Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
неврушкой на первый путь, заскочить в свое жилище, пододеться.
Смена выпала горячая, суетная, работы было много. Где-то о полночь пошел
дождичек. Беззвучный такой, мелконький, детский, он постепенно загустел,
разошелся, набрал силу. Я залез в паровоз, повернулся к топке спиной,
мелко-мелко и нехорошо как-то все во мне подрагивало, и я с ужасом начал
вспоминать болезнь детских лет -- лихорадку.
Налетел дежурный по станции, заорал, замахал руками. Павлик сунул ручку
реверса вперед, вроде бы нечаянно сбросил горластого дежурного с подножки
паровоза. Мы замотались по станции, быстренько сделали срочную работу, после
чего я наконец-то смог переодеться в сухое.
Днем заболела голова, морозило меня, трясло изнутри, я ушел на
блок-пост, к посказителю Абросимову -- прежде он работал на этой же станции
оператором, но по старости "сошел с дороги", однако нужда заставила найти
его и упросить помочь транспорту. Был Абросимов немножко уже не в себе,
орудуя рычагами на блок-посту, непрерывно "орудовал" он и языком. Лежа на
его нехитрой постеленке возле отопительной батареи, я наблюдал, как лысый, в
нимбе седых, архангеловых вихров, метался Абросимов по просторному залу
блок-поста и, не стесняясь своей помощницы, -- женщины из эвакуированных,
складно плел охальную нечисть.
К вечеру стало мне хуже, сделалось больно глотать, кружилась голова, и
тот же балабол Абросимов проводил меня на здравпункт. Размещался здравпункт
в одном помещении со столовой: одна половина -- столовая, другая --
здравпункт. Ведал лечебным заведением молодой белобрысый парень с такими
челюстями, что лицо его напоминало чугунный утюг, заканчивающийся остреньким
и так далеко вынесенным подбородком, что он полностью оттеснил все предметы
лица вверх, расширив почти до ушей скобу рта, вдавив в плоскую губу висюльку
недоразвитого носа. Зав. медпунктом все время щурил косенькие глазки и важно
сдвигал брови, отчего кисельно морщилась дряблая кожа лба.
-- Температура? -- с ходу задал он вопрос и сунул мне градусник.
Здравпункт организовали наспех, в связи с восстановлением эвакуационной
промышленности, чтоб мы не мотались в Красноярск, нас тоже приписали к этому
заведению, к столовке и к магазину. И везде-то на нас фыркали, выходило, что
мы только перегружаем собой "точки", мешаем планово и усердно вести дела.
-- Мм-мах! Max! Max! -- пошлепал губами фельдшер и с серьезной
значительностью сдвинул дужки бровей: -- Температуры нет, молодой человек,
стало быть...
"Стало быть, вы -- симулянт!" -- прочел я на его лице и, пока пятился
из медпункта, видел, как уничтожительно лыбится медицинское светило и
поправляет, все время поправляет узелок атласного галстука, ярко сияющего в
глуби бортиков халата, -- первый это признак: хватается за галстук, стало
быть, непривычен к нему, завязывать не умеет -- выменял у эвакуированных.
Выскочив из медпункта, я храбро ругнулся и подумал, что, наверное,
правду говорят путейские бабы, будто фельдшер этот снимает по три раза в
день пробы в столовке, не пропустит и бабенок, тем паче девок без пробы на
кухню работать, да и "помазков", которые обитают за моей стеной, не
забывает, постоянно проверяет санитарное состояние их общежития, от девок
клопы тучей прут -- навезли из сел клопа тощего, жадного, на деревенского
мужика задом смахивающего. Девкам что? Их много. Которую и съедят -- не
горе, а я вот один остался, должен стеречь сундуки Миши Володькина и Пети
Железкина -- кинули имущество на меня, уверяя, что быстренько управятся с
фюрером и вернутся.
Эх, ребята, ребята -- шутники!
Ночную смену я едва дотянул и, когда пришел в вагончик, не раздеваясь,
замертво упал на кровать. "Ты, машина, ты железна, -- тянули за стеной
"помазки", -- куда милова завезла-а, о-о-ох, о-о-хо-хо-хо, куда-а
ми-ыло-о-о-ова завезла-а-а? Ты, маши-ы-ына, ты-ы, свисто-о-о-очек, подай,
ми-ы-ылы-ый, голосочек, о-о-х, ох-хо-хо..".
Под эту песню, жалостно думая о девках и о себе, я и уснул. Разбудила
меня вокзальная уборщица, которая по совместительству обихаживала общежития.
Лицо старой женщины было напугано.
-- Ты чЕ, захворал?
-- Кажется. -- Я еще мог говорить.
Уборщица поставила к кровати таз и собралась бежать в медпункт. Я
запротестовал: "Гниду видеть не хочу!" -- и попросил купить молока.
От горячего молока, которое я проталкивал в горло, точно каленый шлак,
сделалось полегче, и я задремал, а старушка бренчала посудой, отыскивала
поваренку, которую, говорила она, надо лизать и глотать слюну, глядя на
утреннюю зарю -- как рукой снимет "болесь". Поваренки в моем хозяйстве не
было, уборщица постукала кулаком в стенку, спрашивая у девок, но и у тех
поваренки не оказалось, может, и была, да они послали уборщицу и меня ко
всем чертям, пропади, мол, он пропадом, раз такой гордый и никого замечать
не хочет.
Я и заметил бы, да стеснялся, а девки, будь одна или две, так и
поощрили бы меня чем, выманили, но когда их много, они ж выдрючиваются друг
перед дружкой, решетят насмешками. Да и уставали девки на работе.
Мне наконец-то "вырешили" выходной. Заходил Кузьма, спрашивал: "Может,
чЕ надо?" -- "Ничего не надо". Кто-то натопил у меня печку -- жарко, душно.
На табуретке стояло горячее молоко в кружке, но я уже не мог его глотать.
Поздно вечером в мое жилище, как бы по своей воле, завернул фельдшер,
глянул, пошлепал губами: "М-махМах! Мак!", взял мою руку, нащупал пульс, и я
увидел, как отваливается тракторная челюсть, раздвигаются бровки и провисает
меж них кожа его лба. Хватаясь за галстук, фельдшер черкнул на бумажке
закорючку, послал куда-то уборщицу, а мне сказал укоризненно:
-- Что же вы, молодой человек, не являетесь на здравпункт?
Обложить бы его звонким желдорматом, но повернешь язык -- и в горле
угли шевелятся, рассыпаясь горячими искрами по всей утробе.
-- Ладно уж, не оправдывайтесь!
В вагончик забежал дежурный по станции, встревоженно глянул на меня, на
фельдшера. Медик важно взял его под ручку, склонился доброжелательно головою
-- ведь выучилась обезьяна где-то и у кого-то "виду".
-- Немедленно! -- услышал я из-за печки. -- Немедленно, понимаете?!
-- Где же вы раньше-то были? Сейчас только на товарняке...
-- Нельзя!.. Категорически!.. И до меня дошло: я опасно заболел. А так
все пустяково началось: дождичек, на спине рубашка намокла, покатался на
маневрушке "с ветерком". В войну болеть нельзя. В войну больные никому не
нужны -- пропасть можно.
Я впал в забытье и очнулся от быстрого, заполошного шепота:
-- Одевайся! Одевайся! Одевайся, скоренько!
Шатаясь, не попадая ногой в штанины, я надел железнодорожную форму,
обулся в ботинки. Передо мной шаталась уборщица, плавало в тумане ее лицо с
шевелящимся ртом. Стесняясь непривычной беспомощности и того, что не спит
из-за меня изработанный человек, я пытался вымучить благодарствие, ко
старушка приказала молчать, забрякала кулаком в заборку.
-- Девки! Язвило бы вас! Люди вы иль не люди? Проводите парня в город.
Мне на смену.
-- Подменись!
Ругая девок, уборщица набросила мне на плечи телогрейку и, бережно
обняв, повела. На перроне с развернутым красным флажком стоял дежурный по
станции. Я глянул на станционные часы -- четверть пятого, из Владивостока
шел скорый, нашу станцию он обычно пробрякивал напроход.
Мне захотелось протестовать и плакать.
Вдали яростно рявкнул "И. С." и сжал ребра колодок. Весь поезд
содрогнулся, громыхнул вагонами, задымил колесами и придержал бег. "Что у
вас?" -- знаком спрашивал помощник машиниста с грязным и недовольным лицом.
Сворачивая флажок, дежурный по станции указал на меня, помощник растопырил
пять пальцев -- и меня тут же втолкнули в медленно катящийся вагон с
единственным во всем поезде открытым тамбуром.
Это был мягкий вагон. Все двери купе в нем плотно закрыты, ворсистая
дорожка, расстеленная в коридоре, глушила шаги.
-- Вот здесь садись, -- участливо прошептала проводница и откинула
мягкую скамейку от стены. -- ЧЕ, заболел? -- Я кивнул, и она шепотом же
продолжала: -- На Заозерную по селектору сообщили...
"Наши, -- расслабленно и жалостно подумал я. -- Хорошие у нас люди
работают, а я все от них в стороне, все с книжечками..."
***
Что три станции для скорого! Я и оглянуться не успел в мягком вагоне,
как загрохотал он по мосту, пронесся мимо кирпичной больницы, уютно
приткнувшейся под высокой насыпью и под огромными тополями на берегу Енисея.
В эту больницу у меня и лежало направление в кармане черной железнодорожной
гимнастерки, и идти-то до нее от вокзала пустяк бы... Я вышел из вагона на
сырой осенний перрон, меня зашатало. "Э-э, парень! Ты чЕ это? -- подхватила
меня под локоть проводница и подождала, пока я устоюсь. -- Не вздумай по
путям!"
Да, по путям нельзя, хотя и близко. На путях стрелки задержат -- они
ловят всех кряду, да с таким лютым видом, будто станция кишмя кишит шпионами
и диверсантами. А если не напорешься на стрелков -- раннее утро все ж,
дрыхнут небось, что, как закружится голова? Быть под колесами.
И я двинулся в обход. Дурацкий тот обход не забыть мне вовеки. Какие-то
ларьки, забегаловки, мастерские, и все это соединено заплотами, заборками,
переборками -- богата Сибирь древесиной. Изводи -- не изведешь!
Закоулки, дыры, перепутья, повороты. Вроде бы вот он, тупик, идти
дальше некуда, но вправо какая-то ленивая, полуслепая, тропинка, западая в
лебеду, исчезает в дебрях избушек, будок, железа, досок, обрези. Миновал
лебеду, уперся в ржавую железнодорожную ветку, увенчанную пестрым
шлагбаумом, дремно свесившим хобот. Фонарик на нем не светился, по хоботу
слой пыли. Жизнь угасла и остановилась. Но теперь уже по левую руку, в
тополя, видны ворота, и сквозь прорезь листов просматриваются лоскутья
давнего плаката: "пере... летку..." -- винный завод! От него мне вперед и
дальше. Виляя по каким-то натоптанным плешинкам, я обхожу грязные колдобины,
вдавленные в землю рельсы, скоропостижный огород, забранный отходами,
подлажу под старые вагоны и -- Господи, спаси и помилуй! -- впереди вроде бы
засеребрился Енисей, выстуженный холодным утром.
Ан, радость преждевременная! Опять меня повело, повело, вроде бы уж в
обратную сторону, но через дыру меж хибарой, вросшей по брови в землю,
солидным, по случаю военного времени упочиненным заплотом, выбросило на
улицу, к железнодорожному предприятию, на котором белым по ржавому написано:
"Вагонное депо".
Ну как тут не порадоваться и от радости не послабеть!
Глянул вперед -- мосты видно и вершинку мелькомбината; обвел глазами
вокруг -- трубы вдали дымятся, гудки где-то поблизости раздаются,
электросварка за забором трещит, отбрасывая сияние; на реке пароход колесами
хлопает.
Есть, есть жизнь на планете, движется она, и больница, чую я, где-то
рядом.
Вот и улица Ломоносова! Тут уж я не пропаду, больница-то фасадом к реке
выходит, на улицу Дубровинского, задом на Ломоносова. Или наоборот? Да черт
с ней! Дойти бы. Найти бы. Скажу я: "Больница, больница! Повернись к городу
задом, а ко мне передом!" -- И готово дело! Только отдохну малость. Малую
малость. Отдышусь, силенок накоплю и пойду. Ох, пойду!
Вот и скамейка, завалинка ль уютная такая. Привалился к чему-то
холодному, поймался руками -- круглое и твердое, и вроде бы дребезжит.
Отдышался, открыл глаза -- змей! За змея держусь, за железного -- такой
формы дождевая труба. Пасть зубастая, расхабаренная, в пасти язык белый --
ледышка намерзла. Я осмотрелся и с тупым изумлением открыл: сижу на
завалинке старого-старого деревянного магазина и держусь за водосточную
трубу, память подсовывает фактик -- это первое в моей жизни торговое
заведение, посещенное мною еще в младенчестве.
Зачем? Почему я был в городе? С бабушкой был -- это точно. И вроде бы в
другом веке, на другой планете -- тогда еще люди ходили пешком, ездили на
лошадях под красноярские железнодорожные мосты. Возле узенького пролета по
ту и по другую сторону лежали клубки колючей проволоки -- это если шпион
объявится и полезет мосты взрывать, так чтобы запутался. Не знаю, напоролся
ли на колючку хоть один шпион, но деревенские дураковатые конишки,
застигнутые в подмостной дыре автомобилями, храпя, вставали на дыбы,
бросались на проволоку. Не одна крестьянская коняга запуталась в проволоках,
изорвала себя, поуродовала. Когда ситуация обострилась еще пуще и кругом
объявились враги народа, лаз под мостом закрыли, мужики сотворили далекий
объезд мимо мелькомбината, к речке Гремячей.
Скорее всего мы с бабушкой шли тогда к мосту, чтобы перенять возле него
подводу и выпроситься подвезти нас. Смутно помнится, что до этого я был в
белой комнате и меня больно тискали, заставляли широко отворять рот белые
люди -- вытаскивали рыбью кость из горла. Я подавился сорогой, самим же и
наловленной на Усть-Мане. По случаю избавления от беды и во исцеление
младенца на последнем городском рубеже дрогнуло сердце бабушки, и она завела
меня в магазин, который совершенно меня ошеломил своим изобилием -- в нем
столько было конфет! Ничего больше не помню. Кажется, пахло селедкой, икрой,
постным маслом, мясом, кажется, все витрины и прилавки ломились от хлебного,
мясного, рыбного, овощного изобилия, но я смотрел на ящик с "раковыми
шейками", который как бы в изнеможении высовывался из стены собачьим красным
языком и клонился к полу. Там были еще и еще ящики с конфетами, дорогущими,
красивыми, защипанными уголком или завернутыми узелком, но меня отчего-то
заворожили "раковые шейки", я вроде бы даже ощущал на языке их рассыпчатую,
чуть приторную, ореховую сладость. Но бабушка купила мне горстку подушечек и
два пряника, велела завязать их в чистый носовой платок, который был выдан
по случаю поездки в город с тем условием, чтоб в него не сморкаться.
С узелком в правой руке, держась левой за бабушкину руку, брел я,
усталый, к мосту, такой маленький-маленький, с таким бедным-бедным
гостинчиком, из такого захудалого-захудалого магазинишки. Да что же это
такое? Да почему же все так в моей жизни паскудно-то? Почему? И в магазин-то
угодил в крайний, убогий. И обутчонки-то жали. И бабушка-то кланялась
подводам, на меня показывала, взывая к состраданию. И конфетки-то самые
дешевенькие. И пряники, кем-то уже облизанные...
И надо ж было мне именно теперь, в такую крайнюю минуту, оказаться у
задрипанного того магазинишки, чтоб дрогнуть, разреветься, израсходовать
последние силы.
Дальше я брел почти уже в темноте, на ощупь, шаря руками по штакетинам
палисадников, по занозистым сколышам заплотов, по черствым и щелястым
бревнам. Мне все сделалось безразлично, захотелось прилечь на секунду, на
одну только секунду на такую уютную, плоскую и прохладную землю. Воздух в
груди спрессовался, будто пескарь на песке, ловил я его открытым ртом, но
только тянулась, катилась на гимнастерку уже и не липкая слюна, вроде как
сок из подрубленной осины, горький, едучий. И все же я осилился, еще раз
поднялся, попробовал даже отряхнуть пыль со штанов и каким-то чудом выбрел к
Енисею, сел у ближнего дома на скамейку подождал, чтоб прояснилось перед
глазами, глянул налево -- улица пуста, глянул направо -- тоже пуста.
Гоношился, скребся вверх по реке колесный пароходишко, крикливый,
надоедный, всему городу по ору известный. "Колхозник" -- название ему было.
Все остальное в городе, на реке, в мире свалено сном. Дома закрыты ставнями,
лишь пристань маленько слышно. К острову ткнулись носами баржи. Букашкой
прилип к одной из них серенький катер. Машины не ходят, лодки не плавают;
даже заводы на другой стороне реки дымились вяло, изморно, и только ТЭЦ,
расположенная неподалеку, гнала на город чернущие валы дыма из шеренгой
выстроенных труб, мне казалось, что дымом этим запечатало во мне грудь, и я
никак не могу продышаться. Поймав глазами мерцающие переплетения
железнодорожных мостов, рядом с которыми уютно стояла больница, я обреченно
подумал: "Мне не дойти..."
Сколько-то еще сопротивляясь беспамятности и бессилию, я шел, однако
ноги в коленях помягчали, руки обвисли, голова сделалась тяжелой, спина
вроде как слиплась с гимнастеркой, смялась, и я сел посреди улицы, затем
лег, свернулся на каменьях, подложив руки под лицо. "Полежу, отдышусь..."
В какое время, не знаю, должно быть, вскоре после того, как я свалился
на булыжник, послышался стук колес, переходящий в такой грохот, будто это
подкатил Илья-пророк. "Телега! По улице катит телега. Кабы на меня не
наехала..." Подумать-то об этом я подумал, но никакого усилия не сделал,
чтоб подняться. Грохот приблизился и оборвался -- телега свернула на
песочный съезд к Енисею, ехал водовоз с бочкой, оттого так и грохотало.
Однако меня кто-то шевельнул, опрокинул на спину.
-- Гляди-ко, парнишшонка! -- и с удивлением: -- Справный парнишшонка,
не вакуированный, железнодорожник. Э-эй, железнодорожник! -- постучали меня
чем-то по голове, я потерял фуражку, и телогрейку потерял, как потом
выяснилось. -- Ты чЕ, пьяный али захворал?..
В горле моем что-то сдвинулось, засипело, сознание мое от боли
окончательно померкло.
В седьмом часу или еще в шестом -- не могла после вспомнить дежурная на
проходной, в ворота больницы сильно постучали, и она, ругаясь, пошла
отворять. Отворила -- перед нею явление: золотарь с вонючей бочкой вожжи
держит, на его месте, прислоненный к торцу бочки, железнодорожник, не то
пьяный, не то помер.
Вахтерша старая попалась, смекалистая, много на своем веку повидавшая,
пап-царап за карманчик моей гимнастерки -- там направление, и не
куда-нибудь, а во вторую больницу! "Гляди, как ловко получилось! -- удивился
золотарь. -- Ну, везуч парнишшонка, везуч!.."
И укатил дальше, грохоча на всю округу бочкой.
***
Молодого железнодорожника заволокли в санпропускник -- раздевать и мыть
-- все как полагается. Что, что без сознания? Живой пока, теплый, стало
быть, макай его в воду, полощи!..
Тут и явился в больницу профессор, дай Бог памяти -- Артемьев,
по-моему. Он вел железнодорожную больницу, преподавал в мединституте,
возглавлял военные и всякие комиссии, и загляни он на шум в санпропускник,
где волочили по деревянным решеткам довольно крупного парня две малосильные
тетки, пытаясь разболочь его, чтоб соблюсти приемную санитарию. Профессор
даже не спросил, чего они делают и зачем? Он прыгнул в санпропускник,
оттолкнул теток и, сильно схватив за нижнюю челюсть парня, отворил ее,
глянул и тревожно, так тревожно, что тетки вконец перепугались, крикнул,
протягивая руку:
-- Что-нибудь! Ложку! Лопатку! Палочку!
Тетки ринулись, ударились друг о дружку, упали, и тогда профессор резко
сунул в горло молодому железнодорожнику два сильных пальца.
Дальше я снова могу рассказывать сам.
После ослепляющей вспышки в голове боль пронзила насквозь не только
сердце, но и все тело, и тут же следом за нею и вместе с нею в мое нутро
хлынул воздух, быстро наполняя меня, а наполнив, как праздничный легкий шар,
понес куда-то, в живое пространство. Я летел, кружился, чувствуя, как
встрепенулось, зачастило сердце от п