Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
ателя Лю, что ему грозит
опасность и что он должен бежать, за что получила от Ло семьсот долларов,-
цифра, бухгалтерски точно подтвержденная тетрадями расходов Ло и Якова. Она
же, по приказу Якова, пошла в гостиницу к супруге Лю, чтобы помочь ей
бежать, но были ли у нее другие пособники - она этого не знает. Ло продолжал
вилять, путаться, обвинял Якова, но так, чтоб не топить себя самого, выдал
еще одного китайца, у которого дома нашли рацию: тот ею не пользовался,
хотел только учиться радиоделу, но ему не поверили и, за неимением других,
приобщили к списку главных фигур дела. Яков по-прежнему все отрицал, упрямо
называл себя Жозефом Вальденом, утверждал, что не знает ни Ло, ни Ванг и что
стал жертвой полицейского сговора.
Суд длился неделю. Якова приговорили к пятнадцати годам тюрьмы строгого
режима. Могли и расстрелять: к этому дело и шло - но в последний момент
застучал правительственный телеграф: Сталин не любил, чтобы его агентов
расстреливали без его на то согласия и соизволения. Чан Кайши напомнили, что
слишком жесткое обращение с "Неизвестным красным" может плохо сказаться на
здоровье его собственного сына, который сидел в Советском Союзе. После этого
приговор претерпел неожиданные для всех изменения, и Яков отправился в
военную тюрьму в Ханькоу, известную, правда, своими пагубными для узников
условиями содержания, так что смертный приговор, вместо отмены, как бы
растянули во времени.
Ло и его брат в Ханькоу, а также несостоявшийся радиолюбитель, попавший
в жернова процесса в самом его окончании, были расстреляны. Ванг вернулась в
Нанкин, где ее взяли на поруки семья и управление Тангпу, ведавшее
перевоспитанием раскаявшихся коммунистов. Пострадал еще бой с улицы маршала
Жоффра: не дождавшись денег от своих хозяев, он взял у них в счет зарплаты
пишущую машинку и радиоприемник. Оба предмета представляли собой интерес для
полиции, которая хотела идентифицировать тексты бумаг, подозрительных на
авторство Якова, но машинку так и не смогли найти: она сгинула на шанхайских
рынках. Разозлившаяся на боя полиция обвинила его в воровстве, и суд дал ему
два года, со всеми вытекающими последствиями для его будущего
трудоустройства. Процесс был незаконен во всех отношениях: хозяева не
подавали на боя жалобы, они действительно были должны ему, но на китайцев в
то время не распространялись поблажки и юридические церемонии, какими
одалживались иностранцы. Найдис тоже получил два года, по отбытии которых
уехал в Союз. Странное дело: вместе с ним туда последовали и Поляков и его
дочь Люба, и следы их после этого теряются...
Кто еще пострадал? Прокофьев, доведший дело до логического завершения,
праздновавший победу и испытывавший в связи с этим радость мщения, заметил,
что перестал получать окольные весточки от оставшихся в России
родственников, а еще через некоторое время положительно узнал, что они
арестованы и исчезли из мест, доступных общему обозрению. Вскоре он сам
начал видеть вокруг себя людей подозрительных своей серостью и
неприметностью - или ему казалось это? - и уехал, от греха подальше, в
недоступную для большевиков Австралию...
В одну из темных дождливых ночей Рене доставили контрабандой в порт.
Здесь в потемках, по шатким мосткам два офицера подняли ее на руках на
корабль, вскоре после этого вышедший в море в направлении Владивостока.
Ранним утром разыгрался шторм, корабль трясло, она не усидела в каюте, вышла
на палубу, испытывая потребность остаться с глазу на глаз с ревущим морем,
ненасытно разверзающим перед ней свои злобные пасти,- оно одно могло если не
обуздать, то утихомирить ее чувства. В ней тоже все клокотало и рвалось
наружу. Она оставляла в китайской тюрьме мужа, везла в себе их общего
ребенка и воспринимала все происходящее с ней как конец ее жизненного пути,
как обрыв ее существования. Только зрелище бушующей за бортом стихии,
ежеминутно порывающейся напасть на корабль и достать ее рукавами брызг и
потоками воды на палубе, могло остудить этот внутренний и сжигающий ее жар:
чувство опасности будило в ней слабеющую и прерывающуюся тягу к жизни. Она
вцеплялась в поручни, когда ноги проваливались под ней вместе с палубой, не
отводила глаз от вплотную накатывающихся волн, готовых снести ее, а рядом с
ней стоял вахтенный офицер, тревожившийся за пассажирку и потому от нее не
отходивший. Он отдал ей ветровку, и так они и простояли вдвоем весь шторм:
офицер в мундире и она в расклешенной ветровке, на девятом месяце
беременности...
На следующий день ветер к полудню стих, пассажиры высыпали на палубу, и
она увидела здесь людей, знакомых ей по Китаю: здесь была и Херта Куусинен,
и радист из Коминтерна, расположившийся со своей рацией этажом ниже на улице
маршала Жоффра, и еще несколько лиц, к которым она, по законам
продолжающейся конспирации, не подходила и чей срочный отъезд был связан с
двойным провалом: Якова и операции по его спасению.
Во Владивостоке над ней продолжали шефствовать офицеры флота, делавшие
это с армейской исполнительностью и морской галантностью. Они разместили ее
в общежитии, где ее снова, как в Японии, ужаснули крысы: они обнаглели до
того, что пили воду из питьевого бачка в коридоре,- затем ее посадили на
московский поезд. То ли дорога была перегружена, то ли билет покупали
второпях, по-военному, но ей досталось место на верхней полке. На двух
нижних сидели четыре мужика в изношенной одежде, какую надевают, когда все
равно в чем ходить и чем старее, тем лучше: чтоб не жалко носить было. Они
собирались провести ночь на лавках и были сильно выпивши: не навеселе, а,
напротив, нагрусте и насурове. В первый раз она приехала в Союз с парадного
подъезда - теперь как бы с заднего хода. Впечатления поэтому были иными, чем
тогда: она увидела страну под новым для себя углом зрения.
- Попросите их: они вам нижнее место уступят,- не то посоветовал ей, не
то попросил тех сопровождавший ее лейтенант.- Женщина в положении,-
подсказал он им, поскольку мужики не смотрели в ее сторону и живота ее
упрямо не видели: беременность не произвела на них большого впечатления - в
деревне к ней относятся проще, чем в городе.
- Да ничего с ней не сделается. Что она, рожать сюда пришла? Здесь
шесть мужиков всю ночь просидят - чем ей одной лежать, дрыхать,- произнес
один из них: видимо, старший или одаренный даром речи в этой компании -
остальные глядели кто куда, не хотели ни во что ввязываться, а слезать с
насиженного места - того менее.
- Сидеть и наверху можно,- не унимался лейтенант, которому велено было
устроить Рене удобнее.
- Там, пожалуй, недолго просидишь. Что мы тебе - куры на насесте? - И
сосед решил кончать затянувшийся спор: - Наливай давай. Пока еще кто не
пришел.
Его сосед встрепенулся при этих словах, оглянулся для приличия по
сторонам, полез в сапог за начатой бутылкой.
- Ну и народец! - пожаловался лейтенант, но его упрек если и задел их,
то на лицах их это никак не отразилось.
Рене только расположилась на верхней полке, как в проходе между нарами:
мужик как в воду глядел - замаячило новое лицо. Это был японец: моложавый,
как все они, невысокий, подтянутый и улыбающийся во весь рот, вплоть до
очков, о которые его улыбка разбивалась, как волна о твердую дамбу. У него
был билет на нижнюю полку, который он немедленно выставил на всеобщее
обозрение и залопотал что-то на певучем и ломаном русском, пытаясь убедить
им пассажиров. Мужики, которые, вообще говоря, случайно оказались в
московском вагоне, поскольку ехали до какого-то пункта под Хабаровском,
связываться с заграницей не стали, но сели в одну сторону: один держал в
руках бутылку, остальные зло и мельком поглядывали на незваного пришельца.
Пить в строй, одной шеренгой, передавая стакан от одного к другому и не
видя, как пьет товарищ, было неудобно и не по-русски,- японец испортил им
все удовольствие. А он словно не видел этого: сидел щеголем напротив,
садился то ближе к головному концу, то дальше от него, широко расставлял
ноги, натягивал на брюках стрелки, потом встал, прошелся по вагону, вернулся
на свое место, перешагнув через ноги сидящих: все как дерзкий завоеватель.
Мужики решили не обращать на него внимания, допили водку и разом дохнули в
его сторону. Тут он принюхался, забеспокоился, поднял глаза, увидел Рене и
предложил ей поменяться местами. Мужики одобрили это переселение. С бабой
легче было сговориться: один сел ей в ноги - благо она свернулась в клубок,
второй - на чужой чемодан в конце прохода: привычная перекрестная диспозиция
восстановилась, мужики распили и вторую бутылку, и все было бы хорошо, если
бы они, выпив, не вздумали ссориться и ругаться.
- Я ее разглядел, понимаешь,- говорил один другому в приливе пьяных
чувств: остальные ушли к проводнику в поисках новой бутылки.- Мимо других
прохожу! С бабами вообще не разговариваю! У меня с ними короткий разговор! -
и объяснил какой, отчего Рене поежилась.- А тут рассмотрел! Понимаешь? Вижу,
в ней особенное что-то! Это я тебе с глазу на глаз говорю, никому больше, а
говорю не зря! Потому как разглядел, а у меня на это глаз острый!...
Он долго бы еще распространялся в таком неопределенном духе - слушатель
кивал, соглашался и никак не мог его унять, потому что от рассказа тот
только распалялся еще больше. Наконец речь его сама собой пресеклась, он от
избытка страстей пошел в тамбур, чтоб досказать кому-нибудь то, что
собеседник, по его мнению, понять был не в состоянии. Тот остался сидеть - к
нему подсел третий.
- Что он говорил тебе?
- Да, понимаешь, баба какая-то мимо прошла - допек совсем! Пристал как
банный лист!.. Слушай, а что он ко мне пристал? - с запозданием обозлился
он.- Что я ему, мальчик, что ли? За воротник хватал - баба у него, видишь
ли, особенная! Я ему покажу сейчас, какая она особенная! Какая бы баба ни
была, зачем рубаху рвать?!
- Да она у тебя не порвана. - Это был мужик, который поначалу отвечал
за всех - он был солиднее и основательнее прочих.
- А вот мы ее сейчас и порвем! - без всякой логики воскликнул тот и
сорвался с места - догонять обидчика, но по ошибке побежал в другую сторону.
Это задело уже его компаньона.
- Куда ж ты пошел-то?! Тебе в другую сторону надо!..- Тот, не слушая
его, рвался к противоположному тамбуру, сшибая на ходу застрявших в коридоре
пассажиров.- Тебе ж говорят, в другую?! - завелся его товарищ и бросился за
ним в погоню - вскоре и в этом конце коридора завязалась драка, причина
которой была никому уже не понятна...
Потом все угомонились и сели кто куда: двое на лавку против Рене, двое
где-то в вагоне. Японец лежал наверху и не спал, боясь за себя и радуясь
тому, что вовремя сменил полку. Рене, привыкшая к чувству постоянной
опасности, никого не боялась, но ее смутил и озадачил беспредметный спор и
настрой ее соседей. Она сама была не из аристократок и понимала, что простой
народ живет своими интересами и не склонен к решению мировых вопросов: так
было и у нее на родине - но у французских крестьян и в повседневных
житейских спорах можно было проследить свой интерес и логику - здесь же она
не понимала, о чем идет речь и отчего они так друг на друга взъелись.
Правда, она не все понимала в их разговоре: он постоянно перемежался матом,
который был ей плохо знаком и который она воспринимала как знаки препинания
в сообщениях, передаваемых не вполне понятной ей азбукой Морзе...
Утром смутьянов и драчунов не стало, их места заняли вполне приличные
люди в выходных костюмах, извинявшиеся всякий раз, когда в ее присутствии
меняли части туалета,- с ними стало и скучней и спокойнее. Поезд стучал на
разъемах рельс, дышал гарью, оседавшей на белье, так что окно пришлось
закрыть по общему согласию. Пассажиры были воспитанны и ненавязчивы - один
только японец, помня услугу, которую оказал молодой даме в интересном
положении, считал, что она в долгу перед ним, и в качестве компенсации
спрашивал о всех географических точках, мимо которых они проезжали:
- А что это за речка? А что это за мостик?..- хотел, видно, заучить все
реки и мосты от Москвы до Владивостока...
В Москве ее встретил Федор Яковлевич Карин, начальник восточного
агентурного отдела Управления. К ней относились по-прежнему с особой
бережностью, вниманием, едва ли не почтительностью. Карин отвез ее к себе
домой, потом на дачу - туда вызвали акушера. Врач уверил Рене, что все в
порядке, что она должна родить нормального ребенка. Думала она теперь только
о предстоящих родах и купила все необходимое для ребенка: то, что было
приобретено, осталось в Китае. В частности, в Торгсине она выбрала красивую
коляску, которая в ее воображении стала частью ее еще не родившегося детища.
На даче началась родовая деятельность - ее отвезли в роддом на Солянке.
Ребенок родился и не закричал. Она испугалась, стала требовать, чтобы
сделали что-нибудь, а не стояли толпой у ее ног,- вместо ответа ей показали
ручку новорожденной: с нее пластом слезала сморщенная кожица. Это было тем
более ужасно, что ручка показалась ей до боли знакомой: такой была ладонь
Якова и потом руки обоих сыновей ее. Она разрыдалась и потеряла
самообладание. Ее выписали, потому что в остальном состояние ее было
благополучно. По дороге домой она не могла успокоиться, плакала, а в доме
Кариных произошло то, что добило ее окончательно. Войдя в прихожую, она
увидела, что нет заранее приготовленной ею коляски, ожидавшей здесь своего
маленького пассажира или пассажирку. В ответ на ее немедленный вопрос
хозяйка тихо сказала ей, что ее продали, чтобы она не напоминала ей о
ребенке. Это довершило удар: до нее теперь только дошла смерть ребенка,
каким-то образом с этой коляской сроднившегося.
Затем у нее был психоз. Она ходила взад-вперед по комнате, потирала
руки, невпопад улыбалась, слышала, когда ей что-то говорили и не слышала в
одно и то же время. Ее положили в специальную лечебницу.
Психоз прошел, но она оставалась тосклива, подавлена. Хозяева, чтобы
как-то ободрить ее, рассказали, что история ареста Якова и ее неповиновения
Центру стала широко известна, что ее недавно представили к Ордену Боевого
Красного знамени, но Ворошилов собственноручно понизил награду до Красной
Звезды, а когда руководитель Управления попытался отстоять свое предложение,
возразил шутливо и грубовато: "Ничего, она еще его получит",- так что опала
ее была, пожалуй, дороже иного возвышения...
Но ей было все равно, каким орденом ее наградят,- ей было не до этого.
Она не могла забыть мертворожденного ребенка, думала о Якове, о том, что ей
двадцать два года, что она не сможет найти другого человека, который бы
нашел дорогу к ее сердцу, что жизнь ее если не закончена, то лучшая часть ее
уже пройдена. А в это время Яков, сидя в учаньской тюрьме усиленного режима,
заставлял себя есть донельзя вываренный рис, давился им и часами ходил по
крохотной камере-одиночке. Она была шириной в метр и полтора - в длину, и он
посчитал, что для того, чтобы выжить и не выйти на волю обезноженным, ему
нужно каждый день проходить хотя бы пять километров и делать для этого две
тысячи триста ходок взад-вперед по камере - он и накручивал ежедневно эти
круги в проходе, остававшемся между стеной и нарами и донельзя узком даже
тогда, когда лежанку поднимали и вешали на крюки, вбитые в кирпичную
кладку...
11
Через три недели, прийдя в себя, Рене увидела как бы со стороны, новыми
глазами, дом, в котором жила, его хозяев, слегка оробевших и растерявшихся
от ее присутствия, и себя самое, заблудившуюся в тупиках и лабиринтах жизни.
Но более всего ее задела и отрезвила мысль, что она в тягость гостеприимным
Кариным. Ей даже показалось, что они с женой как-то нарочно поссорились при
ней, чтобы внушить ей это, но это было, видимо, последнее облако болезненной
тучи, заволокшей ее сознание. Никаких показных сцен они, конечно же, не ей
устраивали: не такие были люди - напротив, уверяли, что она их не стесняет,
но на их лицах, чуть натянутых и чересчур озабоченных, было поневоле
написано обратное. Более всего на свете она не любила быть людям в тягость:
что угодно, только не это - она учтиво поблагодарила их за то, что они
поддержали ее и дали ей кров в трудную для нее минуту (это было правда, и
она совершенно искренне это говорила), но пошла затем искать себе крышу в
другом месте. Жили Карины в конце Плющихи, в доме Управления на
Тружениковском переулке. Тут было несколько таких ведомственных домов - не
прошла она и части пути, как повстречала знакомую австрийку Элен, которую
знала со времен первого приезда в советскую столицу. Та работала в аппарате
Управления, знала ее историю и, узнав о последних трудностях, немедленно
предложила переехать к ней - благо для этого достаточно было перенести вещи
через улицу. Вечером, чтоб не осталось неловкости, она еще раз зашла к
Кариным и поблагодарила их - сказала, что хорошо себя чувствует, будет ждать
Якова и готова выполнить новые поручения Управления.
Выглядела она бодрой, даже веселой и отдохнувшей, словно забыла о
недавних несчастьях: они хотя и тлели в ее душе, но покрылись теперь густым
пеплом и не вырывались наружу. Начальству стало ясно, что она оправилась от
родильной горячки. Ее вызвали к руководству. Принял ее сам Урицкий,
сменивший на этом посту Берзина. В Управлении все шло кувырком, одни люди
сменяли других, готовилась всеобъемлющая чистка, но это ее не коснулось: и
Урицкий, слывший человеком бесцеремонным до грубости и склонным к
самоуправству, вел себя с ней как с дорогой и хрупкой вещью, словно боялся
задеть ее или обидеть. Это был плотный, широколицый комдив с длинной холкой
черных волос, низко спадавшей на лоб и оставлявшей сотрудникам глаза,
глядевшие прямо, дерзко и неотступно. Но на Рене он смотрел шутливо и
сочувственно.
- Вы, говорят, отошли от всего? - спросил он вместо приветствия и
увидел, что она стоит и не намерена садиться.- Да садитесь вы! Я не
приглашаю, потому что это само собой разумеется!..
На самом деле никто в его кабинете без спроса не садился, и хозяин
долго выдерживал посетителей на ногах, нагоняя на них страху, но для Рене
сделал исключение.
- Да! - согласилась Рене, садясь в широкое кресло напротив.- Роды
прошли неудачно, но что поделаешь?
- Другие хорошо пойдут.- Он покосился на нее, вспоминая ее
злоключения.- Немудрено после всего, что там было.
- Я больше всего грешу на амальгаму. Можно так сказать по-русски -
грешу?
- Да сказать все можно, а что за амальгама?
Она вкратце рассказала ему историю подделки печатей.
- Видите, как бывает? - сказал он под впечатлением от услышанного.- А я
и не знал этого. Много чего не знаю, потому как недавно на этом месте... Мне
надо спросить вас одну вещь. Вы будете брать советское гражданство?
- Безусловно.
Он удовлетворенно кивнул.
- И какую фамилию мы вам дадим? Документы-то мы готовить будем. На этот
раз истинные.
- Бронина. По мужу,- столь же определенно отвечала она.
Он встретил ее слова с непонятным ей промедлением и с сомнением в
глазах, но вслух сказал:
- Бронина так Бронина. У него это тоже не своя фамилия - будете вдвое