Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
ы,
плохо одеты, а холод, даже небольшой, плохо переносился из-за высокой
влажности воздуха. Были еще тифы: сыпной, брюшной и возвратный, глистные
инвазии, болезни, похожие на тропические, с огромной печенью, которых она
нигде больше не видела. К больным относились как на войне: известно, что
раненых делят на три категории,- тех, кому помочь уже нельзя, тех, кому это
можно сделать во вторую очередь (что означало, чаще всего, ничего не
делать), и тех, кому надо было оказать содействие,- прочие выздоравливали
или умирали сами. Рене спросила как-то Садыкова о гуманности и правомерности
такого подхода к делу. Умный таджик с характерным одухотворенным восточным
лицом и обязательными в этих краях усиками, без которых мужчины чувствуют
себя раздетыми, глянул на нее искоса и проворчал - как это делают, когда
собеседник ставит перед вами справедливый вопрос, которого, однако, задавать
не следовало:
- А что ты хочешь? Тут и для тех, кому можно помочь, медикаментов не
хватает - что их на безнадежных переводить?..- И набросился на медсестру,
подливавшую раствор в капельницу: - Ты прочла этикетку?! Мне ее показала?!
- Да что вы, Али Алиевич? Что я, первый день работаю?
- Не первый, но делать надо все, как в первый!..- и отошел от обеих.
Сестра обиделась, а Рене ей посочувствовала: одной прочли нотацию, чтоб
отстала чересчур дотошная другая...
Жанна еще в Москве закончила школу, поступила в педагогический
институт, продолжила учебу в Ташкенте. Здесь она познакомилась со своим
будущим мужем и скоропалительно вышла замуж. Брак этот был весьма
сомнительного свойства. Муж был много ее старше - почти ровесник Якова, так
что сестры с девятилетней разницей в годах оказались замужем за одногодками.
Но дело было не только в этом. Погоскин: такова была его фамилия - называл
себя полковником, героем Гражданской войны, но никаких доказательств этому
не приводил - если не считать мундира с полковничьими погонами, старых
фотографий, где были изображены никому не известные личности, которых он
называл будущими комдивами, да шашки, висевшей над его кроватью. Но главное
- что бы он ни делал в прошлом, в настоящем он никем не был, и Яков,
оценивающий людей прежде всего по их нынешним, а не былым заслугам, первым
обратил на это внимание. Это был крепко сложенный, высокого роста хохол,
говоривший больше, чем слушавший (если он и слушал, то только для того, чтоб
сказать затем вдвое), довольно дерзкий и развязный. С Яковом у него не
сложилось ни дружбы, ни каких-либо отношений, кроме самых натянутых. Яков
пригласил его к себе с необходимыми почестями и гостеприимством, но выслушав
его версию Гражданской войны и последовавших за ней событий, зарекся
принимать его далее. Он знал Гражданскую войну не понаслышке и решил, что
перед ним в лучшем случае вольный партизан тех времен, в худшем - проходимец
каких много; после этого Погоскин перестал существовать для Якова
Григорьевича. Жанну он прельстил мужской самонадеянностью, которой не
хватало юнцам, до того за ней ухаживавшим. Поскольку жить в Ташкенте им было
негде, а Яков не оправдал возлагавшихся на него надежд, супружеская чета
перебралась к мужу в Бухару, где он вскоре стал пить, а Жанна - с ним
мучиться. Впоследствии она бранила Якова и винила его в своем неудачном
замужестве: он не разрешал ей приводить в дом приличных кавалеров - она и
выскочила за первого попавшегося, но укор этот, может быть и справедливый,
сильно запоздал и, главное, не производил на Якова никакого впечатления.
Если Погоскин и вправду надеялся, что Яков поможет ему устроиться, то
он сильно ошибался. Яков был не из тех, кто охотно ходатайствует за других и
раздает налево и направо рекомендации и верительные грамоты, а, напротив,
как мог избегал этого: его требования к человеку в быту были не ниже, чем в
разведке. Жоржетта целиком разделяла его чувства в отношении второго зятя.
Она была напугана им и, как говорят французы, "скандализирована". Он с
самого начала отнесся к ней без уважения, говорил с ней на русском, хотя его
предупредили, что она в нем ни слова не понимает: видимо, нарочно наступал
на больную пятку. Жоржетта сравнивала его с другим зятем, и, конечно, не в
пользу Погоскина: Яков и положение в обществе имел, и был обходителен, и
старался говорить с ней на ее языке, а этот был неизвестно кто и откуда, да
еще пил запоем, а она-то знала, что это такое. Так что, когда ее любимая
дочь уехала в Бухару, она, ежеминутно терзаясь неизвестностью, осталась
все-таки в Ташкенте: здесь было спокойнее.
Инна кончила семь классов, и в Ташкенте отец определил ее - не
куда-нибудь -на Ростсельмаш, который тоже переехал сюда: теперь здесь делали
танки. Этому предшествовал семейный совет, на котором высказывались
различные мнения, но, как всегда, верх взял Яков: ему принадлежало в доме
последнее слово.
- Рабочий класс,- втолковывал он сидевшим вокруг него женщинам, из
которых Жоржетта делала вид, что что-то понимает, а Инна, которую это больше
всего касалось, по обыкновению своему, отмалчивалась,- это среда, в которой
одной можно получить необходимую классовую закалку и сознательность. Все
остальное в десять раз хуже и требует потом многих лет исправления.- Он не
глядел при этом на Рене, но той казалось, что эти слова предназначены именно
ей. Парадокс заключался в том, что сама она была из рабочей семьи, хотя
никогда об этом не говорила, а он с рабочими и рядом не сидел (если только
не на съездах и совещаниях), но считал, что всецело проникся их мыслью и
духом, овладел ими через марксистское чутье и наитие. Она все-таки
попыталась возразить ему, используя для этого его партийный лексикон
(который, впрочем, был и ее тоже: она вступила в партию по институтской
разнарядке):
- Путь к социализму, Яков, возможен и через труд на другом поприще. Мы
с тобой тому примеры.
Она не успела раскрыть рта - он уже обозлился:
- Мы с тобой вынуждены были этим заниматься! - отрезал он, отметая
дальнейшие споры.- Если б не война, я б с удовольствием пошел на
какой-нибудь крупный завод, потому что это любому из нас полезно...- потом
не удержался и вспылил:- Ты, как всегда, не понимаешь главного, не видишь за
деревьями леса! Если позволяешь себе такие высказывания... Нет, это вопрос
решенный! - закончил он, утвердившись в своей правоте после жалкой попытки
противодействия.- Завтра же пойдешь на завод,- сказал он дочери.- Я обо всем
договорился с директором,- и добавил, чтоб его не поняли превратно: - Не о
том, чтоб тебе дали какую-нибудь синекуру: он меня об этом спрашивал, а я
сказал, что ни в коем случае - пусть работает как все. Только встретят пусть
с рабочим гостеприимством, подведут к станку и покажут, что надо делать.- И
углубился в газету, давая понять, что разговор закончен.
- Откуда ты знаешь директора? - грустно поинтересовалась Рене, переводя
разговор с пропагандистской стези на более житейскую. В конце концов, это
была не ее дочь и она не имела права решающего голоса.
- Он слушал мои лекции,- неприветливо буркнул Яков, давая понять, что
не намерен так скоро забыть ее оппортунистические высказывания: он и вправду
считал, что она заражена духом западноевропейской социал-демократии, и
никакие напоминания о Шанхае не могли поколебать в нем этой уверенности...
Инна пошла на завод. Работа здесь была тяжела и опасна и для взрослого
мужчины - не то что для четырнадцатилетней девушки, предрасположенной к
полноте, с нездоровыми припухшими ногами. У станка стояли по десять -
двенадцать часов без перерыва, ели стоя, цеха отапливались плохо, окна зияли
выбитыми стеклами, по цеху гуляли сквозняки - Инна здесь заболела и страдала
с тех пор болезнью ножних вен. Якову говорили об этом, но он лишь повторял,
что другим тоже плохо, что все должны быть равны,- если не перед Богом, то
перед великим коммунистическим принципом.
Странно, он не применял этого принципа к себе, но зато вскорости
прямо-таки пригвоздил им Рене - или, вернее сказать, Элли, потому что он ни
разу в жизни не назвал жену ее собственным именем...
Рене заболела брюшным тифом. В этом она должна была винить только себя
и никого больше. В один из жарких ташкентских дней, с их изнуряющим зноем и
иссушающей человека жаждой, она соблазнилась на фруктовое мороженое, хотя
именно о нем ее предупреждали, что его есть нельзя, потому что оно
неизвестно где и кем делается,- во всяком случае без надлежащего санитарного
контроля. Мороженое было безвкусное, водянистое и конечно же зараженное
брюшнотифозными бациллами. Вскоре она заболела. Болезнь протекала у нее в
особо тяжелой, истинно тифозной, то есть беспамятной, форме. Яков вызвал
рядовых врачей. Те сказали, что нужен стационар, Яков сказал, чтоб жену
везли в обычную больницу. Врач, приехавший на вызов, знал, что в доме живет
высший командирский состав армии, огляделся по сторонам, увидел хорошую
обстановку, усомнился:
- В обычную больницу?
- Да,- сказал Яков.- Мы не хотим отличаться от других.- Врач пожал
плечами и повез Рене в больницу, подобную той, в какой она недавно
практиковалась.
В ней не было лекарств - одна камфара, которую назначали всем за
неимением прочего. Кругом со стонами и молча умирали люди. Ее, ввиду ее
молодости, хоть положили на кровать - другие лежали на полу, и врачи,
делавшие ночной обход, перешагивали через тела и светили фонариками: живы
они еще или уже отдали Богу душу. Пахло гнилью, разложением тела: в палате
лежал и медленно умирал больной с гангреной легкого и, пока дышал, отравлял
воздух не только палаты, но и коридора - врачи и сестры, заходя к ним,
зажимали носы и спешили поскорей убраться. Рене лежала здесь в беспамятстве
и в короткие промежутки просветления думала о том, что имеет право лечиться
в военном госпитале - по меньшей мере как жена офицера, не вспоминая уже о
ее собственных заслугах перед Отечеством. Но у нее не было ни сил, ни
желания жаловаться: ей казалось, что, заикнись об этом, она расплещет
последний запас сил и телесной прочности, который был нужен ей, чтоб еще раз
увидеть сына: других причин жить у нее уже не было. Яков ни разу не пришел к
ней: был слишком занят - так же, как в случае с собственной матерью: она и
ее вспомнила и посочувствовала ей, хотя ни разу ее не видела...
Выручил ее полковник Дунаевский. Это был старый знакомый Якова,
человек, известный, между прочим, тем, что его за какую-то политическую
оплошность публично обругал Ленин - с тех пор эта ругань постоянно
цитировалась в учебниках истории как "ответ Дунаевскому", а сам он должен
был всю жизнь бить себя в грудь и каяться, потому что если его спрашивали,
тот ли он Дунаевский, он не мог сказать просто: "Да, тот самый" - надо было
еще раз признать свою ошибку, иначе могли подумать, что он ею хвастает. Так
вот, этот самый вечный грешник и каяльщик Дунаевский зашел как-то к Якову,
начал расспрашивать, как идут дела, с удивлением узнал, что Элли в
больнице,- уже с большей тревогой спросил, чем она больна и где лежит, и
когда Яков поневоле ответил на все эти вопросы, воззрился на него, непомерно
удивился, решил, что Яков большой ребенок, не умеющий постоять за себя и за
своих близких, сел за телефон, обзвонил всех кого мог и говорил при этом
примерно следующее:
- Вы знаете, кто лежит в вашей больнице? Нет?! Герой испанской войны,
сидевшая за одним столом с самим Франко! Человек, уничтоживший архив с
опаснейшими документами в Шанхае, когда там провалилась наша резидентура!..
Напрасно Яков дергал его за рукава мундира и призывал к сдержанности: в
пылу разоблачений тот выбалтывал тайны Разведупра - все напрасно: того несло
как на парах, как с горы на лыжах. Десяток таких звонков - не прошло и часу,
как Элли вывезли в военный госпиталь и дали ей отдельную палату: лучше бы не
устроили самого Якова. Тот не выговорил и слова в благодарность и выглядел
смущенным. Дунаевский и это отнес за счет его практической беспомощности и
безрукости:
- Ну Яков, ты меня удивил. Надо, конечно, быть коммунистом, но не в
такой же степени!..
Тиф и в военном госпитале оставался тифом, но здесь хоть лечили. Рене в
течение двух месяцев лихорадила выше тридцати девяти, но дело пошло на
поправку. Яков посещал ее: его отсутствие не прошло бы здесь незамеченным -
здесь царили нравы небольшого военного гарнизона, где все про всех знают, но
потом перестал ходить и сюда: передачи носила теперь Жоржетта. Рене
недоумевала по этому поводу, спрашивала мать, а та только отмалчивалась,
будто перестала понимать и французский тоже. Многоопытная женщина-врач,
лечившая ее, сказала: "Элли, тут не обошлось без женщины"; она ей не
поверила. Через два месяца она вернулась домой: исхудавшая, неузнаваемая, с
большими глазами на осунувшемся, провалившемся лице, с короткими, не
успевшими отрасти волосами: в первой больнице всех стригли наголо, потому
что иначе нельзя было справиться со вшами. Сын, увидев ее, бросился ей
навстречу, вцепился детскими ручонками, закричал яростно и ликующе: - "Мама
пришла! Мама!", и в ней словно что-то перевернулось: крик пронзил ее сердце
радостью. Зато вечером ее ждало предсказанное ей испытание: докторша
оказалась провидицей...
Яков, не откладывая дела в долгий ящик, завел разговор и сообщил ей,
что у него есть женщина и что он намерен к ней уйти; он не может обманывать
Рене и должен обо всем сказать честно и открыто, как подобает коммунисту. Он
все решил и обдумал. Инна должна остаться в семье, потому что уже привыкла к
ней и было бы жестоко вырывать ее отсюда. Из его рассуждений выходило, что
он совершает едва ли не благородный поступок - во всяком случае единственно
возможный в создавшейся ситуации, и конечно же никого не забыл и обо всех
позаботился. Она вспомнила шанхайский "подвох", о котором почти забыла,-
разные звенья в их общей жизни сложились в одну цепь, и она отныне потеряла
веру в проповедуемые им принципы: они в быту сплошь и рядом оказывались
дымовой завесой и ширмой для поступков совсем иного рода. Ее занимал лишь
один вопрос: понимает ли он это сам или остается уверен в своей правоте и
непогрешимости.
- Я теперь понимаю, почему ты спровадил меня в общую больницу,- сказала
она.- Интересно: ты сделал это сознательно или у тебя это все выходит само
собой? По марксистскому наитию?
Он ожесточился, нахмурился: не мог дать в обиду ни свои принципы, ни
святость своего учения.
- А это здесь при чем? Это наша личная жизнь - при чем тут марксизм?
- При том, что ты сам все время путаешь одно с другим и пускаешь пыль в
глаза.- Он разозлился еще больше, но объявленный им уход из дома не давал
ему той свободы воли, что была у него прежде, она же неистовствовала все
сильнее: - Я теперь не только это понимаю, но и то, почему вы сами себя
уничтожаете! Это у вас в крови: вы не успокоитесь, пока не пережрете друг
друга! - Ей и вправду показалось в эту минуту, что он с его жестокостью,
странным образом сочетавшейся с личным мужеством и преданностью делу,
олицетворяет свою эпоху, тоже состоящую из непонятной ей смеси ненависти и
самопожертвования.
Он ничего из этого не понял.
- Кто это мы?.. И что ты говоришь вообще? Что за дикость?.. Это у тебя
после тифа - тебе еще лечиться от него и лечиться... Но это ничего не
меняет. Я ухожу к другой - это дело решенное...
Началась тяжелая полоса в ее жизни. Женщина, о которой он говорил, была
преподавательницей на его кафедре. О случившемся быстро узнали в Академии.
Народ там, как и везде в те годы, был в общем славный: отношение к ним у
всех было одинаковое - Якова осуждали, а Элли жалели: все знали ее прошлое,
высоко ценили и уважали, но помочь не могли: да и как поможешь в таком деле?
Яков окончательно не уходил, но то и дело не ночевал дома и повторял,
как заклинание, что его уход - дело решенное. Она сама бы от него ушла, но
ей казалось, что это у него случайное, временное, что он сам не знает, чего
хочет, и вправду похож на большого и испорченного ребенка. "Ему нужна
женщина-нянька,- думала она,- а я сама от него завишу, повисла на нем тяжким
грузом и не могу оторваться, потому что он для меня словно мост из моей
прежней жизни" (мужчины все представлялись ей мостами из одной жизни в
другую). "Или же ему нужна большая, крупная и красивая женщина, которая бы
не вмешивалась в его работу, а жила бы сама по себе, а я с самого начала в
нее влезла." Так она думала или нет, но со своей стороны ничего не
предпринимала, крепилась, поправлялась после болезни, ни к кому не
обращалась за помощью, повторяла судьбу своей матери и ждала, что будет
дальше, но знала уже, что стена, на которую она рассчитывала, когда выходила
за него замуж, обернулась к ней противоположной стороною: она снова
оказалась взаперти на собственной улице.
История разрешилась с помощью начальника Академии. Ему она действовала
на нервы: во-первых, не украшала стен его учреждения, во-вторых, он хорошо
знал обоих. При первой же возможности он отправил соперницу Рене в Москву: с
отъезжающим туда факультетом. Яков, сколько ни грозился, так и не смог
сойтись с ней окончательно, а, может, медлила она, потому что не каждая
хочет иметь у себя дома постоянного лектора и проповедника. Возникшее
препятствие оказалось для обоих неодолимым. Яков походил некоторое время
надутый, мрачный - затем стих, унялся, вернулся в семью, если не душой, то
телом. Они стали жить как прежде - в той мере, в какой это было вообще
теперь возможно. Прощения он на этот раз не просил и просто не вспоминал
случившегося, а она следовала его примеру и помнила русскую пословицу о том,
что худой мир лучше доброй ссоры: у нее был теперь большой, двуязычный,
выбор мудрости.
Она вернулась в институт, наверстала упущенное и в 1943 году получила
диплом врача. Она просилась на фронт, ей отказали: у нее был маленький
ребенок. Вместе с Академией семья вернулась в Москву. Возвращение не было
гладким: пока они отсутствовали, в квартиру въехал генерал, который не думал
уступать занятой им жилплощади. Положение усугублялось тем, что генерал
служил в Управлении, а Якова уже там не было - хоть он и поддерживал с ним
связь, направляя к ним лингвистически одаренных курсантов-танкистов и
сопровождая, по старой памяти, эти направления краткими, но исчерпывающими
характеристиками. В любом случае полковник должен был тягаться с генералом,
что непросто, но Яков, вопреки тому, что о нем думал Дунаевский, в нужную
минуту умел напрячься и постоять за себя: он отдал приказ о штурме занятой
врагом территории. Произошла комическая сцена, во время которой главным
объектом защиты и нападения стал сундук, привезенный Жоржеттой из Франции:
одни пытались продвинуть его тараном в дверь, другие не впускали; особенно
старалась жена генерала, но и тот исподтишка подставлял ногу в тапочке.
Вернувшиеся победили - сильные числом и сознанием правоты своего дела. Они
въехали в одну из комнат, в двух других безвылазно отсиживались генерал с
женою - пока им не дали отдельное жилье в том же доме: переоборудовали для
этого служебное помещение. Дом долго не отапливался, стояла печь-железка,
длинная коленчатая труба от которой тянулась зигз