Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
узы.
-- Иди сюда, малыш, приляг, -- сказала Линда.
Он лег возле, на большой постели.
-- Спой, -- попросил, и Линда запела. Спела "Да здравствует ванна и
туалет" и "Баю-баю, тили тили, скоро детке из бутыли" Голос ее удалялся,
слабел...
Он вздрогнул и проснулся от громкого шума. У постели стоит человек,
большущий, страшный. Говорит что-то Линде, а Линда смеется. Закрылась
одеялом до подбородка, а тот стягивает У страшилы волосы заплетены, как два
черных каната, и на ручище серебряный браслет с голубыми камешками. Браслет
красивый; но ему страшно, он жмется лицом к материну боку. Линда обнимает
его рукой, и страх слабеет. Другими, здешними словами, которые не так
понятны, Линда говорит:
-- Нет, не при Джоне.
Человек смотрит на него, опять на Линду, тихо говорит несколько слов.
-- Нет, -- говорит Линда. -- Но тот наклоняется к нему, лицо громадно,
грозно; черные канаты кос легли на одеяло
-- Нет, -- говорит опять Линда и сильней прижимает Джона к себе. --
Нет, нет.
Но страшила берет его за плечо, больно берет. Он вскрикивает. И другая
ручища берет, поднимает. Линда не выпускает, говорит:
-- Нет, нет.
Тот говорит что-то коротко, сердито, и вот уже отнял Джона.
-- Линда, Линда -- Джон бьет ногами, вырывается; но тот несет его за
дверь, сажает на пол там среди комнаты и уходит к Линде, закрыв за собой
дверь. Он встает, он бежит к двери. Поднявшись на цыпочки, дотягивается до
деревянной щеколды. Двигает ее, толкает дверь, но дверь не поддается.
-- Линда, -- кричит он.
Не отвечает Линда.
Вспоминается обширная комната, сумрачная; в ней стоят деревянные рамы с
навязанными нитями, и у рам много женщин -- одеяла ткут, сказала Линда. Она
велела ему сидеть в углу с другими детьми, а сама пошла помогать женщинам.
Он играет с мальчиками, долго. Вдруг у рам заговорили очень громко, и
женщины отталкивают Линду прочь, а она плачет, идет к дверям. Он побежал за
ней. Спрашивает, почему на нее рассердились.
-- Я сломала там что-то, -- говорит Линда. И сама рассердилась. --
Откуда мне уметь их дрянные одеяла ткать, -- говорит. -- Дикари противные.
-- А что такое дикари? -- спрашивает он.
Дома у дверей ждет Попе и входит вместе с ними. Он принес большой сосуд
из тыквы, полный воды не воды -- вонючая такая, и во рту печет, так что
закашляешься Линда выпила, и Попе выпил, и Линда смеяться стала и громко
говорить; а потом с Попе ушла в другую комнату. Когда Попе отправился домой,
он вошел туда. Линда лежала в постели, спала так крепко, что не добудиться
было.
Попе часто приходил. Ту воду в тыкве он называл "мескаль", а Линда
говорила, что можно бы называть "сома", если бы от нее не болела голова. Он
терпеть не мог Попе. Он всех их не терпел -- мужчин, ходивших к Линде.
Как-то, наигравшись с детьми -- было, помнится, холодно, на горах лежал
снег, -- он днем пришел домой и услыхал сердитые голоса в другой комнате.
Женские голоса, а слов не понял; но понял, что это злая ругань. Потом вдруг
-- грох! -- опрокинули что-то; завозились, еще что-то шумно упало, и точно
мула ударили хлыстом, но только звук мягче, мясистей; и крик Линды; "Не
бейте, не бейте!" Он кинулся туда. Там три женщины в темных одеялах. А Линда
-- на постели. Одна держит ее за руки. Другая легла поперек, на ноги ей,
чтоб не брыкалась. Третья бьет ее плетью. Раз ударила, второй, третий; и при
каждом ударе Линда кричит. Он плача стал просить бьющую, дергать за кромку
одеяла:
-- Не надо, не надо.
Свободной рукой женщина отодвинула его. Плеть снова хлестнула, опять
закричала Линда. Он схватил огромную коричневую руку женщины обеими своими и
укусил что было силы. Та охнула, вырвала руку, толкнула его так, что он
упал. И ударила трижды плетью. Ожгло огнем -- больней всего на свете. Снова
свистнула, упала плеть. Но закричала на этот раз Линда.
-- Но за что они тебя, Линда? -- спросил он вечером. Красные следы от
плети на спине еще болели, жгли, и он плакал. Но еще и потому плакал, что
люди такие злые и несправедливые, а он малыш и драться с ними слаб. Плакала
Линда. Она хоть и взрослая, но от троих отбиться разве может? И разве это
честно -- на одну втроем?
-- За что они тебя, Линда?
-- Не знаю. Не понимаю. -- Трудно было разобрать ее слова, она лежала
на животе, лицом в подушку -- Мужчины, видите ли, принадлежат им, --
говорила Линда, точно не к нему обращаясь вовсе, а к кому-то внутри себя.
Говорила долго, непонятно; а кончила тем, что заплакала громче прежнего.
-- О, не плачь, Линда, не плачь
Он прижался к ней. Обнял рукой за шею.
-- Ай, -- взвизгнула Линда, -- не тронь. Не тронь плечо. Ай! -- и как
пихнет его от себя, он стукнулся головой о стену.
-- Ты, идиотик! -- крикнула Линда и вдруг принялась его бить. Шлеп!
Шлеп!..
-- Линда! Не бей, мама!
-- Я тебе не мама. Не хочу быть твоей матерью.
-- Но, Линд... -- Она шлепнула его по щеке.
-- В дикарку превратилась, -- кричала она. -- Рожать начала, как
животные... Если б не ты, я бы к инспектору пошла, вырвалась отсюда. Но с
ребенком как же можно. Я бы не вынесла позора.
Она опять замахнулась, и он заслонился рукой.
-- О, не бей, Линда, не надо.
-- Дикаренок! -- Она отдернула его руку от лица.
-- Не надо. -- Он закрыл глаза, ожидая удара.
Но удара не было Помедлив, он открыл глаза и увидел, что она смотрит на
него. Улыбнулся ей робко. Она вдруг обняла его и стала целовать.
Случалось, Линда по нескольку дней не вставала с постел. Лежала и
грустила. Или пила мескаль, смеялась, смеялась, потом засыпала. Иногда
болела. Часто забывала умыть его, и нечего было поесть, кроме черствых
лепешек. И помнит он, как Линда в первый раз нашла этих сереньких тлей у
него в голове, как она заахала, запричитала.
Сладчайшею отрадой было слушать, как она рассказывает о Том, о
Заоградном мире.
-- И там правда можно летать когда захочешь?
-- Когда захочешь.
И рассказывала ему про дивную музыку, льющуюся из ящичка, про
прелестные разные игры, про вкусные блюда, напитки, про свет -- надавишь в
стене штучку, и он вспыхивает, -- и про живые картины, которые не только
видишь, но и слышишь, обоняешь, осязаешь пальцами, и про ящик, создающий
дивные запахи, и про голубые, зеленые, розовые, серебристые дома, высокие,
как горы, и каждый счастлив там, и никто никогда не грустит и не злится, и
каждый принадлежит всем остальным, и экран включишь -- станет видно и
слышно, что происходит на другом конце мира. И младенцы все в прелестных,
чистеньких бутылях, все такое чистое, ни вони и ни грязи, и никогда никто не
одинок, а все вместе живут, и радостные все, счастливые, как на летних
плясках в Мальпаисе, здесь, но гораздо счастливее, и счастье там всегда,
всегда... Он слушал и заслушивался.
Порою также, когда он и другие дети садились, устав от игры, кто-нибудь
из стариков племени заводил на здешнем языке рассказ о великом Претворителе
Мира, о долгой битве между Правой Рукой и Левой Рукой, между Хлябью и
Твердью; о том, как Авонавилона* заду мался в ночи и сгустились его мысли во
Мглу Возрастания, а из той туманной мглы сотворил он весь мир; о Матери
Земле и Отце-Небе, об Агаюте и Марсайлеме -- близнецах Войны и Удачи; об
Иисусе и Пуконге, о Марии и об Этсанатлеи -- женщине, вечно омолаживающей
себя; о лагунском Черном Камне, о великом Орле и Богоматери Акомской.
Диковинные сказы, звучавшие еще чудесней оттого, что сказывали их здешними
словами, не полностью понятными. Лежа в постели, он рисовал в воображении
Небо и Лондон, Богоматерь Акомскую и длинные ряды младенцев в чистеньких
бутылях, и как Христос возносится и Линда взлетает; воображал всемирного
начальника инкубаториев и великого Авонавилону
Много ходило к Линде мужчин. Мальчишки стали уже тыкать на него
пальцами. На своем, на здешнем, языке они называли Линду скверной, ругали ее
непонятно, однако он знал, что слова это гнусные. Однажды запели о ней
песню, и опять, и опять -- не уймутся никак. Он стал кидать в них камнями. А
они -- в него, острым камнем рассекли ему щеку. Кровь текла долго, он весь
вымазался.
Линда научила его читать. Углем она рисовала на стене картинки --
сидящего зверька, младенца в бутыли; а под ними писала. КОТ НЕ СПИТ. МНЕ ТУТ
РАЙ. Он усваивал легко и быстро. Когда выучился читать все, что она писала
на стене, Линда открыла свой деревянный сундук и достала из-под тех красных
куцых штанов, которых никогда не надевала, тоненькую книжицу. Он ее и раньше
не раз видел. "Будешь читать, когда подрастешь", -- говорила Линда. Ну вот и
подрос, подумал он гордо.
-- Вряд ли эта книга тебя очень увлечет, -- сказала Линда -- Но других
у меня нет. -- Она вздохнула. -- Видел бы ты, какие прелестные читальные
машины у нас в Лондоне!
Он принялся читать. "Химическая и бактериологическая обработка
зародыша. Практическое руководство для бета-лаборантов эмбрионария" Четверть
часа ушло на одоление слов этого заглавия. Он швырнул книжку на пол.
-- Дрянь ты, а не книга! -- сказал он и заплакал.
По-прежнему мальчишки распевали свою гнусную дразнилку о Линде.
Смеялись и над тем, какой он оборванный. Линда не умела чинить рваное. В
Заоградном мире, говорила она ему, если что порвется, сразу же выбрасывают и
надевают новое. "Оборвыш, оборвыш!" -- дразнили мальчишки "Зато я читать
умею, -- утешал он себя, -- а они нет. Не знают даже, что значит -- читать"
Утешаясь этим, было легче делать вид, что не слышишь насмешек. Он снова
попросил у Линды ту книжку.
Чем злее дразнились мальчишки, тем усерднее читал он книгу. Скоро уже
он разбирал в ней все слова. Даже самые длинные. Но что они обозначают? Он
спрашивал у Линды, но даже когда она и в состоянии была ответить, то ясности
особой не вносила. Обычно же ответить не могла.
-- Что такое химикаты? -- спрашивал он
-- А это соли магния или спирт, которым глушат рост и отупляют дельт и
эпсилонов, или углекислый кальций для укрепления костей и тому подобные
вещества
-- А как делают химикаты, Линда? Где их добывают?
-- Не знаю я. Они во флаконах. Когда флакон кончается, то спускают
новый из Химикатохранилища. Там их и делают, наверное. Или же с фабрики
получают. Не знаю. Я химией не занималась. Я работала всегда с зародышами.
И так вечно, что ни спроси. Никогда Линда не знает. Старики племени
отвечают куда определеннее.
"Семена людей и всех созданий, семя солнца и земли и неба -- все семена
сгустил Авонавилона из Мглы Возрастания. Есть у мира четыре утробы; в нижнюю
и поместил он семена. И постепенно взрастали они..."
Придя как-то домой (Джон прикинул позже, что было это на тринадцатом
году жизни), он увидел, что в комнате на полу лежит незнакомая книга.
Толстая и очень старая на вид. Переплет обгрызли мыши; порядком растрепана
вся. Он поднял книгу, взглянул на заглавный лист: "Сочинения Уильяма
Шекспира в одном томе".
Линда лежала в постели, потягивая из чашки мерзкий свой вонючий
мескаль.
-- Ее Попе принес, -- сказала Линда сиплым, грубым, чужим голосом. --
Валялась в Антилопьей киве 1, в одном из сундуков. Сотни лет уже
провалялась, говорят. И не врут, наверно, потому что полистала я, а там
полно вздора. Нецивилизованность жуткая. Но тебе пригодится -- для
тренировки в чтении. -- Она допила, опустила чашку на пол, повернулась на
бок, икнула раза два и заснула.
Он раскрыл книгу наугад:
Похоти рабой
Жить, прея в сальной духоте постели,
Елозя и любясь в свиной грязи...2
Необычайные эти слова раздались, раскатились громово в мозгу, как
барабаны летних плясок, но барабаны говорящие; как хор мужчин, поющий Песнь
зерна, красиво, красиво до слез; как волшба старого Митсимы над молитвенными
перьями и резными палочками, костяными и каменными фигурками: кьятла тсилу
силокве силокве силокве. Кьяи силу силу, тситль -- но сильнее, чем волшба
Митсимы, потому что эти слова больше значат и обращены к нему, говорят ему
чудесно и наполовину лишь понятно -- грозная, прекрасная новая волшба,
говорящая
1 Кива -- подземное обрядовое помещение у индейцев пуэбло.
2 Слова Гамлета, обращенные к королеве (акт III, сц. 4). о Линде; о
Линде, что храпит в постели, и пустая чашка рядом на полу; о Линде и о Попе,
о них обоих.
Все горячей ненавидел он Попе. Да, можно улыбаться, улыбаться -- и быть
мерзавцем. Безжалостным, коварным, похотливым. Слова он понимал не до конца.
Но их волшба была могуча, они звучали в памяти, и было так, словно теперь
только начал он по-настоящему ненавидеть Попе, потому что не мог раньше
облечь свою ненависть в слова. А теперь есть у него слова, волшебные,
поющие, гремящие, как барабаны. Слова эти и странный, странный сказ, из
которого слова взяты (темен ему этот сказ, но чудесен, все равно чудесен),
они обосновали ненависть, сделали ее острей, живей; самого даже Попе сделали
живей.
Однажды, наигравшись, он пришел домой -- дверь спальной комнатки
растворена, и он увидел их, спящих вдвоем в постели, -- белую Линду и рядом
Попе, почти черного; Линда лежит у Попе на руке, другая темная рука на груди
у нее, и одна из длинных кос индейца упала ей на горло, точно черная змея
хочет задушить. На полу возле постели -- тыква, принесенная Попе, и чашка.
Линда храпит.
Сердце в нем замерло, исчезло, и осталась пустота. Пустота, озноб,
мутит слегка, и голова кружится. Он прислонился к стене. Безжалостный,
коварный, похотливый... Волшбой, поющим хором, барабанами гремят слона.
Озноб ушел, ему стало вдруг жарко, щеки загорелись, комната поплыла перед
ним, темнея. Он скрежетнул зубами. "Я убью его, убью, убью". И загремело в
мозгу:
Когда он в лежку пьян, когда им ярость
Владеет или кровосмесный пыл . 1
Волшба -- на его стороне, волшба все проясняет, и дает приказ. Он
шагнул обратно, за порог. "Когда он в лежку пьян..." У очага на полу --
мясной нож. Поднял его и на цыпочках -- опять в дверь спальной комнаты.
1 "Гамлет" (акт III, сц 3). "Когда он в лежку пьян, в лежку пьян..."
Бегом к постели, ткнул ножом, -- ага, кровь! -- снова ткнул (Попе взметнулся
тяжко, просыпаясь), хотел в третий раз ударить, но почувствовал, что руку
его схватили, сжали и -- ох! -- выворачивают. Он пойман, двинуться не может,
черные медвежьи глазки Попе глядят в упор, вплотную. Он не выдержал их
взгляда, опустил глаза. На левом плече у Попе -- две ножевых ранки.
-- Ах, кровь течет! -- вскрикнула Линда. -- Кровь течет! (Вида крови
она не выносит.)
Попе поднял свободную руку -- чтобы ударить, конечно. Джон весь
напрягся в ожидании удара. Но рука взяла его за подбородок, повернула лицом
к себе, и опять пришлось смотреть глаза в глаза. Долго, нескончаемо долго. И
вдруг, как ни пересиливал себя, он заплакал. Попе рассмеялся.
-- Ступай, -- сказал он по индейски. -- Ступай, отважный Агаюта.
Он выбежал в другую комнату, пряча постыдные слезы.
-- Тебе пятнадцать лет, -- сказал старый Митсима индейскими словами. --
Теперь можно учить тебя гончарству.
Они намесили глины, присев у реки.
-- С того начинаем, -- сказал Митсима, взявши в ладони ком влажной
глины, -- что делаем подобие луны -- Старик сплюснул ком в круглую луну,
загнул края, и луна превратилась в неглубокую чашку.
Медленно и неумело повторил Джон точные, тонкие движения стариковских
рук.
-- Луна, чашка, а теперь змея. -- Взяв другой ком глины, Митсима
раскатал его в длинную колбаску, свел ее в кольцо и налепил на ободок чашки.
-- И еще змея И еще И еще. -- Кольцо за кольцом наращивал Митсима бока
сосуда, узкий внизу, сосуд выпукло расширялся, опять сужался к горлышку.
Митсима мял, прихлопывал, оглаживал, ровнял; и вот наконец стоит перед ним
мальпаисский "сосуд для воды, но не черный, обычный, а кремово-белый и еще
мягкий на ощупь. А рядом -- его собственное изделие, кривобокая пародия на
сосуд Митсимы. Сравнив их, Джон поневоле рассмеялся.
-- Но следующий будет лучше, -- сказал он, намешивая еще глины.
Лепить, придавать форму, ощущать, как растет уменье и сноровка в
пальцах, было необычайно приятно.
-- А, бе, це, витамин Д, -- напевал он, работая. -- Жир в тресковой
печени, а треска в воде.
Пел и Митсима -- песню о том, как добывают медведя. Весь день они
работали, и весь тот день переполняло Джона чувство глубокого счастья.
-- А зимой, -- сказал старый Митсима, -- научу тебя делать охотничий
лук.
Долго стоял он у дома; наконец, обряд внутри кончился. Дверь
распахнулась, стали выходить. Первым шел Котлу, вытянув правую руку и сжав в
кулак, точно неся в ней драгоценный камень. За ним вышла Кьякиме, тоже
вытянув сжатую руку. Они шли молча, и молча следовали за ними братья,
сестры, родичи и толпа стариков.
Вышли из пуэбло, прошли месу. Встали над обрывом -- лицом к утреннему
солнцу. Котлу раскрыл ладонь. На ладони лежала горстка кукурузной муки, он
дохнул на нее, прошептал несколько слов и бросил эту щепоть белой пыли
навстречу встающему солнцу. То же сделала и Кьякиме. Выступил вперед отец ее
и, держа над собой оперенную молитвенную палочку, произнес длинную молитву,
затем бросил и палочку навстречу солнцу.
-- Кончено, -- возгласил старый Митсима.-- Они вступили в брак.
-- Одного я не понимаю, -- сказала Линда, возвращаясь в пуэбло вместе с
Джоном, -- зачем столько шума и возни по пустякам. В цивилизованных краях,
когда парень хочет девушку, он просто... Но куда же ты, Джон?
Но Джон бежал не останавливаясь, не желая слушать, прочь, прочь,
куда-нибудь, где нет никого.
Кончено. В ушах раздавался голос старого Митсимы Кончено, кончено...
Издали, молча, но страстно, отчаянно и безнадежно он любил Кьякиме. А теперь
кончено. Ему было шестнадцать лет.
В полнолуние в Антилопьей киве тайны будут звучать, тайны будут
вершиться и передаваться. Они сойдут в киву мальчиками, а поднимутся оттуда
мужчинами. Всем им было боязно, и в то же время нетерпение брало. И вот
наступил этот день. Солнце село, показалась луна. Он шел вместе с
остальными. У входа в киву стояли темной группой мужчины; уходила вниз
лестница, в освещенную красную глубь. Идущие первыми стали уже спускаться.
Внезапно один из мужчин шагнул вперед, взял его за руку и выдернул из рядов.
Он вырвал руку, вернулся, пятясь, на свое место. Но мужчина ударил его,
схватил за волосы.
-- Не для тебя это, белобрысый!
-- Не для сына блудливой сучки, -- сказал другой.
Подростки засмеялись.
-- Уходи отсюда. -- И видя, что он медлит, стоит не подалеку, опять
крикнули мужчины: -- Уходи!
Один из них нагнулся, поднял камень, швырнул.
-- Уходи отсюда, уходи!
Камни посыпались градом. Окровавленный, побежал он в темноту. А из
красных недр кивы доносилось пение. Уже все подростки туда спустились. Он
остался совсем один.
Совсем один, за чертой пуэбло, на голой скальной равнине месы. В лунном
свете скала -- точно кости, побелевшие от времени. Внизу, в долине, воют на
луну койоты. Ушибы от камней болят, кровь еще течет; но не от боли он
рыдает, а оттого, что одинок, что выгнан вон, с этот безлюдный,
кладбищенский мир камня и лунного света.