордочкой, важно выглядывающей из седой бороды и усов. Я не знал, что
фамилия его была Крон. Он был, оказывается, латыш, говоривший по-русски с
сильным акцентом,-- вот почему я подчас не мог понять его невнятного
угрожающего ворчания.
-- Тюрль, юрль, юта-турль? -- спросил Николай Николаевич.
-- Ну как же! Это называлось "гармоники": схватив цепкой лапой
провинившегося гимназиста и крепко, до боли, прижимая к ладони его сложенные
пальцы, Филипп тащил его в карцер, приговаривая: "Тюрль, юрль, юта-турль".
Впрочем; карцера у нас не было, запирали в пустой класс.
Помаргивая добрыми глазами и подправляя без нужды седые усы, Николай
Николаевич дарил каждому из гимназических деятелей не более двух-трех слов.
Однако, как на пожелтевшем дагерротипе, я увидел плоское лицо законоучителя
отца Кюпара, с зачесанными назад, тоже плоскими, волосами, его быструю,
деловую, не свойственную священническому сану походку, холодный взгляд.
Письмоводитель Михайлов -- это я помнил -- был похож на большого
неприбранного пса.
Мы вспомнили Николая Павловича Остолопова, преподавателя математики, у
которого я занимался четыре года. Это был высокий красивый белокурый человек
с влажно-голубыми, немного навыкате глазами, только что окончивший
университет, считавшийся либералом и похожий на виконта Энн де Керуэль де
Сент-Ив, обожаемого мною героя стивенсоновского романа.
После первого же урока стало ясно, что (хотя его фамилия невольно
подсказывала обидное прозвище) он -- в отличие от "Саньки Капусты", "Бороды"
и т. д.-- его не получит.
Николай Павлович прочитал нам лекцию о единице, как философском
понятии, определяющем три элемента: массу тела, пространство и время.
-- Анализ измеряемых величин,-- утверждал Николай Павлович,-- неизбежно
приводит к возникновению абсолютных систем, которые разумнее было бы
называть рациональными, поскольку в их основе лежит допущение, не
представляющее собой абсолюта.
Мы только что перешли из приготовительного класса в первый, самому
старшему из нас, Ване Климову, было одиннадцать лет. До сих пор, обнаруживая
в своих тетрадях единицу, или так называемый кол, мы не задумывались над его
философским значением. Кол был кол -- между тем, подтверждая картинными
жестами свои рассуждения, Николай Павлович прочитал нам о нем целую лекцию,
в которой мы, разумеется, не поняли ни слова.
Прозвенел звонок, Остолопов закончил урок длинной загадочной фразой, и
мы вышли тихо, с чувством глубокого, незнакомого, взрослого уважения к себе.
За кого же принимал нас новый учитель? Почему-то нам не хотелось, как всегда
на переменах, сломя голову носиться по коридору. Напротив, хотелось сказать
или хоть подумать что-нибудь умное...
Я ничему не научился у Николая Павловича, и не только потому, что с
помощью математики ничего нельзя увидеть хотя бы в воображении, как на
уроках географии или литературы... Он часто таращил глаза, и тогда казалось,
что сейчас он скажет нечто значительное, а он говорил, например: "Кто
дежурный?" или с иронией: "Опять забыли тетрадь дома на рояле?" Но все-таки
он был приятный. Жаль только, что мы ничего не понимали в его лекциях.
Иногда он и сам запутывался и тогда спрашивал: "Теперь ясно?" Впрочем,
убедившись в сложности своего метода, он круто повернул к реальности и
попытался придать изучению дробей спортивный характер. Мы наперегонки решали
задачи, а он расхаживал по классу, заглядывая в тетради и громко
провозглашая, кто уже близок к финишу, а кто застрял в двух шагах от старта.
Задачи он любил затейливые; одна из них решалась, помнится, с помощью
азбуки: трехзначное число надо было заменить буквами алфавита, и получалось
женское имя Ида.
Об Остолопове, который, влетая в класс на длинных ногах, прежде всего
брал тряпку и стирал с доски женское имя -- он был холост и влюбчив,--
рассказывал главным образом я. Николай Николаевич занимался у другого
математика, Дмитрия Михайловича Ляпунова. Но вот мы вспомнили историю одного
поцелуя и заговорили, перебивая друг друга.
3
В этой трагикомической, вздорной истории мне мерещатся теперь
щедринские черты. В течение трех месяцев большой губернский город, в котором
было восемь средних учебных заведений и Учительский институт, говорил только
о том, поцеловал ли мой старший брат гимназистку Полю Ромину -- или не
только поцеловал. Семья Роминых была влиятельной, заметной, отец служил,
кажется, в губернском правлении. Он пожаловался директору гимназии, директор
вызвал родителей, и стало известно, что Льву грозит исключение. Он уже был
тогда центром семьи, ее неназванной, молчаливо подразумевающейся надеждой.
Прежде семейное честолюбие было воплощено в сестре Лене, с четырнадцати лет
учившейся в Петербургской консерватории по классу известного Зейферта. Она
играла на виолончели, у нее был "бархатный тон", считалось, что она окончит
с серебряной медалью. Золотую должна была получить какая-то хромая, которая
играла хуже сестры, но зато ей покровительствовал сам граф Шереметев. На
последнем курсе, перед выпускными экзаменами, сестра переиграла руку.
Музыканты знают эту болезнь. Рука стала худеть, пришлось отправить сестру в
Германию, дорогое лечение не помогло, влезли в долги, и упадок семьи
начался, мне кажется, именно в эту пору.
Теперь опасность грозила Льву -- и самая реальная, потому что ссора
между его защитниками и противниками сразу же приняла политический характер.
Первой раскололась гимназия: демократы были -- за, монархисты -- против.
Потом, к неудовольствию директора, недавно назначенного и стремившегося
умерить волнение, Агаповская женская гимназия устроила брату овацию.
Казенная Мариинская сдержанно волновалась.
В кулуарах городской думы гласные обсуждали вопрос о падении
нравственности среди учащихся средних учебных заведений, и друг нашей семьи
журналист Качанович хлопотал, чтобы история не попала в газеты.
Мама похудела и перестала спать. И прежде на ее ночном столике каждый
вечер появлялся порошок пирамидона. Теперь, не жалуясь, она подносила руку к
виску, на котором сильно билась голубая жилка. По-видимому, надо было ехать
в Петербург, на прием к графу Игнатьеву -- министру народного просвещения.
Граф, по общим отзывам, был прогрессист.
Тринадцать семиклассников подали заявление с просьбой оставить брата в
гимназии. Просьба должна была рассматриваться в педагогическом совете, и
представители класса решили посетить учителей, чтобы заручиться их
поддержкой.
Прежде всего гимназисты отправились к математику Ляпунову. Прозвище его
было "Орел" -- и действительно, в его внешности было нечто орлиное. Он был
горбонос, высок, полноват, с неулыбающимися темными глазами -- и решительно
не походил на своего предка Прокопия Ляпунова, изменившего Лжедимитрию,
Ивану Болотникову, Тушинскому вору, Василию Шуйскому и, наконец, польскому
королевичу Владиславу, против которого он сражался вместе с Пожарским,
освобождая Москву.
Дмитрий Михайлович не изменял своим убеждениям, держался независимо,
ставил сыновьям губернатора единицы и в любое время принимал гимназистов у
себя на дому.
Как истый математик, он прежде всего спросил, сколько раз мой брат
поцеловал гимназистку. "Один раз",-- ответили гимназисты. "Мало,-- серьезно
сказал Дмитрий Михайлович. -- Пятнадцать, двадцать -- тогда стоило бы,
пожалуй, обсудить этот прискорбный случай на педагогическом совете".
Семиклассники расхохотались и ушли, заручившись обещанием Ляпунова
голосовать против исключения брата.
От Ляпунова делегация направилась к Рудольфу Карловичу Гутману,
преподавателю французского языка, богатому человеку, имевшему даже
собственный выезд -- это было редкостью в Пскове. На уроки он приходил в
изящной визитке, обшитой шелковым кантом. Он носил эспаньолку, золотистые
усы и, кажется, парик -- по крайней мере, так выглядела его пышная шевелюра.
На уроках он с увлечением рассказывал о Париже и ставил пятерки, не
заглядывая в тетради. В третьем классе, к изумлению нового преподавателя, я
спутал les enfants с les йlйphants, то есть детей со слонами.
Выслушав делегацию, Рудольф Карлович расхохотался, а потом с увлечением
ударился в подробности, потребовав чтобы делегаты рассказали ему "всю
историю отношений между молодыми людьми". Истории не было, но семиклассники
что-то сочинили, и он отпустил их, заметив, что в Париже никому не пришло бы
в голову обвинять гимназиста за то, что он поцеловал гимназистку.
От Гутмана делегация направилась к преподавателю математики и физики
Турбину, которого гимназисты вопреки его почтенному возрасту, непочтительно
называли "Санька Капуста".
Александр Иванович Турбин был человеком необыкновенным. У него было
странное, отрешенное лицо с удлиненным крючковатым носом, с взъерошенными
волосами. В гимназии он был рассеян и существовал машинально. Настоящая
жизнь начиналась дома, где он ходил нагишом, решая какую-то задачу, над
которой более трехсот лет бились выдающиеся математики всего мира.
Письменные работы Турбин оценивал так: за первую по порядку он ставил
тройку, за вторую -- 2/3, за третью -- два с плюсом. Иногда, взглянув на
фамилию, выставленную на тетради, он ставил четыре и даже -- очень редко --
пять. Непостижимое чутье безошибочно подсказывало ему, списана работа или
нет, или, если списана, то полностью или отчасти. И когда притворно
расстроенный гимназист подходил к нему с безукоризненным решением, Александр
Иванович, помаргивая, прибавлял к двойке плюс, а иногда минус.
Делегацию, как и ожидали гимназисты, Турбин принял своеобразно.
Приоткрыв входную дверь, он сказал: "Александра Иваныча дома нет". Потом,
накинув халат, он все-таки впустил делегацию и, выслушав ее, покачал
головой: "Ах, мерзавец! Ах, мерзавец!" Потом он снова сказал, что его нет
дома, а когда гимназисты стали возражать, спросил с возмущением: "Как вы
смеете своему преподавателю не верить?" Огорченные семиклассники удалились,
а через несколько дней узнали, что Турбин был самым энергичным защитником
брата на заседании педагогического совета.
Эти забавные подробности я узнал из воспоминаний Августа Андреевича
Летавета. Но для нашей семьи в этой истории не было ничего смешного. Мать
поехала в Петербург, была принята графом Игнатьевым и вернулась с торжеством
-- министр обещал поддержку. Думаю, что умный и дальновидный директор все
равно не допустил бы исключения -- недаром впоследствии он с подчеркнутым
вниманием относился к брату. Пятерка, которую он поставил на выпускном
экзамене против двойки латиниста, была отдаленным отзвуком "истории одного
поцелуя".
Впрочем, она не закончилась на заседании педагогического совета,
постановившего без наказания оставить брата в гимназии. Вражда между
демократами и монархистами продолжалась, брату был объявлен бойкот, в
бумагах Летавета сохранилось заявление (написанное рукой Юрия Тынянова), в
котором демократы требовали, чтобы "бойкот, объявленный Льву Зильберу", был
распространен и на них.
Впервые за десятки лет восьмиклассникам не удалось договориться о
едином выпускном жетоне. Жетон демократов с надписью "Счастье в жизни, а
жизнь в работе" сохранился у брата.
4
Каждый день я ходил Государственный областной архив и перелистывал дела
Псковской гимназии. Архив помещается в маленькой церкви против Первой школы
-- таким образом, мне стоило лишь перейти улицу, чтобы с размаху окунуться в
архивные дела Псковской гимназии.
Каким чудом сохранились они в те дни, когда наши артиллеристы -- и
среди них мой приятель С. А. Морщихин -- последовательно сокрушали бывшие
"присутственные места", где, надо полагать, и хранились архивы? Кто знает!
Но сохранились же! Впрочем, пушечная пальба сопровождала и самое
возникновение будущей Псковской гимназии.
Вот что я прочитал в ее печатной "Истории с 1833 по 1875 год":
"Энергичная в преследовании своих целей Великая Государыня... составила
особую комиссию об учреждении народных училищ. На этом основании 22 сентября
1776 года в день коронации Государыни в 10 часов утра в доме
Правителя-наместника Ивана Алферьевича Пиль собрались все находившиеся в
городе чины, как духовные, так и светские... После молебствия, по
провозглашении многолетия Царской фамилии, произведена была пушечная
пальба..."
Я встретил жалобы родителей на жестокое обращение с учениками: в 1819
году сын коллежского асессора Дероппа был жестоко высечен розгами за то, что
он, "будучи неисправен по классу, производил разные неприличные в тетрадях
изображения". Штатный смотритель в Великих Луках сажал провинившихся
учеников на цепь...
Надо признаться, что с каким-то вкусным чувством перелистывал я старые
бумаги. Эти пожелтевшие листы напомнили мне студенческие годы, когда в
рукописном отделении библиотеки имени Салтыкова-Щедрина, читая "Повесть о
Вавилонском царстве", я дивился искусству русских переписчиков шестнадцатого
века. Неизвестное, незамеченное, обещающее вновь заманчиво померещилось мне
-- и стало весело от одного запаха архивной пыли. Да и, не знаю почему, я
был почти уверен, что эти, казалось бы, никому не нужные дела, в которые
никто не заглядывал добрую сотню лет, покажутся занимательными для иных
читателей этой книги.
Вот передо мной протокол заседания от декабря 1880 года. Среди членов
педагогического совета -- знакомые имена К. И. Иогансона и А. И. Турбина.
Турбин еще служил, а Иогансон вышел на пенсию в 1912 году, когда я поступил
в гимназию. Его дочь -- длинная, худая, белокурая, с маленькой головкой --
учила нас немецкому языку, впрочем недолго. Когда, подражая старшим, мы
распевали за ее спиной:
Карл Иваныч Иогансон
Ходит дома без кальсон, --
она только ускоряла шаг, краснея и презрительно поджимая губы.
Я вытащил протокол 1880 года наудачу и, полюбовавшись добротной
бумагой, исписанной затейливой канцелярской рукой, решил, что стоит сказать
о нем несколько слов. С начала до конца заседание было посвящено ученику VII
класса Александру Заборовскому. Директор, инспектор, двенадцать
преподавателей и два классных наставника разбирали поведение юноши, который
всегда был на отличном счету и вдруг оказался непристойным шалуном и
нахалом.
Фамилия Заборовокого снова встретилась мне, когда я перелистывал дела,
относящиеся к "волчьим билетам" -- так на гимназическом языке называлось
свидетельство, лишавшее исключенного ученика права поступать в другие
учебные заведения.
Заборовский был исключен с "волчьим билетом" из Воронежской гимназии
(куда он был переведен из Псковской) за "активное участие в нелегальном
кружке".
Содержание "волчьих билетов" могло бы, мне кажется, заинтересовать
историков, изучающих состояние русского общества на рубеже XIX и XX веков.
Число их после 1881 года неуклонно поднимается. Поводы -- если вспомнить,
что речь идет о подростках, едва достигших семнадцати лет, -- изумляют.
Семиклассник Валериан Пчелинцев. получил "волчий билет" "за вооруженный
грабеж". Шестиклассник Меер Вильнер -- "за нанесение инспектору
огнестрельных ран, от которых последовала смерть последнего...". Другие --
"за вызывающе-дерзкую приписку к школьному сочинению"... "За вымогательство
денег и угрозу в письме почетному посетителю"... "За покушение на убийство
директора"... "За принадлежность к партии социалистов-революционеров". Среди
"волчьих билетов" встречаются и загадочные. Один из них был оглашен в
декабре 1912 года: "Государь император повелеть соизволил лишить навсегда
кадета Одесского корпуса Уланова Павла права поступить в какое-либо учебное
заведение Российской Империи". Причина не указывалась. Можно предположить,
что кадет Уланов был наказан за оскорбление царской фамилии.
Впрочем, этот "волчий билет" я встретил уже тогда, когда, соскучившись,
перемахнул через тридцать лет и стал перелистывать архив Псковской гимназии
с 1912 года. Жизнь изменилась. Изменилось и отражение ее в протоколах
педагогического совета. Вы не найдете в них и тени психологического подхода
к повседневной жизни гимназии, характерного для восьмидесятых годов. Это --
сухой, холодный перечень, в котором и повседневные, и мировые (война 1914
года) события встречают одинаково равнодушное отношение.
Была, впрочем, и особенная причина, заставившая меня с пристрастием
допрашивать работников Псковского архива -- не сохранились ли гимназические
"дела" первых послереволюционных лет. В 1918 году, когда город был занят
немецкими войсками, я сам был исключен с "волчьим билетом",-- по-видимому,
педагогический совет еще надеялся на восстановление министерства народного
просвещения. К сожалению, многие папки были "утрачены при перевозке", и мне
не удалось познакомиться с официальным объяснением одной истории, которая
была связана с душевным испытанием, впервые столкнувшим меня с идеей
ответственности, с необходимостью выбора между пустотой предательства и
сложностью правды.
В одном из протоколов 1913 года я наткнулся на список учеников первого
класса. Это были только имена, но за каждым возникал портрет (и не
контурный, как это было, например, с Веретенниковым, о котором я помнил
только, что он был рыжий, а рельефный, объемный).
Кто не знает выражения "лицо класса", часто встречающегося в
современных педагогических книгах? Я мог бы написать это лицо в отношении
психологическом, живописно-цветовом и социальном. Кстати, сведения о
социальном составе повторялись ежегодно: так, в 1916 году в гимназии
учились: детей дворян и чиновников--171, почетных граждан -- 42, духовенства
-- 26, мещан -- 158 и крестьян -- 166.
Не думаю, что наш класс отличался от других в социальном отношении --
кроме, впрочем, одного исключения: с нами учился сын камергера,
вице-губернатора Крейтона.
Это был чистенький, аккуратный мальчик, затянутый, с красными бровками.
Мы его ненавидели за то, что в гимназию его привозил экипаж. Все ему было
ясно, и все он старательно объяснял уверенным, тонким голоском. Но,
очевидно, кое в чем он все-таки не был уверен, что неопровержимо доказывает
постановление педагогического совета от 25 февраля 1913 года. Оно даже
озаглавлено -- случай сравнительно редкий:
"Инцидент в первом к