Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
ые кусты сейчас и
правда похожи на монашек в длинных зеленых коридорах, выше, еще выше,
последний уступ - и плато, и сразу перед ним открылся как будто весь его
родной край, его отчизна - почва, земля, которая взрастила его и шесть
поколений его предков и продолжает и теперь растить в нем не просто
человека, а человека особого склада, не просто с присущими человеку
страстями, надеждами, убеждениями, а со своими особенными страстями,
чаяниями и взглядами и образом мыслей и действий, человека особого рода и
племени, и больше даже: особого, немыслимого даже в роду и племени (ведь с
точки зрения большинства, и уж конечно, всех тех, кто ринулся сегодня в
город стоять и глазеть на тюрьму и толпиться вокруг машины шерифа, -
немыслимого типа, черт возьми), потому что ведь это тоже как-то
неотъемлемо от него, что бы там ни заставило его остановиться и слушать
этого проклятого горбоносого дерзкого негра, который, если даже он и
оказался не убийцей, чуть-чуть было не получил, не сказать по заслугам, но
уж в какой-то мере именно то, чего он добивался лет шестьдесят с лишним -
как будто географическая карта раскрылась под ним медленным беззвучным
рывком: на востоке - одетые зеленью холмы, увал за увалом, теснясь,
убегают к Алабаме, а на западе и юге - пестрые квадраты полей и за ними
леса, теряющиеся в туманной синеве горизонта, за которым наконец, словно
гряда облаков, протянулась длинная стена дамбы и сама великая Река течет
не просто с севера, а прочь от Севера, окружающего ее и чужого, пуповина
Америки, соединяющая почву, которая была ее родиной, с родительницей,
которую три поколения тому назад у нее не хватило крови отринуть;
достаточно ему было повернуть голову, и он различал бледное пятно дыма,
это город в десяти милях отсюда, а глядя прямо перед собой, он видел
широкую полосу поймы, разгороженную на большие владения - плантации (одна
из них принадлежала Эдмондсам, там родились ныне живущие Эдмондс и Лукас,
дед Эдмондса был дедом тому и другому) на берегу собственной небольшой
реки (хотя даже на памяти его дедушки по ней еще ходили пароходы), а затем
плотную стену речных зарослей и за ней простирающийся далеко на восток,
север и запад, не просто туда, где два конечных мыса, нахмурившись,
повернулись спиной друг к Другу над пустыней двух океанов, над горной
заставой Канады, но до самого края земли - Север; не просто север, а Север
с большой буквы, чужой, запредельный, не географическая местность, а
эмоциональное представление, характер, с которым всегда надо быть - он
впитал это с молоком матери - настороже, начеку, не бояться нисколько и
теперь уже, в сущности, не ненавидеть, а просто иной раз даже скучливо и
даже не совсем искренне не подчиняться; так, с раннего детства ему
запомнилась картинка, в которой и теперь, на пороге возмужания, он ничего
не мог бы, да и не видел оснований менять и не думал, что она как-то
изменится для него и в старости: невысокая полукруглая стена (всякий, кто
действительно хотел бы, вполне мог перелезть через нее; он считал, что
любой мальчишка обязательно перелез бы), а сверху, с этой стены, позади
которой расстилается богатая, густонаселенная, никогда не подвергавшаяся
опустошению страна с громадными, сверкающими, нетронутыми столицами,
несожженными городами, неразоренными фермами, такая обильная и так надежно
от всего защищенная, что, казалось бы, откуда у них такое любопытство, -
на него и на тех, кто с ним, глядят бесчисленные ряды лиц, ряд за рядом,
все похожие на его лицо, и говорят они на том же языке, что и он, и иногда
даже откликаются на то же имя, однако между ним и всеми, кто с ним, и теми
нет настоящего родства и скоро даже не будет и контакта, потому что даже
слова, общие для тех и других, скоро будут иметь не то же значение, а
потом и этому наступит конец, потому что они так отдалятся друг от друга,
что перестанут даже слышать друг друга; только бесчисленная масса лиц,
глядящих сверху вниз на него и тех, кто с ним, с едва уловимым выраженьем
изумления, обиды, обманутой надежды и, что любопытнее всего, готовности
поверить - помимо вольной, почти беспомощной и жадной готовности поверить
всему, что угодно, о Юге, даже не обязательно, чтобы это было что-то
порочащее, а просто что-то диковинное, странное; и тут дядя опять
заговорил о том же, о чем он и сам думал, и он опять нисколько не
удивился, что дядя не перебивает, а просто подхватывает его мысли:
- А это потому, что мы единственный народ в Соединенных Штатах (я
сейчас говорю не о Самбо, к нему я потом перейду), который представляет
собой нечто однородное. Я хочу сказать: единственный сколько-нибудь
весомой величины. Поселенец Новой Англии тоже, конечно, удален от моря и
от тех выбросов Европы, которые наносит к нашим берегам и которые наша
страна сажает на бессрочный карантин в эфемерных, лишенных корней городах
с фабриками, и литейными, и муниципальными пособиями так надежно и прочно,
что могла бы позавидовать любая полиция, но народа в Новой Англии осталось
немного, так же как немного осталось и швейцарцев, которые представляют
собой не столько народ, сколько скромное, маленькое, добропорядочное,
вполне оправдывающее себя, платежеспособное предприятие. Так что мы на
самом деле вовсе не против того, что у чужеземцев (да и у нас тоже)
называется прогрессом и просвещением. Мы защищаем, в сущности, не нашу
политику или наши убеждения и даже не наш образ жизни, а просто нашу
целостность; защищаем ее от федерального правительства, которому все
остальные в нашей стране вынуждены просто в отчаянье уступать все больше и
больше своей личной, неприкосновенной свободы ради того, чтобы сохранить
свое место в Соединенных Штатах. И конечно, мы будем и впредь защищать ее.
Мы - я имею в виду всех нас: Четвертый участок, который глаз не сомкнет и
не успокоится, пока не покончит с Лукасом Бичемом (или с кем-то там еще) и
тем самым расплатится за Винсона Гаури, и Первый, Второй, Третий и Пятый
участки, которые безгневно, из принципа, хотят быть очевидцами этой
расплаты - не знаем, почему это важно. Нам и не надо это знать. Очень
немногие из нас понимают, что только из целостности и вырастает в народе
или для народа нечто имеющее длительную, непреходящую ценность, -
литература, искусство, наука и тот минимум администрирования и полиции,
который, собственно, и означает свободу и независимость, и самое ценное -
национальный характер, что в критический момент стоит всего; а этот
критический момент наступит для нас, когда мы сойдемся с противником, у
которого людей не меньше, чем у нас, и сырья не меньше и который - кто
знает - способен даже хвастаться и бахвалиться не меньше нас.
Вот почему мы должны противиться Северу: не просто чтобы уберечь себя,
ни даже обоих нас, чтобы остаться единым народом, ибо это будет неизбежным
побочным результатом того, что мы сохраним; а это и есть то самое, во имя
чего мы три поколения тому назад проиграли кровавую войну на собственных
задворках - правда, не требующая доказательств: что Самбо - это человек,
живущий в свободной стране, и, следовательно, он должен быть свободен. Вот
это мы, в сущности, защищаем: право самим предоставить ему свободу; мы
должны это взять на себя по той причине, что никто другой не может этого
сделать, ибо вот уже скоро сто лет, как Север сделал такую попытку и вот
уже на протяжении семидесяти пяти лет признает, что у него это не вышло.
Итак, это предстоит сделать нам. И скоро уже такого рода вещей можно будет
даже и не опасаться. Их и теперь не должно бы быть. Не должно было бы быть
и раньше. И никогда. И однако, вот только что, в субботу, это случилось,
и, наверно, случится еще, может быть, раз-другой. Но потом - все. Больше
этого не будет; конечно, срам останется, но ведь вся летопись
человеческого бессмертия - это страдания, перенесенные человеком, и его
стремление к звездам путем неизбежных искуплений. Придет время, когда
Лукас Бичем сможет убить белого человека, не страшась веревки или бензина
линчевателя, как любой белый убийца; со временем он будет голосовать
наравне с белым везде, где бы он ни захотел, и дети его будут учиться в
любой школе с детьми белого человека, и он будет так же свободно ездить
куда захочет, как и белый человек. Но это будет не во вторник на этой
неделе. А вот северяне считают, что это можно сделать принудительно даже и
в понедельник - просто примять и утвердить такой-то напечатанный параграф
закона; они забыли, как когда-то, после того как уже четверть века свобода
Лукаса Бичема была узаконена особой статьей нашей конституции, а хозяина
Лукаса Бичема не только поставили на колени, но потом еще на протяжении
десяти лет топтали и смешивали с грязью, чтобы заставить его проглотить
это, всего каких-нибудь три коротких поколения спустя они снова очутились
перед необходимостью еще раз узаконить свободу Лукаса Бичема.
Что же касается самого Лукаса Бичема, Самбо тоже сохранил свою
целостность, исключая ту часть его, которая дает поглотить себя даже не
тому, что есть лучшего в белой расе, а чему-то второсортному - дешевой,
дрянной, неряшливой музыке, дешевым, фальшивым, не имеющим подлинной
стоимости деньгам, сверкающим нагроможденьям рекламы, построенной ни на
чем, как карточный домик над пропастью, и всей этой трескучей белиберде
политической деятельности, которая была когда-то нашей мелкой кустарной
отечественной промышленностью, а теперь стала нашим отечественным
любительским времяпрепровождением, всей этой искусственной шумихе,
создаваемой людьми, которые сначала умышленно подогревают нашу
национальную любовь к посредственному, а потом наживаются на ней; мы берем
все лучшее, но с условием, что это будет разбавлено и изгажено, прежде чем
нам это подадут; мы единственный народ на земном шаре, который открыто
похваляется тем, что он туполобый, то есть посредственный. Так вот, я имею
в виду не этого Самбо. Я имею в виду всех остальных из его народа, кто
лучше нас уберег свою целостность и доказал это, удержавшись корнями в
земле, с которой народу Самбо надо было действительно вытеснить белых,
пересидеть их, потому что у него было терпение, даже когда не было
надежды, дальновидность, даже когда впереди нечего было видеть, и не
просто готовность терпеть, но страстное желание вытерпеть, потому что он
любил немногие простые, привычные вещи, которые никто не порывался у него
отнять, - не машину, не кричащие наряды, не собственный портрет в газете,
но немножко музыки (своей собственной), очаг, ребенка - и не только
своего, а любого, - бога и небеса, к которым человек может иметь доступ в
любое время, не дожидаясь, когда он умрет, клочок земли, чтобы орошать
своим потом посаженные им самим ростки и побеги. Мы - он и мы - должны
объединиться; мы должны предоставить ему все недоданные экономические,
политические и культурные привилегии, на которые он имеет право, в обмен
на его способность ждать, терпеть и выдержать. И тогда мы преодолеем все;
вместе мы будем владеть Соединенными Штатами; мы будем их оплотом, мало
сказать неуязвимым, но таким, для которого перестанут быть угрозой массы
людей, не имеющих между собой ничего общего, кроме бешеной жажды наживы и
врожденного страха, оттого что у них нет никакого национального характера,
как бы они ни старались скрыть это друг от друга за громкими изъявлениями
преданности американскому флагу.
Теперь они уже были на месте и, оказывается, не так уж и отстали от
шерифа. Потому что, хотя он уже успел отвести машину с дороги и поставить
ее в роще перед часовней, сам он стоял около нее и один из негров только
еще подавал кирку через откинутый верх машины назад другому арестанту,
стоявшему с двумя лопатами. Дядя подъехал к машине и остановился рядом, и
сейчас, в дневном свете, он, в сущности, первый раз увидел часовню, а ведь
он всю жизнь жил всего в десяти милях отсюда и ходил мимо и уж по меньшей
мере раз пять видел ее. Но только он не помнит, чтобы он когда-нибудь до
этого по-настоящему смотрел на нее - обшитый досками, без единого шпиля
домик, ничуть не больше, чем некоторые из этих однокомнатных хижинок, в
которых живут здесь, в горах, некрашеный тоже, но (странно) совсем не
убогий и даже не запущенный, не обветшалый, потому что там и сям видны
были свежие сырые доски и куски синтетического кровельного материала,
наложенные заплатами на старые стены и дранку с какой-то остервенелой и
чуть ли не оскорбительной поспешностью; он не ютился, не прятался и даже
не прикорнул, а стоял среди стволов высоких сильных долговечных косматых
сосен, одинокий, но не покинутый, неподатливый, независимый, ничего ни у
кого не прося, никому ни в чем не уступая, и ему вспомнились высокие
стройные шпили, которые говорили: "Мир", и приземистые назидательные
колокольни, которые говорили: "Покайся", а одна даже говорила: "Берегись",
но эта часовня говорила просто: "Пылай", и они с дядей вылезли из машины;
шериф и оба негра с лопатами и кирками уже вошли в ограду, и они с дядей
прошли за ними через осевшую калитку в низкой проволочной изгороди, сплошь
заросшей жимолостью и мелкими белыми и розовыми цветами лишенной всякого
запаха вьющейся розы, и он увидел кладбище, тоже в первый раз - это он-то,
который не только осквернил здесь могилу, но отринул одно преступление,
обнаружив другое! - огороженный прямоугольник земли поменьше тех садовых
участков, какие он видел сегодня; к сентябрю он, наверно, весь зарастет, и
сюда едва можно будет пробраться, его будет почти не видно за этими
зарослями полыни, крапивы, жимолости, откуда несимметрично, без какого бы
то ни было порядка, словно книжные карточки, сунутые кое-как в картотечный
ящик, или зубочистки, натыканные в ломоть хлеба, торчали, слегка
наклонившись - как бы переняв свое застывшее перпендикулярное положение у
гибких, неуемных, никогда не стоящих совсем вертикально сосен, - тонкие,
как черепица, плиты из дешевого серого гранита, такие же потемневшие, как
и некрашеная часовня, словно они были вырублены топорами из ее бока (и на
них без эпитафий высечены просто имена и даты, как если бы о тех, кто был
предан земле, даже те, кто их хоронил, не помнили ничего, кроме того, что
они жили и умерли), и вовсе не разрушение, не время заставило наложить на
израненные стены часовни свежие сырые заплаты из некрашеного неструганого
дерева, а простые требования смерти и удел плоти.
Они с дядей пробрались между плитами туда, где шериф с двумя "неграми
уже стояли над свежезасыпанным холмом, который он тоже увидел сейчас в
первый раз, хотя сам разрывал его. Но они еще и не начинали копать. А
шериф даже стоял, повернувшись, и смотрел на него, пока он и дядя не
подошли и не остановились.
- Ну, зачем же дело стало? - спросил дядя.
Но шериф, обратившись к нему, сказал своим мягким, тягучим голосом:
- Я полагаю, вы, и мисс Юнис, и этот ваш секретарь соблюдали всяческую
осторожность, чтобы вас никто не поймал за этим занятием вчера ночью? Не
так ли?
Ответил дядя:
- Да уж за таким занятием вряд ли желательны зрители.
Но шериф продолжал смотреть на него:
- Тогда почему же они не положили на место цветы?
И тут он увидел их тоже - искусственный венок, невзрачное замысловатое
сооружение из проволоки, ниток, лакированных листьев и каких-то невянущих
цветов, которые кто-то принес или прислал из цветочного магазина из
города, и три букетика поникших садовых и полевых цветов, перевязанные
бечевкой, - все это, как сказал вчера ночью Алек Сэндер, было раскидано
или просто брошено на могилу, и он помнит, как Алек Сэндер и сам он сняли
и отложили их в сторону, чтобы они не мешались, а потом, после того как
они снова засыпали могилу, положили их обратно; он вспомнил, как мисс
Хэбершем дважды сказала им, чтобы они положили их обратно, после того как
он пытался возразить и говорил, что это ни к чему, только трата времени;
ему даже припомнилось, что и мисс Хэбершем помогала их класть обратно; а
может быть, он вовсе и не помнит, что они положили их обратно, а ему это
только кажется, потому что ведь вот же - они не лежат на месте, а свалены
все с одной стороны в кучу, нельзя даже и разобрать, и, должно быть, он
или Алек Сэндер наступил на венок, но теперь-то это уже не имеет значения,
и вот именно это сейчас и говорил дядя:
- Что теперь об этом думать. Давайте-ка начнем. Даже когда мы покончим
здесь и поедем обратно в город, все это будет еще только начало.
- Ну, ребята, - обратился шериф к неграм, - валяйте. Пойдем-ка отсюда!
И он не заметил никакого шума, ничего, что могло бы его насторожить,
просто поглядел по сторонам вслед за дядей и шерифом и увидел, как
откуда-то из-за часовни, а не с дороги, словно из самих качающихся на
ветру высоких сосен, появился человек в светлой с широкими полями шляпе, в
чистой выгоревшей голубой рубашке с пустым левым рукавом, аккуратно
свернутым и приколотым манжетой к плечу английской булавкой, на маленькой
гладкой рыжей кобылке, у которой то и дело опасливо сверкали белки, за ним
следовали двое молодых людей - верхом без седла на одном широкозадом муле
с арканом на шее, а за ними бежали (держась осторожно, на расстоянии от
задних копыт мула) две длинные гончие; проехав быстрой рысью через рощу,
человек остановил лошадь у калитки, быстро и легко оперевшись единственной
рукой, соскочил наземь и, кинув поводья на шею лошади, легким, твердым,
почти пружинистым, быстрым шагом прошел в калитку и направился к ним -
маленький сухощавый старичок с такими же светлыми глазами, как у шерифа, с
красным, обветренным лицом, на котором, словно орлиный клюв, выступал
крючковатый нос; еще не дойдя, он заговорил высоким, тонким, твердым,
ничуть не надтреснутым голосом:
- Что здесь такое происходит, шериф?
- Я собираюсь вскрыть эту могилу, мистер Гаури, - сказал шериф.
- Нет, шериф, - мгновенно отрезал тот, нисколько не меняя голоса, не
споря, ничего не отстаивая, просто заявляя. - Не эту могилу.
- Эту самую, мистер Гаури, - сказал шериф. - Я собираюсь ее вскрыть.
Без всякой поспешности или суетливости, можно сказать, почти
медлительно старик расстегнул своей единственной рукой две пуговицы на
груди рубашки и сунул руку внутрь, слегка извернувшись боком, чтобы руке
было удобнее, и вытащил тяжелый никелированный револьвер и все так же без
всякой поспешности, но и без малейшего колебания сунул револьвер под мышку
левой руки, прижав его культей к телу рукоятью вперед, пока его
единственная рука застегивала рубашку, а затем снова схватил револьвер
своей единственной рукой и, не направляя ни на что, просто держал его в
руке.
Но еще задолго до этого он увидел, как шериф, сорвавшись с места,
метнулся с невероятной быстротой не к старику, а вбок, за край могилы,
прежде даже, чем оба негра повернулись и опрометью кинулись бежать, так
что только они сломя голову ринулись, как тут же со всего маху налетели на
шерифа, как на скалу - казалось, их даже чуть-чуть отбросило назад, но
шериф ухватил их обоих, каждого одной рукой, как ребятишек, а в следующую
секунду уже, казалось, держал их обоих в одной руке, словно две тряпичные
куклы, и, повернувшись всем торсом, так что он оказался между ними и
маленьким жилистым старичком с револьвером, сказал своим мя