Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
х обрывков глядела на них
луна и хмурилась: вероятно, ей было завидно и досадно
на свое скучное, никому не нужное девство. Неподвижный
воздух был густо насыщен запахом сирени и
черемухи. Где-то, по ту сторону рельсов, кричал
коростель...
- Как хорошо, Саша, как хорошо!- говорил
жена.- Право, можно подумать, что все это снится.
Ты посмотри, как уютно и ласково глядит этот лесок!
Как милы эти солидные, молчаливые телеграфные
столбы! Они, Саша, оживляют ландшафт и говорят,
что там, где-то, есть люди... цивилизация... А разве
тебе не нравится, когда до твоего слуха ветер слабо
доносит шум идущего поезда?
- Да... Какие, однако, у тебя руки горячие! Это
оттого, что ты волнуешься, Варя... Что у нас
сегодня к ужину готовили?
- Окрошку и цыпленка... Цыпленка нам на двоих
довольно. Тебе из города привезли сардины и
балык.
Луна, точно табаку понюхала, спряталсь за облако.
Людское счастье напомнило ей об ее одиночестве,
одинокой постели за лесами и долами...
- Поезд идет!- сказала Варя.- Как хорошо!
Вдали показались три огненные глаза. На платформу
вышел начальник полустанка. На рельсах там
и сям замелькали сигнальные огни.
- Проводим поезд и пойдем домой,- сказал Саша
и зевнул.- Хорошо нам с тобой живется, Варя,
так хорошо, что даже невероятно!
Темное страшилище бесшумно подползло к платформе
и остановилось. В полуосвещенных вагонных
окнах замелькали сонные лица, шляпки,
плечи...
- Ах! Ах!- послышалось из одного вагона.-
Варя с мужем вышла нас встретить! Вот они! Варенька!..
Варечка! Ах!
Из вагона выскочили две девочки и повисли на
шее у Вари. За ними показались полная, пожилая
дама и высокий, тощий господин с седыми бачками,
потом два гимназиста, навьюченные багажом,
за гимназистами гувернантка, за гувернанткой
бабушка.
- А вот и мы, а вот и мы, дружок!- начал господин
с бачками, пожимая Сашину руку.- Чай, заждался!
Небось бранил дядю за то, что не едет! Коля,
Костя, Нина, Фифа... дети! Целуйте кузена Сашу!
Все к тебе, всем выводком, и денька на три, на четыре.
Надеюсь, не стесним? Ты, пожалуйста, без церемонии.
Увидев дядю с семейством, супруги пришли
в ужас. Пока дядя говорил и целовался, в воображении
Саши промелькнула картина: он и жена отдают
гостям свои три комнаты, подушки, одеяла; балык,
сардины и окрошка съедаются в одну секунду, кузены
рвут цветы, проливают чернила, галдят, тетушка
целые дни толкуют о своей болезни (солитер и
боль под ложечкой) и о том, что она урожденная баронесса
фон Финтих...
И Саша уже с ненавистью смотрел на свою молодую
жену и шептал ей:
= Это они к тебе приехали... черт бы их
побрал!
- Нет, к тебе!- отвечала она, бледная, тоже
с ненавистью и со злобой.- Это не мои, а твои родственники!
И обернувшись к гостям, она сказала с приветливой
улыбкой:
- Милости просим!
Из-за облака опять выплыла луна. Казалось, она
улыбалась; казалось, ей было приятно, что у нее нет
родственников. А Саша отвернулся, чтобы скрыть от
гостей свое сердитое, отчаянное лицо, и сказал, придавая
голосу радостное, благодушное выражение:
- Милости просим! Милости просим, дорогие
гости!
ДАМА С СОБАЧКОЙ
Говорили, что на набережной появилось новое лицо:
дама с собачкой. Дмитрий Дмитрич Гуров, проживший
в Ялте уже две недели и привыкший тут, тоже стал
интересоваться новыми лицами. Сидя в павильоне у
Верне, он видел, как по набережной прошла молодая
дама, невысокого роста блондинка, в берете; за нею
бежал белый шпиц.
И потом он встречал ее в городском саду и на
сквере, по нескольку раз в день. Она гуляла одна,
все в том же берете, с белым шпицем; никто не
знал, кто она, и называли ее просто так: дама с
собачкой.
"Если она здесь без мужа и без знакомых", - соображал Гуров, - то
было бы не лишнее познакомиться с ней".
Ему не было еще сорока, но у него была уже дочь
двенадцати лет и два сына гимназиста. Его женили
рано, когда он был еще студентом второго курса, и
теперь жена казалась в полтора раза старше его.
Это была женщина высокая, с темными бровями,
прямая, важная, солидная и, как она сама себя
называла, мыслящая. Она много читала, не писала в
письмах ъ, называла мужа не Дмитрием, а Димитрием,
а он втайне считал ее недалекой, узкой, неизящной,
боялся ее и не любил бывать дома. Изменять ей он
начал уже давно, изменял часто и, вероятно,
поэтому о женщинах отзывался почти всегда дурно, и
когда в его присутствии говорили о них, то он
называл их так:
- Низшая раса!
Ему казалось, что он достаточно научен горьким
опытом, чтобы называть их как угодно, но все же
без "низшей расы" он не мог бы прожить и двух
дней. В обществе мужчин ему было скучно, не по
себе, с ними он был неразговорчив, холоден, но
когда находился среди женщин, то чувствовал себя
свободно и знал, о чем говорить с ними и как
держать себя; и даже молчать с ними ему было
легко. В его наружности, в характере, во всей его
натуре было что-то привлекательное, неуловимое,
что располагало к нему женщин, манило их; он знал
об этом, и самого его тоже какая-то сила влекла к
ним.
Опыт многократный, в самом деле горький опыт,
научил его давно, что всякое сближение, которое
вначале так приятно разнообразит жизнь и
представляется милым и легким приключением, у
порядочных людей, особенно у москвичей, тяжелых на
подъем, нерешительных, неизбежно вырастает в целую
задачу, сложную чрезвычайно, и положение в конце
концов становится тягостным. Но при всякой новой
встрече с интересною женщиной, этот опыт как-то
ускользал из памяти, и хотелось жить, и все
казалось так просто и забавно.
И вот однажды, под вечер, он обедал в саду, а дама
в берете подходила не спеша, чтобы занять соседний
стол. Ее выражение, походка, платье, прическа
говорили ему, что она из порядочного общества,
замужем, в Ялте в первый раз и одна, что ей скучно
здесь... В рассказах о нечистоте местных нравов
много неправды, он презирал их и знал, что такие
рассказы в большинстве сочиняются людьми, которые
сами бы охотно грешили, если б умели; но когда
дама села за соседний стол в трех шагах от него,
ему вспомнились эти рассказы о легких победах, о
поездках в горы, и соблазнительная мысль о скорой,
мимолетной связи, о романе с неизвестною женщиной,
которой не знаешь по имени и фамилии, вдруг
овладела им.
Он ласково поманил к себе шпица и, когда тот
подошел, погрозил ему пальцем. Шпиц заворчал.
Гуров опять погрозил.
Дама взглянула на него и тотчас же опустила глаза.
- Он не кусается, - сказала она и покраснела.
- Можно дать ему кость? - и когда она
утвердительно кивнула головой, он спросил
приветливо: - Вы давно изволили приехать в Ялту?
- Дней пять.
- А я уже дотягиваю здесь вторую неделю.
Помолчали немного.
- Время идет быстро, а между тем здесь такая
скука! - сказала она, не глядя на него.
- Это только принято говорить, что здесь скучно.
Обыватель живет у себя где-нибудь в Белеве или
Жиздре - и ему не скучно, а приедет сюда: "Ах,
скучно! ах, пыль!" Подумаешь, что он из Гренады
приехал.
Она засмеялась. Потом оба продолжали есть молча,
как незнакомые; но после обеда пошли рядом - и
начался шутливый, легкий разговор людей свободных,
довольных, которым все равно, куда бы ни идти, о
чем ни говорить. Они гуляли и говорили о том, как
странно освещено море; вода была сиреневого цвета,
такого мягкого и теплого, и по ней от луны шла
золотая полоса. Говорили о том, как душно после
жаркого дня. Гуров рассказал, что он москвич, по
образованию филолог, но служит в банке; готовился
когда-то петь в частной опере, но бросил, имеет в
Москве два дома... А от нее он узнал, что она
выросла в Петербурге, но вышла замуж в С., где
живет уже два года, что пробудет она в Ялте еще с
месяц и за ней, быть может, приедет ее муж,
которому тоже хочется отдохнуть. Она никак не
могла объяснить, где служит ее муж, - в губернском
правлении или в губернской земской управе, и это
ей самой было смешно. И узнал еще Гуров, что ее
зовут Анной Сергеевной.
Потом у себя в номере он думал о ней, о том, что
завтра она, наверное, встретится с ним. Так должно
быть. Ложась спать, он вспомнил, что она еще так
недавно была институткой, училась все равно как
теперь его дочь, вспомнил, сколько еще несмелости,
угловатости было в ее смехе, в разговоре с
незнакомым, - должно быть, это первый раз в жизни
она была одна, в такой обстановке, когда за ней
ходят и на нее смотрят, и говорят с ней только с
одною тайною целью, о которой она
не может не догадываться. Вспомнил он ее тонкую,
слабую шею, красивые серые глаза.
"Что-то в ней есть жалкое все-таки", - подумал он
и стал засыпать.
II
Прошла неделя после знакомства. Был праздничный
день. В комнатах было душно, а на улицах вихрем
носилась пыль, срывало шляпы. Весь день хотелось
пить, и Гуров часто заходил в павильон и предлагал
Анне Сергеевне то воды с сиропом, то мороженого.
Некуда было деваться.
Вечером, когда немного утихло, они пошли на мол,
чтобы посмотреть, как придет пароход. На пристани
было много гуляющих; собрались встречать кого-то,
держали букеты. И тут отчетливо бросались в глаза
две особенности нарядной ялтинской толпы: пожилые
дамы были одеты как молодые и было много генералов.
По случаю волнения на море пароход пришел поздно,
когда уже село солнце, и, прежде чем пристать к
молу, долго поворачивался. Анна Сергеевна смотрела
в лорнетку на пароход и на пассажиров, как бы
отыскивая знакомых, и когда обращалась к Гурову,
то глаза у нее блестели. Она много говорила, и
вопросы у нее были отрывисты, и она сама тотчас же
забывала, о чем спрашивала; потом потеряла в толпе
лорнетку.
Нарядная толпа расходилась, уже не было видно лиц,
ветер стих совсем, а Гуров и Анна Сергеевна
стояли, точно ожидая, не сойдет ли еще кто с
парохода. Анна Сергеевна уже молчала и нюхала
цветы, не глядя на Гурова.
- Погода к вечеру стала получше, - сказал он. -
Куда же мы теперь пойдем? Не поехать ли нам
куда-нибудь?
Она ничего не ответила.
Тогда он пристально посмотрел на нее и вдруг обнял
ее и поцеловал в губы, и его обдало запахом и
влагой цветов, и тотчас же он пугливо огляделся:
не видел ли кто?
- Пойдемте к вам... - проговорил он тихо.
И оба пошли быстро.
У нее в номере было душно, пахло духами, которые
она купила в японском магазине. Гуров, глядя на не
теперь, думал: "Каких только не бывает в жизни
встреч!" От прошлого у него сохранилось
воспоминание о беззаботных, добродушных женщинах,
веселых от любви, благодарных ему за счастье, хотя
бы очень короткое; и о таких, - как, например, его
жена, - которые любили без искренности, с
излишними разговорами, манерно, с истерией, с
таким выражением, как будто то была не любовь, не
страсть, а что-то более значительное; и о таких
двух-трех, очень красивых, холодных, у которых
вдруг промелькало на лице хищное выражение,
упрямое желание взять, выхватить у жизни больше,
чем она может дать, и это были не первой
молодости, капризные, не рассуждающие, властные,
не умные женщины, и когда Гуров охладевал к ним,
то красота их возбуждала в нем ненависть, и
кружева на их белье казались тогда похожими на
чешую.
Но тут все та же несмелость, угловатость неопытной
молодости, неловкое чувство; и было впечатление
растерянности, как будто кто вдруг постучал в
дверь. Анна Сергеевна, эта "дама с собачкой", к
тому, что произошло, отнеслась как-то особенно,
очень серьезно, точно к своему падению, - так
казалось, и это было странно и некстати. У нее
опустились, завяли черты и по сторонам лица
печально висели длинные волосы, она задумалась в
унылой позе, точно грешница на старинной картине.
- Нехорошо, - сказала она. - Вы же первый меня не
уважаете теперь.
На столе в номере был арбуз. Гуров отрезал себе
ломоть и стал есть не спеша. Прошло по крайней
мере полчаса в молчании.
Анна Сергеевна была трогательна, от нее веяло
чистотой порядочной, наивной, мало жившей женщины;
одинокая свеча, горевшая на столе, едва освещала
ее лицо, но было видно, что у нее нехорошо на душе.
- Отчего бы я мог перестать уважать тебя? -
спросил Гуров. - Ты сама не знаешь, что говоришь.
- Пусть бог меня простит! - сказала она, и глаза у
нее наполнились слезами. - Это ужасно.
- Ты точно оправдываешься.
- Чем мне оправдаться? Я дурная, низкая женщина, я
себя презираю и об оправдании не думаю. Я не мужа
обманула, а самое себя. И не сейчас только, а уже
давно обманываю. Мой муж, быть может, честный,
хороший человек, но ведь он лакей! Я не знаю, что
он делает там, как служит, я знаю только, что он
лакей. Мне, когда я вышла за него, было двадцать
лет, меня томило любопытство, мне хотелось
чего-нибудь получше; ведь есть же, - говорила я
себе, - другая жизнь. Хотелось пожить! Пожить и
пожить... Любопытство меня жгло... вы этого не
понимаете, но, клянусь богом, я уже не могла
владеть собой, со мной что-то делалось, меня
нельзя было удержать, я сказала мужу, что больна,
и поехала сюда... И здесь все ходила, как в угаре,
как безумная... и вот я стала пошлой, дрянной
женщиной, которую всякий может презирать.
Гурову было уже скучно слушать, его раздражал
наивный тон, это покаяние, такое неожиданное и
неуместное; если бы не слезы на глазах, то можно
было бы подумать, что она шутит или играет роль.
- Я не понимаю, - сказал он тихо, - что же ты
хочешь?
Она спрятала голову у него на груди и прижалась к
нему.
- Верьте, верьте мне, умоляю вас... - говорила
она. - Я люблю честную, чистую жизнь, а грех мне
гадок, я сама не знаю, что делаю. Простые люди
говорят: нечистый попутал. И я могу теперь про
себя сказать, что меня попутал нечистый.
- Полно, полно... - бормотал он.
Он смотрел ей в неподвижные, испуганные глаза,
целовал ее, говорил тихо и ласково, и она
понемногу успокоилась, и веселость вернулась к
ней; стали оба смеяться.
Потом, когда они вышли, на набережной не было ни
души, город со своими кипарисами имел совсем
мертвый вид, но море еще шумело и билось о берег;
один баркас качался на волнах, и на нем сонно
мерцал фонарик.
Нашли извозчика и поехали в Ореанду.
- Я сейчас внизу в передней узнал твою фамилию: на
доске написано фон Дидериц, - сказал Гуров. - Твой
муж немец??
- Нет, у него, кажется, дед был немец, но сам он
православный.
В Ореанде сидели на скамье, недалеко от церкви,
смотрели вниз на море и молчали. Ялта была едва
видна сквозь утренний туман, на вершинах гор
неподвижно стояли белые облака. Листва не
шевелилась на деревьях, кричали цикады и
однообразный, глухой шум моря, доносившийся снизу,
говорил о покое, о вечном сне, какой ожидает нас.
Так шумело внизу, когда еще тут не было ни Ялты,
ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь так же
равнодушно и глухо, когда нас не будет. И в этом
постоянстве, в полном равнодушии к жизни и смерти
каждого из нас кроется, быть может, залог нашего
вечного спасения, непрерывного движения жизни на
земле, непрерывного совершенства. Сидя рядом с
молодой женщиной, которая на рассвете казалась
такой красивой, успокоенный и очарованный в виду
этой сказочной обстановки - моря, гор, облаков,
широкого неба, Гуров думал о том, как, в сущности,
если вдуматься, все прекрасно на этом свете, все,
кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда
забываем о высших целях бытия, о своем
человеческом достоинстве.
Подошел какой-то человек - должно быть, сторож, -
посмотрел на них и ушел. И эта подробность
показалась такой таинственной и тоже красивой.
Видно было, как пришел пароход из Феодосии,
освещенный утренней зарей, уже без огней.
- Роса на траве, - сказала Анна Сергеевна после
молчания.
- Да. Пора домой.
Они вернулись в город.
Потом каждый полдень они встречались на набережной,
завтракали вместе, обедали, гуляли, восхищались
морем. Она жаловалась, что дурно спит и что у нее
тревожно бьется сердце, задавала все одни и те же
вопросы, волнуемая то ревностью, то страхом, что он
недостаточно ее уважает. И часто на сквере в саду,
когда вблизи их никого не было, он вдруг привлекал
ее к себе и целовал страстно. Совершенная
праздность, эти поцелуи среди белого дня, с
оглядкой и страхом, как бы кто не увидел, жара,
запах моря и постоянное мелькание перед глазами
праздных, нарядных, сытых людей точно переродили
его: он говорил Анне Сергеевне о том, как она
хороша, как соблазнительна, был нетерпеливо
страстен, не отходил от нее ни на шаг, а она часто
задумывалась и все просила его сознаться, что он
ее не уважает, нисколько не любит, а только видит
в ней пошлую женщину. Почти каждый вечер попозже
они уезжали куда-нибудь за город, в Ореанду или на
водопад; и прогулка удавалась, впечатления
неизменно всякий раз были прекрасны, величавы.
Ждали, что приедет муж. Но пришло от него письмо,
в котором он извещал, что у него разболелись
глаза, и умолял жену поскорее вернуться домой.
Анна Сергеевна заторопилась.
- Это хорошо, что я уезжаю, - говорила она Гурову.
- Это сама судьба.
Она поехала на лошадях, и он провожал ее. Ехали
целый день. Когда она садилась в вагон курьерского
поезда и когда пробил второй звонок, она говорила:
- Дайте я погляжу на вас еще... Погляжу еще раз.
Вот так.
Она не плакала, но была грустна, точно больна, и
лицо у нее дрожало.
- Я буду о вас думать... вспоминать, - говорила
она. - Господь с вами, оставайтесь. Не поминайте
лихом. Мы навсегда прощаемся, это так нужно,
потому что не следовало бы вовсе встречаться. Ну,
господь с вами.
Поезд ушел быстро, его огни скоро исчезли, и через
минуту уже не было слышно шума, точно все
сговорилось нарочно, чтобы прекратить поскорее это
сладкое забытье, это безумие. И, оставшись один на
платформе и глядя в темную даль, Гуров слушал крик
кузнечиков и гудение телеграфных проволок с таким
чувством, как будто только что проснулся. И он
думал о том, что вот в его жизни было еще одно
похождение или приключение, и оно тоже уже
кончилось, и осталось теперь воспоминание... Он
был растроган, грустен и испытывал легкое
раскаяние; ведь эта молодая женщина, с которой он
больше уже никогда не увидится, не была с ним
счастлива; он был приветлив с ней и сердечен, но
все же в обращении с ней, в его тоне и ласках
сквозила тенью легкая насмешка, грубоватое
высокомерие счастливого мужчины, который к тому же
почти вдвое старше ее. Все время она называла его
добрым, необыкновенным, возвышенным; очевидно, он
казался ей не тем, чем был на самом деле, значит
невольно обманывал ее...
Здесь на станции уже пахло осенью, вечер был
прохладный.
"Пора и мне на север, - думал Гуров, уходя с
платформы. - Пора!"
III
Дома в Москве уже все было по-зимнему, топили печи
и по утрам, когда дети собирались в гимназию и
пили чай, было темно, и няня ненадолго зажигала
огонь. Уже начались морозы. Когда идет первый
снег, в первый день езды на санях, приятно видеть
белую землю, белые крыши, дышится мягко, славно, и
в это время вспоминаются юные годы. У старых лип и
берез, белых от инея, добродушное выражение, они
ближе к сердцу, чем кипарисы и пальмы, и вблизи
них уже не хочется думать о горах и море.
Гуров был москвич, вернулся он в Москву в хороший,
морозный день, и когда надел шубу и теплые
перчатки и прошелся по Петровке и когда в субботу
вечером услышал звон колоколов, то недавняя
поездка и места, в которых он был, утеряли для
него все очарование. Мало-помалу он окунулся в
московскую жизнь, уже с жадностью прочитывал по
три газеты в день и говорил, что не читает
московских газет из принципа. Его уже тянуло в
рестораны, клубы, на званые обеды, юбилеи, и уже
ему было лестно, что у него бывают известные
адвокаты и артисты и что в Докторском клубе он
играет в карты с профессором. Уже он мог съесть
целую порцию селянки на сковороде...
Пройдет какой-нибудь месяц, и Анна Сергеевна,
казалось ему, покроется в памяти туманом и только
изредка будет сниться с трогательно