Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
его тут же, на месте, как только
накрыли вчера...
- Но они этого не сделали, - сказал дядя. - И думаю, что и не сделают.
А если и собираются, в конце концов это не имеет значения. Может, они
соберутся, а может, и нет, и если нет, тогда все в порядке, а если да, то
мы сделаем все от нас зависящее, вы, мистер Хэмптон, и Лигейт, и все мы, -
все, что можем и считаем своим долгом сделать. А пока что нечего и
беспокоиться. Ясно?
- Да, - сказал тюремщик. Он повернулся и, отстегивая на ходу связку
ключей от пояса под патронташем, поднялся еще на несколько ступеней,
подошел к тяжелой дубовой двери, замыкавшей лестницу (это была добротная
дверь из цельного теса толщиной два с лишним дюйма, запиравшаяся солидным
современным висячим замком на кованом железном засове, вставлявшемся в
железные пазы, которые, так же как и тяжелые завитки петель, были выделаны
вручную, выкованы свыше ста лет тому назад в той самой кузнице напротив,
где он стоял вчера; однажды прошлым летом какой-то сумасброд из столичных,
архитектор, напомнивший ему даже чем-то его дядю, без шляпы, без галстука,
в теннисных туфлях, заношенных фланелевых брюках, в машине с откидным
верхом стоимостью три тысячи долларов, с ящиком шампанского или, вернее, с
тем, что еще осталось в нем, не то чтобы заехал проездом, а намеренно
пожаловал в наш город и вкатил, никого не задев, через тротуар прямо в
витрину, пьяный, веселый, денег при нем меньше пятидесяти центов в
кармане, но масса всяческих удостоверений, визитных карточек и чековая
книжка, по корешкам которой выяснилось, что у него на счету в одном из
нью-йоркских банков свыше шести тысяч долларов; он тут же потребовал,
чтобы его посадили в тюрьму, хотя пристав и хозяин витрины оба старательно
убеждали его пойти в отель и проспаться, а потом выписать чек за стену и
за витрину; в конце концов приставу пришлось отвести его в тюрьму, где он
и заснул сразу как младенец, а машину забрали чинить в гараж, а на
следующий день тюремщик позвонил приставу в пять утра, чтобы он тут же
убрал этого типа, потому как он весь его приход перебудил, перекликаясь из
своей камеры с черномазыми в общей арестантской. Пристав явился и
выпроводил его, тогда он пожелал примкнуть к партии арестантов, которых
вели на мостовые работы, но его к ним не допустили, и машина его была уже
готова, но он никак не хотел уезжать и остался на эту ночь в отеле, а
через два дня дядя привел его вечером к ужину, и они с дядей три часа
сидели и говорили о Европе, о Париже и Вене, а он и мама слушали, а отец
извинился и ушел, и после этого еще через два дня он все еще был здесь и
всячески старался добиться от дяди, и мэра, и от городского совета, и под
конец даже от самого Совета попечителей, чтобы ему разрешили купить
целиком эту дверь, а уж если они никак не хотят ее продать, то хотя бы
засов с пазами и петлями), отомкнул засов и распахнул дверь.
Теперь они уже оставили позади человеческий мир, мир людей - людей,
которые работали, жили дома, растили детей и старались заработать немножко
больше денег, чем, пожалуй, они заслуживали, ну, разумеется, честным
способом или по меньшей мере непротивозаконным, так чтобы можно было
потратить немножко на развлечения и как-никак отложить кой-что и на
старость. Потому что едва только дубовая дверь распахнулась, оттуда словно
вырвалось и хлынуло прямо на него затхлое дыхание всей человеческой
низости и позора - вонь креозота, испражнений, блевотины, неисправимости,
пренебрежения, отречения, и все это, словно нечто осязаемое, они как бы с
трудом преодолевали напором собственных тел, поднимаясь на последние
ступени и входя в коридор, который, в сущности, был частью общей
арестантской, загоном, отделенным от всего остального помещения толстой
проволочной сеткой, вроде как курятник или псарня; внутри этого загона у
дальней его стены лежали на нарах пятеро негров; неподвижно, с закрытыми
глазами, не всхрапывая, не издавая ни единого звука, они лежали не
шевелясь под тусклым светом единственной пыльной лампочки, висевшей без
колпака, недвижные, спокойно и чинно, словно набальзамированные покойники;
тюремщик снова остановился и, ухватившись руками за сетку, окинул свирепым
взглядом безжизненные фигуры.
- Поглядите на них, - сказал он чересчур громким, тонким, почти
истерическим голосом. - Смирные, как овечки, чертовы дети, а ведь ни один
не спит. А что их винить, когда эта разъяренная толпа белых, того и гляди,
ввалится сюда в полночь с револьверами да с жестянками бензина. Идемте, -
сказал он, повернулся и пошел. Тут же рядом, в сетке, была дверь, закрытая
не на замок, а на крючок - так иногда запирают собачью конуру или ларь с
зерном, но тюремщик прошел мимо нее.
- Вы что, в камеру его поместили? - спросил дядя.
- Хэмптон приказал, - ответил через плечо тюремщик. - Не знаю, уж если
теперь еще какого белого арестанта приведут, как ему понравится, что
отдохнуть, выспаться здесь можно, только если кого убьешь. Ну, одеяла-то я
все-таки с коек убрал.
- Может, потому, что он здесь не так долго пробудет, чтобы лечь спать?
- сказал дядя.
- Ха-ха, - отозвался тюремщик каким-то неестественным, тонким, грубым и
невеселым смешком. - Ха-ха-ха-ха-ха...
А он шел следом за дядей и думал, как из всего, что ни делает человек,
ничто так настоятельно не требует уединения, как убийство; сколько усилий
приложит человек, чтобы уединиться для отправления естественных
потребностей или для любовного акта, но ради того уединения, которое нужно
ему, чтобы лишить человека жизни, он пойдет на все, даже еще убьет, и,
однако, никаким другим поступком он не лишает себя уединения так
окончательно и бесповоротно, как убийством; дверь, на этот раз
по-современному заделанная стальной решеткой с внутренним запором
величиной чуть ли не с дамскую сумку, - тюремщик открыл ее другим ключом
из своей связки и тут же повернулся и ушел, и звук его шагов, быстро
удалявшихся, чуть ли не бегущих по коридору, слышен был, пока не стукнула
дубовая дверь на лестнице, - а за ней камера, освещенная другой такой же
тусклой, пыльной, засиженной мухами лампочкой под проволочной сеткой,
ввинченной в потолок, - чуть побольше чуланчика для метлы, в сущности, в
ней только и умещались две койки друг над другом у стены, и с обеих были
сняты не только одеяла, но и матрасы, и, когда они с дядей уже вошли, все,
что он увидел, было то, что он увидел с первого взгляда: шляпу и черный
сюртук, аккуратно висевшие на вбитом в стену гвозде; и он потом вспоминал,
как он чуть ли не со вздохом и даже с облегчением подумал: "Его уже
забрали. Его нет. Мы опоздали. Уже все кончено". Потому что хоть он и не
представлял себе, что он здесь ожидал увидеть, но только не это:
старательно разостланные листы газеты аккуратно покрывали голые пружины
нижней койки, а другая половина газеты была так же аккуратно разостлана на
верхней койке, чтобы свет не бил в глаза, а сам Лукас лежал на
разостланных газетах на спине, подсунув под голову один из своих башмаков,
сложив руки на груди, и спал совершенно спокойно или так спокойно, как
спят старые люди, - рот у него был открыт, и дышал он всхлипывающими,
прерывистыми, мелкими вздохами, а он стоял и, чуть не задыхаясь от
возмущения - нет, не просто возмущения, а бешенства, - смотрел на это
лицо, которое в первый раз в кои-то веки, хоть на миг не защищенное ничем,
выдавало его возраст, на дряблые узловатые старческие руки, еще только
вчера всадившие пулю в спину другому человеческому существу, мирно
покоившиеся на груди белой крахмальной старомодной сорочки без воротничка,
застегнутой на шее медной посеребренной запонкой в виде изогнутой стрелы
величиной с маленькую змеиную головку, и думал: "Ведь это просто
черномазый, как все черномазые, хоть у него и прямой нос, и он не гнет
шею, и носит золотую цепочку, и для него нет никаких мистеров, даже если
он к кому так и обращается; только черномазый способен убить человека, и
как убить - выстрелом в спину, - и потом спать себе как невинный младенец,
едва только нашлось место, где растянуться"; он все еще смотрел на него, и
вдруг Лукас, не двинув ни одним мускулом, не пошевелившись, закрыл рот,
веки его открылись, глаза секунду-другую тупо смотрели в потолок, затем,
хотя он все еще не повернул головы, белки его вдруг задвигались, и он, так
и не шелохнувшись, уставился прямо на дядю - лежал и смотрел.
- Ну что, старик, крышка, - сказал дядя. - Натворил дел.
И тут Лукас зашевелился. Он медленно, с трудом сел, с трудом перекинул
ноги через край койки и, подхватив под коленку одну ногу обеими руками,
стал раскачивать ее, ворочая туда и сюда, так ворочают осевшую калитку,
когда не могут открыть ее или закрыть, охая и кряхтя - не то чтобы
откровенно, без стеснения, во весь голос, но успокоительно, как охают и
кряхтят старые люди с давнишней небольшой ломотой в суставах, такой
знакомой и привычной, что она уже и не кажется болью, и, если бы они вдруг
от нее излечились, им стало бы как-то не по себе, как если бы они что-то
утратили, - а он слушал и смотрел, все так же возмущаясь, а теперь еще и
удивляясь этому убийце, которого ждет не просто виселица, а самосуд
разъяренной толпы, и он мало того, что нашел время охать оттого, что у
него спину ломит, он еще возится с этим, как будто ему предстоит целые
годы, всю оставшуюся ему долгую жизнь чувствовать при каждом движении эту
привычную боль.
- Похоже на то, - сказал Лукас. - Потому я за вами и послал. Что вы со
мной собираетесь сделать?
- Я? - сказал дядя. - Ничего. Я не Гаури. И даже не Четвертый участок.
Опять все так же медленно, с трудом Лукас нагнулся и поглядел под ноги,
потом, протянув руку, достал из-под койки другой башмак, снова сел прямо
и, поскрипывая пружинами койки, стал медленно поворачиваться, чтобы
поглядеть позади себя; тут дядя наклонился, достал его башмак с койки и
бросил на пол рядом с другим. Но Лукас не стал их надевать. Потом махнул
рукой, как бы отметая прочь всех Гаури, толпу, месть, костер, который ему
готовят, и все остальное.
- Об этом я начну беспокоиться, когда они здесь появятся, - сказал он.
- Я о законе спрашиваю. Ведь вы наш присяжный адвокат?
- А-а! - сказал дядя. - Так это районный прокурор, он пошлет тебя на
виселицу или упрячет в Парчмен, а не я.
Лукас все продолжал мигать - не часто, но непрерывно. Он следил за ним.
И вдруг он заметил, что Лукас вовсе и не смотрит на дядю, и, по-видимому,
уже секунды две-три.
- Понятно, - сказал Лукас. - Значит, вы можете взять на себя мое дело.
- Твое дело? Защищать тебя на суде?
- Я вам заплачу, - сказал Лукас. - Насчет этого можете не беспокоиться.
- Я не берусь защищать убийц, которые стреляют человеку в спину, -
сказал дядя.
И опять Лукас тем же отметающим жестом махнул темной узловатой рукой.
- Не про суд речь. Мы еще до него не дошли. - И тут он увидел, что
Лукас глядит на дядю, опустив голову, глядит на него снизу вверх из-под
седых, нависших, косматых бровей пронзительным, пристальным, себе на уме
взглядом. Затем Лукас сказал: - Я хочу нанять кого-нибудь... - и
остановился. И он, глядя на него, вспомнил одну старушку, теперь уже
покойницу, старую деву, их соседку, которая носила крашеный парик и всегда
держала наготове в кладовой целое блюдо домашних булочек для всех
ребятишек с улицы, и вот как-то летом (ему было лет семь-восемь, не
больше) она научила их всех играть в пятьсот; в жаркие летние дни с утра
они сидели за карточным столом на занавешенной стороне ее веранды, и она,
послюнив пальцы, вынимала одну карту из тех, что были у нее на руках, и,
положив ее на стол, конечно, отнимала руку, но не убирала совсем, а
держала рядом с картой на столе, пока тот, кто ходил следующим, не выдавал
каким-нибудь движением, или жестом, или торжествующим возгласом, или
просто усиленным сопением, что вот он сейчас побьет эту карту и обыграет
ее, тогда она быстро говорила: "Постой, я не ту карту взяла", - и тут же
хватала свою карту со стола и ходила другой. Это было точь-в-точь то, что
сейчас сделал Лукас. Он и до этого сидел спокойно, но сейчас он был
совершенно неподвижен. Он как будто даже не дышал.
- Нанять кого-нибудь? - сказал дядя. - У тебя есть адвокат. Я взял на
себя твое дело еще до того, как пришел сюда. Я тебе скажу, как вести себя,
когда ты мне расскажешь, что произошло.
- Нет, - сказал Лукас. - Я хочу кого-нибудь нанять. И не обязательно,
чтоб был адвокат.
Теперь уж дядя уставился в недоумении на Лукаса:
- А что он должен делать?
Он следил за ними обоими. Теперь это уже была не детская игра без
ставок пятьсот, это было больше похоже на партию в покер, которую он видел
когда-то.
- Возьметесь вы или нет сделать то, что мне надо? - сказал Лукас.
- Итак, ты не хочешь сказать мне, что надо сделать, пока я не
соглашусь? - сказал дядя. - Хорошо, тогда я скажу тебе, что ты должен
сделать. Так что же все-таки произошло вчера?
- Значит, вы не беретесь за то, что я предлагаю? - сказал Лукас. - Вы
не сказали ни да, ни нет.
- Нет, - отрезал дядя чересчур громко и резко и тут же, спохватившись,
продолжал, не сразу понизив голос до какого-то яростно-внушительного
спокойствия. - Потому что ты не можешь никому ничего предлагать. Ты в
тюрьме и можешь только бога молить, чтобы эти проклятые Гаури не выволокли
тебя отсюда и не повесили на первом фонарном столбе. Почему они тебя дали
в город увезти, этого я до сих пор понять не могу.
- Что сейчас об этом беспокоиться, - сказал Лукас. - Мне бы надо...
- Что беспокоиться? - сказал дядя. - Ты скажи Гаури, что им
беспокоиться, когда они сегодня ворвутся сюда. Четвертому участку скажи,
чтобы они не беспокоились. - Он осекся, с явным усилием опять понизил
голос до того же яростно-терпеливого спокойствия, глубоко потянул воздух и
тут же выдохнул. - Ну. Рассказывай все как есть, что произошло вчера.
Секунду-другую Лукас не отвечал; сидя на койке, руки на коленях,
упрямый, невозмутимый, он уже не смотрел на дядю и, чуть шевеля губами,
как будто пробовал что-то.
- Их было двое, - сказал он, - компаньоны по лесопилке. Ну, лес они
покупали, который на лесопилке пилили.
- Кто это они? - спросил дядя.
- Винсон Гаури - один из них.
Дядя долго не сводил с Лукаса пристального взгляда. Но теперь голос у
него был совсем спокойный. - Лукас, - сказал он, - тебе когда-нибудь
приходило в голову, что, если бы ты, обращаясь к белым, говорил "мистер" и
так бы и относился к ним, ты сейчас, наверно, не сидел бы здесь.
- Оно, видно, мне сейчас самое время начать, - сказал Лукас. - Вот как
они меня выволокут отсюда да разведут подо мной костер, я и буду им
говорить "мистер, мистер".
- Ничего с тобой никто не сделает до тех пор, пока ты не предстанешь
перед судом, - сказал дядя. - Что, ты не знаешь, даже Четвертый участок не
очень-то позволяет себе вольничать с мистером Хэмптоном, и уж во всяком
случае не здесь, в городе.
- Шериф Хэмптон сейчас спит у себя в постели дома.
- Но здесь внизу сидит мистер Уилл Лигейт с ружьем.
- Не знаю я никакого Уилла Лигейта.
- Охотника на ланей? Того, который из своей старой винтовки попадает в
зайца на бегу?
- Ха, - усмехнулся Лукас. - Гаури - это вам не лани. Может, гиены или
пантеры, но уж никак не лани.
- Хорошо, - сказал дядя. - Тогда я останусь здесь, чтобы тебе было
спокойней. Ну, говори дальше. Винсон Гаури с каким-то другим человеком
покупали вместе лес. Кто этот другой?
- Пока что известно только про Винсона Гаури.
- Известно только, что он был убит среди бела дня выстрелом в спину, -
сказал дядя. - Что ж, есть и такой способ сделать человека известным.
Хорошо. Кто же был другой?
Лукас не отвечал. Он не двигался, возможно, он даже и не слышал, сидел
невнимательный, спокойный, в сущности, даже и не выжидал, просто сидел под
пристальным взглядом дяди. Тогда дядя сказал.
- Так. Что же они делали с этим лесом?
- Складывали тут же на дворе, до того как все не распилят, чтобы потом
все разом продать. Только тот, другой, вывозил лес по ночам, приедет на
грузовичке уже совсем затемно, нагрузит кузов и везет его продавать в
Глазго и Холлимаунт, а денежки в карман.
- Как ты все это узнал?
- Я его видел. Следил за ним.
У него не было ни тени сомнения в том, что Лукас говорит правду, потому
что он вспомнил отца Парали, старика Ефраима, который после того, как
овдовел, сидел целыми днями и дремал в кресле-качалке, летом - на крыльце,
а зимой - дома перед камином, а ночами бродил по дорогам, уходил из дому -
не то чтобы куда-нибудь, а так, куда глаза глядят, иной раз на пять-шесть
миль от города уйдет, а потом на рассвете вернется и опять целый день
сидит и дремлет в кресле, очнется и опять заснет.
- Хорошо, - сказал дядя. - Ну и что же дальше?
- Вот и все, - сказал Лукас. - Воровал дрова и увозил, и так чуть ли не
каждую ночь.
Секунд десять дядя не сводил с Лукаса пристального взгляда. Потом
Сказал тихим, едва сдерживающим изумление голосом:
- И ты, значит, взял свой револьвер и пошел вывести все это начистоту.
Ты, негр, взял револьвер и пошел восстанавливать справедливость между
двумя белыми? На что ты рассчитывал? На что, собственно, ты рассчитывал?
- Не важно, на что кто рассчитывал, - сказал Лукас. - Мне бы надо...
- Ты шел в лавку, - продолжал дядя, - по дороге ты встретил Винсона
Гаури, проводил его до перелеска и рассказал ему, как его обкрадывает
компаньон, и, конечно, он тебя послал к черту, обозвал тебя лгуном, вполне
естественно, ничего другого он и не мог сделать независимо от того, правду
ты ему сказал или нет; может быть, он даже бросился на тебя, сшиб тебя с
ног и пошел себе, а ты выстрелил ему в спину...
- Никто никогда не сшибал меня с ног, - сказал Лукас.
- Тем хуже, - сказал дядя. - Тем хуже для тебя. В таком случае это даже
не самозащита. Ты просто выстрелил ему в спину и так и стоял над ним,
сунув в карман револьвер, из которого ты только что выстрелил, и дождался,
когда сбежались белые и схватили тебя. И если бы не этот скрюченный
ревматизмом старикашка констебль, который, во-первых, оказался тут ну
просто случайно, а во-вторых, это и вообще-то не его дело - его дело
вручать повестки о вызове в суд или препровождать в тюрьму с ордером на
арест, за что ему платят по доллару за каждого арестанта, - так вот, у
него хватило мужества уберечь тебя от этого проклятого Четвертого участка
в течение полутора суток, пока Хоуп Хэмптон счел возможным, или
спохватился, или изловчился перевести тебя в тюрьму, а если бы он не
удержал всю эту ораву, а ведь это целый клан, с которым тебе со всеми
твоими друзьями, сколько бы ты их ни собрал, за сто лет...
- У меня нет друзей, - сказал Лукас гордо, сурово и непреклонно и вслед
за этим прибавил что-то еще, хотя дядя уже заговорил:
- Ты прав, верно, ничего не скажешь, нет у тебя друзей, а если бы и
были, так после этого твоего выстрела они мигом бы все улетучились и ты с
ними до второго пришествия... Что? - перебил себя дядя. - Что ты сказал?
- Я сказал, что я сам за себя плачу, - сказал Лукас.
- Понятно, - сказал дядя. - Ты не одалживаешься у друзей, - ты платишь
наличными. Так. Понимаю. Ну, слушай меня. Твое дело