Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
28  - 
29  - 
30  - 
31  - 
32  - 
33  - 
34  - 
35  - 
36  - 
37  - 
38  - 
39  - 
40  - 
41  - 
42  - 
43  - 
44  - 
45  - 
46  - 
47  - 
48  - 
49  - 
50  - 
51  - 
52  - 
53  - 
в новых нет.
   Батя смерил его злым взглядом, отвернулся, присел к столу.  Большие  руки
надо было чем-то занять, а то не ровен  час  они  могли  кому-нибудь,  вроде
этого анекдотчика, въехать... Стал  перебирать  лежащие  на  столе  журналы,
газеты. Заголовки мелькали перед глазами - "Вторую очередь - на  два  месяца
раньше",  "Превышая  плановые  показатели",  "На  полгода   раньше   срока".
Улыбались с газетных полос крановщики, металлурги, летчики, механизаторы...
   Страна жила своей уже давно неведомой ему жизнью, в которой главное  было
в этих самых плановых показателях, перевыполнениях чего-то, в опережении и в
победах, победах, победах. Они побеждали; летчики давали  вал  человекомест,
медсестры высвобождали койкоместа, кукурузоводы гнали вал  кукурузопочатков,
а сантехники - вал трубометров. Страна, победившая фашизм  и  неграмотность,
голод и туберкулез, снова побеждала, и несть числа этим победам... И  только
он, Квазимода, не имел никакого отношения к этим победам, и было оттого  ему
грустно. Вот и еще одна...
   Улыбается. Лет тридцати  дивчина.  Румянец  на  всю  щеку,  платок  новый
накинула на плечи, орловский, цветастый. Сбоку  фотограф-халтурщик  поставил
ей теленка, и тот будто ластится к ней.  И  смешное  оттого,  потешное  фото
получается, и пролистнул бы его, как десятки других, если бы  не  остановило
что-то...
   Глаза.
   Казалось, она улыбалась не городскому хлыщу, что наводил  сейчас  на  нее
свой фотоаппарат, а всем, кто когда-то  посмотрит  на  ее  фото,  -  открыто
улыбалась, весело, не боясь показаться ни провинциальной, ни смешной.
   Она любила всех нас - тех, кто  увидит  ее  и  порадуется  этой  красивой
земле, что простиралась за ее спиной, и  улыбалась  этому  молодому  глупому
теленку, которого  вспоила  недавно  из  бутылочки,  и  своему  здоровью,  и
свежести - той единственно верной, настоящей, что не заменят городские  духи
и макияжи, что несет  нежный  запах  не  испорченного  алкоголем  и  куревом
тела... И казалось, будто запах молока исходил от этой крутобедрой доярки  и
струился над ее головой, как нимб.
   Мадонна...
   Если бы Квазимода знал, кто это, он бы  обязательно  сравнил  эту  добрую
доярку с мадоннами великих итальянцев, но он, не  испорченный  образованием,
мог только внутренним чутьем верно угадать и понять  вдруг  открывшуюся  ему
красоту женщины, матери, любимой.
   И он понял ее, и затрепыхалось вдруг в железной его  груди  сердце,  став
сердечком - нежным, как у барышни; и, отложив журнал, он  вдруг  снова  взял
его и вновь развернул, и снова, как птаха испуганная, взлетала  душа,  прося
помочь ей проснуться.
   И снова отложил журнал, застыл в немом изумлении: какая  вот  еще  бывает
жизнь, и вот какое лицо у воли... как у этой, на  фото  -  светлое,  свежее,
прекрасное...
   ВОЛЯ. НАДЕЖДА КОСАТУШКИНА
   Фотоаппаратчик-то этот пришел с утра, как правдашний. Я только  сыворотку
для телят сделала, раскраснелась, к нему выхожу, а  он  стоит,  залюбовался,
вижу... Давайте, говорит, так и сфоткаемся.
   Потом и так меня поставил, и сяк, и  с  теленком  Мишкой.  Я  стеснялась,
конечно, ох, до чего я фоткаться-то не люблю, а он как-то  так  уговаривает,
языкастый, и  забываешь  про  стеснительность,  хороший  дядька,  хоть  и  с
похмела, вижу. Я ему в дорогу маслят наложила,  сальца  немного.  В  городе,
говорит, живу, а сам, мол, я - деревенский. Так сюда хочется, в село.  Ну  и
ехал бы, говорю, дядя, сюда. Нет, жена городская, любит пылесосы и бульвары.
   Ну что ж, говорю, мы здесь без пылесосов да без бульваров  не  пропадаем.
Была я в городе недавно, да разве  ж  наши  леса  с  бульварами  теми  можно
сравнить. Те все в семечках, бумажках и в пивных бутылках. Смех один,  а  не
сравнение...
   Живем, хлеб жуем. Село, конечно, невеликое, так, два десятка изб на  краю
косогора, как грибы, прилипли к речке. А речка зато у нас  какая  -  Синюшка
называется, петляет она по всей  области,  куда  ни  поедешь  -  везде  наша
Синюшка, красивая...
   Хорошо здесь, что говорить. Сейчас вот по первому морозцу выйдешь,  и  не
надышаться:  настоянный  на  дыме  древесном  настоящий  русский  морозец  -
ядреный, что прищелкивать заставляет деревья да жжет лицо, будто силу в тебя
живительную вливает.
   А на работе другие запахи - парного молока,  в  обед  -  хлеб  девчата  с
пекарни принесут, то-то радость!
   Идешь на обед, и все такое родное,  такое  болючее  -  здесь  целовалась,
здесь бегала с  пацанами,  здесь  еще  что...  Воспоминания...  Школу  здесь
окончила и пошла на ферму, чего еще надо?
   Уезжала, правда, и в город, на целый год, Маринка Меркина сманила, но там
в сутолоке так обожглась, что быстро вернулась.
   Мама прямо занедужила с этого моего отъезда, слегла. А когда уж помирала,
сказала:
   - Не тягайся без толку по чужим краям, Надюша, свой под боком. Таких  еще
поискать надо краев... Приложи только руку к доброму делу, глядишь,  и  твоя
доля завидной станет...
   Померла мамочка. Оставила мне в наследство просторную эту красоту...
   ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
   В камере тихо. За окном ветер завывает, а здесь благодать, надышали  люди
- тепло. Ужин прошел, и чай еще булькает в полуголодных зэковских  желудках.
Может, может и здесь быть умиротворение... А как же без  него,  не  выдюжит,
умрет с тоски человек, о стену голову расшибет...
   Сидели, мурлыкая, два цыгана, раскладывали на домино  очередной  пасьянс,
один  затянул:  "Цыганка  с  картами,  дорога  дальняя..."   Кто-то   чифирь
заваривал, а подельники стояли на  стреме  -  следили  за  глазком,  кто  бы
ненароком оттуда не глянул, не засек заварку... Кто в шахматы  резался,  кто
поголовастей,  кроссворд  разгадывал.  Джигит  кости  сам  с  собой   кидал,
тренировался, видимо, хотел обыграть Филина в бараке. Но  тот  такой  шулер,
что вряд ли...
   Квазимода даже усмехнулся при этой мысли. А сам  он  сидел,  рассматривая
уже который вечер фотографию женщины, так поразившей его воображение. Прочел
он, кто она, и резануло - землячка, буквально  по  соседству  живет  от  его
деревни родной, в одном районе. Значит,  видит  его  родные  места.  Значит,
совсем своя...
   Смотрел и как бы проникал в бездонную глубину  голубых  глаз  (фотография
была красивая, цветная). И сладко томило,  щемило  грудь  что-то  забытое  -
что?
   Красива, думал Иван Воронцов, да и в соку еще женщина. А ведь  разница  в
годах-то у нас большая... Ничего ж  это  для  семьи?  Сколько  хочешь  таких
случаев, Сынка вон говорил... Да и не хочет он никакой этой любви, побасенок
бабских, пусть только уважает. Да и не надо с нее ничего, сам он бы одаривал
ее да детей своей заботой и теплотой. Смог бы.
   И тогда окатила, как душ холодный, мысль о своем конце здесь, в Зоне,  из
которой, кажется, не выберется он никогда... Он с  неожиданным  спокойствием
себя одернул - это еще как сказать: выберемся, не выберемся. А  вот  мы  еще
посмотрим...
   ЗОНА. ВОРОНЦОВ
   В общем, решил я написать этой женщине, не выходила она из головы,  прямо
как столбняк какой, хожу да думаю, жених прямо... Она  мне  как  пощечина...
Словно говорит - нет, не твоя я, не твоя, тебе таких,  Квазимода  уродливый,
не видать, как ушей своих...
   А тут еще эти, что сидят со мной, прознали. Ну, и пошло-поехало, сели  на
любимого-то конька. Один говорит: напрасно  напишешь,  Кваз,  смотри,  какая
красавица, другой говорит: бабы хорошо, а без них - лучше. Или гадость какую
скажут, типа: "А я бы этой курице враз головку скрутил..."
   Сижу, усмехаюсь; а кто сказал, говорю, что я писать надумал, это я так...
Да и не умею я писать письма... Не писал я никогда, не получал. Дай за  тебя
состряпаю, - кричат. Пушкину, мол, на загляденье. А один с подколом  говорит
- вот,  мол,  как  увидит  тебя,  все  богатство  отдаст...  Вот  сука...  И
захохотали все.
   Я тут встаю. Примолкли, знают мой характер. Прошелся я по камере, молчат,
понимают - перегнули.
   - Ну, и как же ты напишешь? - Джигит  кричит.  -  Тебе  ж  кувалду  легче
сломать, чем письмо накатать...
   - Да, - вздыхаю.
   - А юбка, она что, - он базарит, - кого помоложе да побогаче любит. А  ты
у нас... красивше тебя в жизни не найдешь!
   И опять заржали все, жеребцы. А меня тут что-то стукнуло, я давай им рожи
строить, из угла в угол мечусь да дразню их, рожу свою  резаную  корчу.  Они
прямо помирают со смеху.
   Дубак кормушку открыл.
   - Что за смех, - кричит. - Прекратить!
   Ага...
   - Чего, - кричим, - и посмеяться уже нельзя?!
   Дубак прыщавый на меня показывает:
   - Воронцов! Ты мне рожи не корчь, образина! А то в ШИЗО посажу!
   - С удовольствием, - говорю.
   А сам кулаком на него замахиваюсь. Враз кормушку прикрыл, затих.
   А эти-то все хохочут, теперь уже и над  прапором.  А  я  чувствую  -  тик
начался знакомый - после него может быть взрыв, это  уже  все.  Теперь  меня
трогать не надо...
   Шутом для них заделался, никогда таким не был,  и  помогло-то  на  десять
минут, и опять не легче.
   А они еще подначивают, по инерции.
   - В мире животных... она, ей хорошо... воля, - лепит один кадр.
   - Бабы - шалавы! -  кричит  цыган.  -  Машину  надо,  не  на  жеребце  же
прикатишь! Что цыган без "Жигулей", то без крыльев свадьба!
   Кто умнее, говорит:
   - Да не слушай их, Кваз. Пиши.
   Это меня еще больше раззадорило, как безумный стал, опять рожи им  корчу.
Смотрю, они уже пугаются меня, а меня как судорога схватила, заклинило.
   А больше всех Джигит дерзкий хохотал. Вот и подхожу я к нему,  перехватил
ему запястье, он аж присел. Понесло меня...
   - Шуток, что ли, - кричит, - не понимаешь?
   - Не понимаю, - говорю.
   А он хрипит уже, и все замолчали. А я все ухмыляюсь.
   Вырвался он, а лезть на меня боится, знает, раздавлю, как таракана, и вся
камера на моей стороне будет при любом раскладе. Стоит, морщится.  Разошлись
все по углам, прапор из глазка зырит.
   Отпустил я Джигита. Прошло...
   ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
   Будь Батя не в ПКТ, а в Зоне, нашелся бы человек, что за птюху или стакан
чифиря отписал бы письмецо. Большим мастером на то был Леха Лунев - огромный
увалень-добряк, на воле - электрик, каким-то образом  умудрившийся  оставить
под током станки на швейной  фабрике.  Девки-мотористки,  молодые,  погибли,
током были сожжены. Посадили, конечно, Леху... Тут он уже третий год работал
в жестяном цеху, бил молотком железо, заткнув уши  ватой  и  улыбаясь  своей
доброй улыбкой чему-то хорошему. Но не знал Батя, что в эти  часы  случилась
беда.
   Улыбался и в тот день, когда новичок-слесарь  в  другом  конце  жестяного
цеха менял что-то в мощном прессе, что гнул более толстое  железо.  Стальной
лист был им закреплен наспех, и при  включении  он  неожиданно  вырвался  из
станка, распрямился, пробил в мгновение хилую фанерную хибарку, за которой и
стоял этот ставший для Лунева смертоносным агрегат, и огромный лист  железа,
став летающей смертью, в доли секунды достиг большой Лехиной спины...
   Сбежались все, притащили того,  кто  работал  на  этом  станке,  кричали,
показывали друг другу, как лист этот летел... Да что толку: лежал с листом в
спине Леха, улыбаясь в залитый соляркой пол,  а  подсобный  рабочий  посыпал
кровь вокруг него опилками и сгребал их в совочек...
   Зона была потрясена Лехиной смертью. На кого грешить, зэки  не  понимали,
но знали - похеризм в части  техники  безопасности  стал  на  стройплощадках
обычным делом. Недавно был Гусек, теперь - Леха Лунев, завтра - кто?
   ЗОНА. МЕДВЕДЕВ
   Административная  комиссия,  как  правило,  проводила   свою   работу   в
библиотечном зале.
   Длинный,  устланный  красным  сукном  стол  собирал   офицеров   колонии,
начальников цехов, мастеров. Главным здесь был начальник спецчасти, а  перед
ним покоилась большая кипа личных дел заключенных.
   Приглашенные  маялись  на  жестких  стульях  в   зале,   покашливали   от
напряжения, казались на редкость молчаливы и собранны. Все они, даже те, что
вчера были блатными и дерзкими, в этот день становились испуганными и  робко
заглядывали в глаза сидящим перед ними офицерам. Еще бы  -  сейчас  решалось
главное - преждевременный выход на волю.
   Воля. А значит, судьба их дальнейшая. Здесь она остановилась и могла идти
только под откос, но никак не вверх, к высотам, ради которых живет на  земле
человек...
   Всегда было на комиссии все одинаково, буднично и скучно.
   Вот начальник спецчасти придвигает к  себе  список  и  зачитывает  первую
фамилию:
   - Крачков Евгений Михайлович, восьмой отряд.
   ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
   В полной тишине затопали сапоги зэка, подошел он к столу - пожилой  седой
человек, смотрящий настороженно-зло на всех.
   - Ну, - спрашивает, - расскажи о своем преступлении?
   Теребит заскорузлыми, рабочими пальцами шапчонку. Рассказывает, как  убил
человека ножом в драке. Почему? Потому что к жене ходил этот человек, вместе
они работали на обувном складе, там снюхались, а потом, видимо, на картонках
жестко стало им любовь крутить  или  надоело;  стал  домой  захаживать  этот
сослуживец. А Евгений Михайлович, про  то  не  зная,  ездил  часто  навещать
больную мать за город. Приедет назад - жена радостная. Чего, говорил он  ей,
премию за ваши боты дали, что ли? Нет, говорит, и хитро улыбается...
   Ну а раз вернулся с полдороги, дверь ключом своим открыл, этот  товаровед
на балконе, в трусах. Выскочил и Евгений Михайлович за ним.
   - Прыгай! - говорит.
   А с четвертого этажа  товаровед  боится  сигать,  высоко.  А  Крачков  по
специальности-то мясник, у него ножи по всему дому, и на балконе  тоже  один
завалялся. Товаровед кричит на всю улицу - спасите от ножа мясника! Это  еще
более разозлило обманутого мужа, да как он всадит этому жирному  борову  под
бок, одним ударом и порушил хахалю жизнь...
   - Сам "скорую" вызвал... -  попытался  хоть  как-то  смягчить  свою  вину
мясник.
   Офицеры  переглянулись,  вопросы  какие-то  незначительные  ему   задали,
посовещались. Итог подвел замполит:
   - За  восемь  лет  четырнадцать  нарушений  у  вас,  Евгений  Михайлович.
Последнее - три года назад. Есть и благодарности - девять штук. Два  года  -
член СПП, значит, встал на путь исправления, верно?
   Кивает - верно.
   - Исправно платит алименты. План выполняет.
   - А с женой как себя  будешь  вести,  когда  освободишься?  -  спрашивает
дотошный Волков. И всех оглядывает: как я вопросик задал?
   - Никак не буду, - мрачно говорит зэк. -  Сучка  не  захочет,  кобель  не
вскочит... Сука! - твердо добавил, поняв вдруг, что комиссию эту не пройдет.
   Офицеры скрыли пробежавшие по лицам улыбки.
   - А еще раз женишься? - спросил Медведев.
   - Куда ж нам, мужикам, деваться? Матери сначала надо помочь.
   - Что скажете  о  своем  подопечном,  Куницын?  -  обернулся  замполит  к
молодому лейтенанту - командиру отряда.
   -  Считаю,  что  он  заслужил  право  трудиться  на  стройках   народного
хозяйства! - радостно сообщил лейтенант. - Последние три года  говорят  сами
за себя. Был в отрицаловке, потом середнячком стал,  а  теперь  -  активист,
каких мало... Прошел все стадии.
   Крачков снова вдруг понял  -  могут  и  отпустить,  загорелись  в  глазах
лихорадочные огоньки. Страшась спугнуть желанное, понурил голову, напрягся в
ожидании судьбы.
   Оснований для отказа у комиссии не нашлось, и он,  разом  поглупевший  от
счастья, плачущий, готовый вот-вот сорваться и побежать на вахту,  а  оттуда
пешком на эти самые неведомые стройки народного хозяйства, был  отпущен  под
снисходительные смешки...
   Следующим был некто Зимородок, отсидевший восемь лет за попытку  убийства
жены из срока в десять.
   - Что, приговор,  значит,  несправедливый?  -  сощурившись,  спросил  его
замполит.
   - Несправедливый! Не пытался я... - глядя ему прямо в глаза,  заявил  зло
тот.
   - А кто же... пытался? - искренне удивился замполит.
   - Не знаю я... - отвернулся Зимородок.
   - Но ведь в скольких инстанциях побывало  дело,  и  везде  один  ответ  -
виновен, - перелистнул пухлое  дело  Зимородка  замполит.  -  Значит,  через
столько лет даже не хотите сознаться. Весь срок уже вышел  почти...  А  ваши
показания? Вначале ведь сознались...
   - Сознаться можно, когда виновен, а я ж не виновен.  Первые  показания  с
испугу дал, и пошло-покатилось...
   - Зачем вы вообще пришли на комиссию? - спросил  замполит.  -  Зачем  нас
отрываете?
   Зимородок смерил его презрительным взглядом.
   - У меня восемнадцать благодарностей и всего одно нарушение.  Я  не  вижу
причин для отказа, - жестко бросил он, оглядывая собравшихся. Смело  сказал,
тоном, не терпящим возражений.
   И зря это сделал - сыграло против него, с офицерами так нельзя...
   ЗОНА. ЗАМПОЛИТ
   Вон смотрит как... мы вроде виноваты в его проблемах. Ан  нет,  гражданин
хороший...
   - Зря вы пришли, осужденный, - тоже жестко  ему  отвечаю.  -  Раз  вы  не
осознали своей вины, значит, не встали на путь исправления.
   А он опять лезет на рожон:
   - Я не опускался, чтобы исправляться. Одно нарушение за  это  время  было
всего - опоздал  на  развод.  А  по  приговору  -  считаю  по-прежнему  себя
невиновным.
   Тут и меня зло взяло.
   - Да мало ли что ты там считаешь! Грамотный ты больно...
   Но человек этот действительно невиновен, вот в чем дело. Показания у него
выбили, на суде он их поменял, но было уже поздно - машина покатилась...
   ЗОНА. МЕДВЕДЕВ
   Решили мы отказать Зимородку. Хмыкнул он, вышел, не попрощавшись,  фрукт.
В общем, только шестеро из четырнадцати  прошли  комиссию.  Последним  вошел
некий хмурый тип Оляпьев. Насупленно-выжидающе глядел на замполита.  Тот  же
прочел характеристику и сразу подытожил:
   - Членом СПП стал недавно,  неделю  назад,  предоставление  льгот  считаю
преждевременным.
   - Но у меня нет нарушений! - вдруг заныл Оляпьев. -  Насильно  оставляете
меня здесь?
   - Нет, добровольно и сознательно туда вступают, а не перед  комиссией,  -
возражаю я. - А вот у тебя сознательности - кот наплакал. Такие, как ты,  на
химии только разборки устраивают, а не работают.
   Смотрел я на него, думал: вот такие незаметные с виду середнячки, что при
случае всегда будут против активистов и в комендатурах, и на  химии,  делают
чаще всего там кровопролитие. Вольные общежития из-за них и  превращались  в
места побоищ, и "химики" такие, не успев вдохнуть  свободы,  возвращались  в
следственный изолятор...
   Когда закончили комиссию, из ПКТ мне сообщили, что мой Кочетков,  сидящий
второй месяц там, изготовил заточку. Пошел  на  свиданку  с  ним,  давно  не
виделись.
   - Ну что? - вздыхаю.
   - Устал... - И как школьник за партой, большой Кочетков сложил  на  столе
руки, притулил к ним стриженую голову.
   И так у него просто это получилось, что поверил я  ему.  В  который  раз,
тысячу раз обманываемый, снова поверил я человеку. Убить меня мало...
   - Иной раз кажется, - говорил грустно, как на исповеди,  -  сорвусь.  Все
надоело. Корчишь... из себя... блатного, хохочешь, а самому невыносимо. Себя
я бояться стал, гражданин майор... - Смотрит, будто просит, чтобы погладил я
его, седого, стареющего на глазах.
   Понял я, что ни о какой заточке сейчас разговора не надо заводить...
   - Письмо я от твоей жены читал, знаю, дети  подрастают.  Уже  спрашивают,
где отец. Начинайте все сначала, Кочетков, а мы поможем. Чем могу...
   - Поздно, - угрюмо он отвечает, как решенное. - Кенты смеяться  будут.  -
Голос задрожал, и стала наворачиваться слеза. - Если бы в другую Зону...
   - Не могу я тебя перевести в другую Зону... - говорю. - В другую камеру -
могу...
   - Сейчас пройдет, - застеснялся он своей слабости. - Про  заточку  пришли
спрашивать... - оглядел меня. Добавил твердо: - Скажу так -  никого  убивать
не собирался, самому вот... жизнь опостылела...
   Посидели мы еще с ним, поговорили. И - отмяк  сердцем  человек.  И  может
быть, покинут мысли о смерти еще одну стриженую голову. Дай-то бог...
   ЗОНА. ДОС