Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
уходит, выключает себя
из защиты Круга... Прощай, Клод!
Все происходит, как в кошмаре. Я по-прежнему скован, а Валери все
движется к двери, медленно, будто скользя. Потом легко, неожиданно легко
раскрывается застекленная дверь, силуэт Валери на миг очень четко
проступает на фоне дальних зеленых холмов и светлого праздничного неба. И
сейчас же дверь захлопывается. Я вижу, как Валери, высоко вскинув голову,
проходит по веранде, сбегает вниз по ступенькам - и исчезает.
Мое оцепенение сразу проходит от невыносимой, острой, отчаянной боли в
сердце. Такую же боль я испытал много лет назад, в нашей комнате на
Сольферино, когда понял... Я бросаюсь к двери. Валери уже не видно. Я хочу
распахнуть дверь. И резко оборачиваюсь, услышав голос Констанс.
- Клод, не надо, - спокойно и печально говорит она. - Валери уже не
вернешь. И не надо так горевать. Она права: прошлое есть прошлое.
- Ты... ты слышала? - с трудом бормочу я, кусая губы, чтоб не кричать.
- Я теперь все слышу, - так же печально и медленно отвечает Констанс. -
Клод, ты должен успокоиться. Я знаю, как тебе тяжело. Но... думай о
других. О нас.
- А ты уверена, что есть зачем думать? - почти кричу я. - Ведь ты
слышала! Валери права! Я уже сам не знаю, люблю ли вас или только боюсь
потерять. Я сам не знаю, есть надежда или нет. Я не могу выдержать... Я
теряю силы... Прости меня, Констанс, если можешь!
Констанс обняла меня и гладит по волосам. Ее ласковые, сильные, теплые
руки. Но сейчас и они не в силах избавить меня от боли, от страха, от
острого чувства вины и бессилия.
- Констанс, - бормочу я, уткнувшись лицом ей в плечо, - Констанс,
дорогая, наверное, это уже конец! Я больше не вытяну, да и к чему?
Констанс ласково отстраняется, охватывает ладонями мою горящую тяжелую
голову, заглядывает мне в глаза своими большими, ясными серыми глазами.
- Ты устал, ты так устал, - говорит она. - Тебе нужно уснуть.
- Я не могу спать! - сопротивляюсь я. - Как я смог бы заснуть сейчас!
И ловлю себя на том, что мне хочется заснуть. И уже не просыпаться.
Констанс озабоченно сдвигает свои прямые брови.
- Я позову Робера, - говорит она.
Да, конечно, Робера. Как странно, в сущности, что именно я оказался
средоточием Светлого Круга! Я, а не Робер или Констанс. Конечно,
способности были развиты больше у меня. По крайней мере до этих дней:
сейчас все изменилось. Но зато Робер и Констанс гораздо сильнее меня,
спокойней, уверенней. Они бы удержали в своем Круге всех, кого захотели
удержать. Они не ошиблись бы в своих чувствах, не начали бы позорно и
преступно колебаться, обрекая других на смерть своей трусостью и
нерешительностью. Мне этого не вынести. Ну ладно, я получил от бога или от
кого там еще этот странный дар. Но я ведь не стал от этого ни лучше, ни
сильнее. Мне было бы легче, если б я обладал, скажем, властью над числами,
умел бы молниеносно считать. Это ни к чему не обязывает. А мой дар
обязывает ко многому. Это свойство, достойное гения. И я не соответствую -
я, такой, как есть, - своему дару. В чем же дело? Только в том, что я
придумал эту теорию Круга? Да полно, я ли? Ведь я совсем не то имел в
виду, Робер, ты же знаешь...
Это я говорю, обращаясь уже прямо к Роберу. Констанс ушла, а Робер
стоит передо мной, очень бледный и измученный.
- Я знаю все, - тихо говорит он. - Мы с тобой потом поговорим,
посоветуемся, как быть. Сейчас ты должен поспать. Обязательно. Ложись вот
тут, на диван.
Я покорно ложусь. Робер задергивает плотные желтоватые шторы, и в
комнате становится почти темно.
- Спи, - говорит Робер, наклоняясь надо мной. - Ни о чем не думай. За
время твоего сна ничего плохого не произойдет. Ты выспишься и будешь
чувствовать себя хорошо.
"Странно, ведь это очень похоже на гипноз, - думаю я, погружаясь в сон.
- Раньше Робер не мог меня гипнотизировать..." Потом я засыпаю.
"Он слишком возбужден. Нервы у него хуже, чем я думал. Сделать вливание
аминазина? Но это может все испортить... Нет, пускай отоспится... Боже,
как я устал! Я не думал, что будет так тяжело... Который час? Половина
четвертого... Иногда мне кажется, что я не вытяну... мне больно глядеть на
него. Какое у него страшное бывает лицо! Но что же делать? Что?"
Я просыпаюсь. В библиотеке совсем темно. Я сразу все вспоминаю и сажусь
на диване. Но воспоминание о Валери уже не причиняет такой нестерпимой
боли. Я чувствую себя крепче и думаю, что есть еще смысл бороться. Надо
только обдумать, как поступать дальше. Поговорить с Констанс и Робером.
Посоветоваться. Мне стыдно перед Констанс за этот недавний приступ
отчаяния и бессилия, но Констанс, она ведь все понимает, она такая мудрая
и спокойная...
Я сижу в темноте и думаю о Констанс. Мне хорошо думать о ней, это
защита и отдых. С первых дней нашего знакомства Констанс была для меня
защитой от боли и холода одиночества, и я искал у нее этой защиты, еще не
понимая, что привлекает меня к этой высокой светловолосой девушке, всегда
такой спокойной, доброй, ласковой. Наверное, это нелепо и некрасиво, когда
тридцатидвухлетний мужчина, проживший такую трудную, сложную, напряженную
жизнь, ищет опоры и защиты у девушки, которой едва исполнилось
девятнадцать лет и которая сама пережила бог знает какие ужасы. Но в
том-то и дело, что жизнь, которой я жил всю войну, была мне не по силам.
Если б не Робер, я бы не выдержал всего этого. Сошел бы с ума, бросился бы
на проволоку под током - не знаю что. Пять лет лагерей! Тот, кто не
попробовал, что это такое, не поймет меня. Да и лагерники, пожалуй, не все
поймут, многие вышли оттуда даже более сильными, готовыми снова драться...
ну, хотя бы Робер. А я... я для этого не годился. И мне не стыдно
признаться, черт возьми, что я не гожусь для такой нечеловеческой,
страшной, невообразимой жизни. Другие выдерживали - ну что ж, честь им и
слава! А меня и сейчас, даже сейчас охватывает панический страх, когда я
вспоминаю о лагере.
Не надо об этом думать. Сейчас это позади; сейчас люди устроили себе
такую надежную и прочную могилу, что даже миллионы сожженных в крематориях
кажутся чем-то не таким уже страшным, если поразмыслить... Нет, нет и
тысячу раз нет! Это крематории второй мировой войны, это пепел сожженных,
который сыпался на поля и дома мирных обывателей, живших по соседству с
лагерями, но не стучал в их сердца, это проклятое, невозмутимое,
непробиваемое, позорное, преступное равнодушие большинства - вот что
привело к сегодняшней трагедии! Вы все отмахивались от "политики", вы
думали, что гроза опять минует вас, прогремит, просверкает над вашими
драгоценными тупыми головами да и уйдет! Ну, погибнут еще миллионы -
евреев, русских, поляков, японцев, американцев, кого там еще, пусть и
французов, разве мало кругом всякой красной сволочи, смутьянов, вот им и
достанется, а мы-то, мы будем жить, уж как-нибудь да останемся живы, не
пугайте, нас не убьешь... Да, да, вы были живы, пока оставалось в живых
человечество, вы были его неотъемлемой частью, и из-за того, что вы были
внутри и повсюду, человечество с таким трудом продвигалось вперед и так
часто отступало назад. Торжествуйте, проклятые свиньи с самодовольно
задранными пятачками, вы победили! Жаль, что вы не видите солнца своей
победы! Оно так затуманено ядовитой пылью, что вы смогли бы смотреть на
него, не щуря своих бесцветных самоуверенных глаз. Вот оно, ваше мертвое
солнце, проклятые мещане!
"Почему он проснулся так рано? Что с ним? Нет, так нельзя, я не должен
спать, он один не справится... Надо быть всегда начеку, это может
кончиться катастрофой. Ах, черт, что это? Зачем ему вспоминать о лагере?
Не надо..."
Минуту назад я думал, что сойду с ума. Но, видимо, моя психика теперь
включает воспоминания, как защитное устройство. Это страховка. Очень
остроумно устроила природа: подсовывает мне прошлое, любое прошлое, чтоб я
мог позабыть о настоящем... Но как быстро, лихорадочно быстро сменяются
самые разные картины! Сначала мелькнуло лицо Констанс, юное, светлое,
задумчивое. Потом вдруг передо мной возникла ржавая колючая проволока, а
на ее фоне - черное от щетины, грязи и усталости лицо с провалившимися
сумасшедшими глазами. Это лагерь военнопленных поблизости от Арраса, и
парня я знаю - это бельгиец Леклерк, он потом погиб во время нашего
неудачного побега. Я не помню, почему он вначале не получал посылок
Красного Креста, но голодал он очень. Я сую ему краюшку хлеба и кусок
сыра. Он прерывисто вздыхает, и на глазах его проступают слезы. "Спасибо,
дружище", - хриплым шепотом говорит он и отходит, волоча по сырой земле
ногу, обмотанную почерневшим бинтом.
Ну, вот и лагерь исчез. Светлое, ясное солнце детства светит над парком
Бютт-Шомон, отражается в тихой зеленой воде озера. Мы, ватага мальчишек,
сидим на теплых белых камнях и блаженно жмуримся от весеннего солнца.
Отсюда, с высот Бельвилля, нам виден чуть ли не весь Париж в голубой
апрельской дымке. Невдалеке блестит широкая полоса канала Сен-Мартен, а за
ним дымят и грохочут вокзалы - Северный и Восточный; дальше уходят в гору
улички Монмартра, такие же крутые и узкие, как здесь, в нашем Бельвилле;
на самой вершине холма сияет белоснежный храм Сакр-Кер. Видны и Сена, и
Эйфелева башня, и Триумфальная арка. Нам по одиннадцати-двенадцати лет, мы
наслаждаемся весной и свободой и лениво спорим о том, кто толще - мясник
Жерар с улицы Лозена или дядюшка Сиприен, владелец бистро на улице Симона
Боливара. Большинство держится того мнения, что дядюшка Сиприен потолще за
счет брюха; некоторые говорят, что нельзя учитывать одно брюхо, а
загривок, руки и ноги у мясника куда внушительней. Мне спорить об этом уже
надоело, и я растягиваюсь навзничь на разогретых солнцем камнях...
Безмятежное счастье, кусочек светлого и доброго, безвозвратно исчезнувшего
мира!
И мне становится очень грустно, когда гаснет ясное солнце далекой весны
1925 года и откуда-то наплывает пестрая хаотическая масса лиц, вывесок,
деревьев, дорожных знаков, книг, птиц, лестниц - да, какая-то полутемная,
выщербленная, остро пахнущая луком и кошачьей мочой лестница, ведущая кто
знает куда, я не могу вспомнить, да и вспоминать некогда, я уже на улице,
в каком-то тихом тупичке, там старые ветвистые деревья и густые шапки
зеленого плюща на серых каменных оградах, и дети играют в "классы" на
тротуаре, а я опять в другом месте, на шумной пыльной улице, кажется, эта
Пасси, только давнишняя, лет тридцать назад, вывеска "Франсуа Мишоно -
король подметки" с лихо нарисованной туфлей роскошно-алого цвета, и еще
вывеска "Специальность - обеды за семь франков"... И опять мельканье
картин, будто смотришь из окна стремительно несущегося поезда...
Мелькающий мир внезапно замедляет свой бег, я лежу на соломенном
тюфяке, а рядом сидит Робер, обхватив руками колени. В тусклом красноватом
свете, еле сочащемся сквозь пыльное зарешеченное окно, я вижу, что у
Робера громадный кровоподтек на левой скуле, что губы у него разбиты и
опухли. Я пробую протянуть к нему руку и чувствую, что рука не слушается,
что все тело нестерпимо болит, я прикусываю губу, чтоб не стонать, но губы
тоже рассечены и болят, и зубы слегка шатаются. Это камера полиции, но мы
с Робером и другими участниками побега находимся в ведении гестапо, и
допрашивали нас гестаповцы, и завтра нас перевезут в Париж, чтоб
допрашивать дальше.
- Клод, дорогой, ты очнулся? - обрадованно говорит Робер. - Ну, как ты,
ничего? Пить хочешь?
- Хочу, - с трудом выговариваю я.
Я пью воду из алюминиевой кружки, Робер поддерживает мою голову и тихо
говорит:
- Нас поместили в одну камеру, это удача - наверное, думали, что ты не
придешь в себя. Нам надо сейчас условиться, Клод, все отрицать не удастся,
Фелисьена они заставили проговориться, он сказал, что о списке узнал от
нас с тобой. Придется сказать, что список увидел я, случайно зашел в
канцелярию, - пускай они с коменданта взыскивают за неосторожность, черт с
ним. А насчет бланков и печатей - можно свалить на тех, кто погиб, на
этого Леклерка и на Жана Вермейля. Леклерк тем более знал немецкий язык;
скажем, что он и заполнял бланки.
- Они не поверят, - бормочу я. - Ты в канцелярии не мог быть, и я тоже,
ведь Геллер им объяснил.
Робер молчит с минуту.
- Придется все же стоять на этом, - он наклоняется ко мне. - Клод,
прости, что я втянул тебя в эту историю. Но сейчас уж надо держаться. Нам
все равно отсюда не выбраться, а других подводить нельзя. Ладно, Клод?
Я так измучен, что мне почти все равно. Я говорю: "Да, ясно". Мы еще
плохо представляли себе, что нас ждет. Если б я знал... а впрочем, что я
мог бы сделать, ведь даже самоубийством нельзя было покончить...
- Но подумать только, на какой чепухе попались! - говорит Робер. - На
том, что Леклерк не вовремя достал зажигалку.
Да, на следующей станции мы должны были бежать, у нас в заплечных
мешках была кое-какая штатская одежда, и всем участникам побега уже выдали
на руки справки об освобождении из лагеря по болезни... Я _увидел_ в
лагерной канцелярии список тех, кого включили в очередной эшелон, я видел
его ясно и продиктовал Роберу имена, и тогда Робер и другие решили, что из
эшелона бежать удобней. Никого не подведешь, да и путь лежит куда-то на
юг, ближе к Парижу. А бланки для справок нам достали писаря из лагерной
канцелярии, датчанин Йоханнес и бельгиец Сегюр, и этих ребят выдавать мы
не могли, а насчет моих телепатических способностей и заикаться не стоило,
теперь оставалось только терпеть и молчать, что бы с нами ни делали. А
если б Леклерк не начал закуривать, стоя рядом с конвоиром, и не выронил
при этом справку об освобождении, мы были бы теперь далеко, кто знает
где...
- Знаешь, мы могли бы попасться и потом. Эти справки тоже... - говорит
Робер.
И на этом воспоминания обрываются, и боль уходит из тела, и надо мной
загорается мертвый, тусклый свет вверху, под потолком библиотеки. В дверях
стоит Робер.
- Ну как, отдохнул? - заботливо спрашивает он.
- Отдохнул... - неуверенно отвечаю я. - Ты прав, мне полезно было
выспаться.
- Но вид у тебя не слишком-то... - замечает Робер, пристально глядя на
меня. - Мне кажется, ты слишком много думаешь...
- То есть? - Меня поражает это замечание. - Как это слишком? Что ты
считаешь нормой в нашем с тобой положении?
Робер слегка усмехается.
- Ты, конечно, прав. Но я хотел сказать, что нельзя слишком
сосредоточиваться на... ну, на этом самом нашем положении. Мы не в силах
ничего изменить, и надо принимать это как факт, не рассуждая.
Мне становится холодно, словно на сквозняке.
- Робер, зачем ты это говоришь? Я думал... Я почему-то надеялся, что ты
знаешь...
- Что знаю?
- Ну, какой-то выход из положения... - Я невольно с надеждой смотрю ему
в глаза.
- Какой же выход? - Робер отводит глаза. - Я не бог.
- Значит, нет надежды? - допытываюсь я.
- Надежда всегда остается. Мы не знаем, что происходит сейчас на всей
Земле. Но надо надеяться и ждать.
- Надеяться и терпеть... Я сказал это сегодня ей, Валери...
- Не думай о Валери! - поспешно говорит Робер. - Ее нет. Думай о тех,
кто остался. О Констанс и о детях в первую очередь. Ты ведь их хотел
сохранить, вот и старайся добиться этого.
Робер говорит очень серьезно, почти хмуро, и я стараюсь понять, почему
мне мерещится, что он в душе подсмеивается надо мной. Здесь, в таких
обстоятельствах? Невероятно! Сколько бы мы ни спорили об этом раньше...
- В Констанс и детях я уверен! - почти с вызовом говорю я. - Это
прочная связь, нерасторжимая.
Робер долго молчит.
- Разве есть нерасторжимые связи? - печально и мягко говорит он. -
Разве в лагере ты не думал того же о Валери? И разве эти условия не
страшнее той войны?
Я прикусываю губу, чтоб не вскрикнуть. Что он, нарочно? Я исподтишка
гляжу на это лицо, такое волевое, гордое. Робер Мерсеро, мой Робер говорит
это? Я молчу, но он понимает меня и без слов.
- Что я сказал, я с ума сошел, должно быть! - Я вижу, что он сильно
взволнован. - И на меня, видно, действует эта страшная обстановка. Прости
меня, Клод!
Он встает и уходит, а я никак не могу понять, что произошло. Слова
Робера не оговорка, он к этому вел, да и последнюю фразу долго обдумывал,
не сгоряча ляпнул. Но что это значит? Желать смерти Констанс, Натали,
Марку? Даже если он ревнует меня к ним (хотя я этого никогда не замечал),
то ведь сейчас не время сводить личные счеты! Нас осталось всего шестеро.
Может быть, на всей земле. И хотеть, чтобы трое ил нас погибли? Немыслимо!
Даже если бы это был не Робер Мерсеро, а кто угодно другой... разве что
опасный маньяк... И вдруг я чуть не вскрикиваю от ужаса: а что, если Робер
сходит с ума?
"Я сам не в порядке. Не стоило начинать в таком состоянии... Но кто
знал? Как нелепо вышло! Как он волнуется, бедняга! Что же делать? Нет, с
Натали ему говорить сейчас нельзя".
Я спал? Опять спал? Как странно! По-прежнему горит лампа вверху, кругом
тихо, я один в библиотеке. Который час? Сколько я проспал? И где все
остальные? Почему все-таки я потерял способность видеть их? От
непрерывного напряжения и страха? Возможно. Я на время терял уже эту
способность - сразу после выхода из лагеря и разрыва с Валери. Почти на
год. Констанс сначала и не подозревала об этом. Только когда я узнал, что
она беременна, и стал все время думать о том, где она и не случилось ли с
ней что плохое, способность видеть вернулась. О Констанс я знал все в
любую минуту. Ее это сначала очень пугало, и я стал скрывать свое знание,
но мне это плохо удавалось. Потом она привыкла. Потом сама стала...
постепенно.
В первый раз она позвала меня на расстоянии, когда мне было нестерпимо
тяжело. Я медленно шел по улице Мира, невдалеке от Вандомской площади, и
толстая консьержка, стоявшая у дверей, прокричала мне в самое ухо: "Вот
счастливая парочка, не правда ли?" Я поднял глаза - и застыл на месте.
Валери с мужем. Они шли счастливые, нарядные, красивые, им ни до кого не
было дела. Мне было так больно, что я не мог двинуться с места и все
стоял, а консьержка трубила мне что-то в ухо, и я думал, что хорошо бы
сейчас умереть или хотя на время потерять сознание, сойти с ума, - что
угодно, лишь бы не эта боль. Совсем так же, как тогда, в лагере после
побега. Нас подвесили вниз головой, язык распух и душил меня, голова
разрывалась от боли и казалась горячей и громадной, втрое больше всего
тела, и я хотел умереть или потерять сознание, но мне не удавалось ни то,
ни другое. И тогда, на улице Мира, я не упал в обморок и не умер от боли,
а неподвижно стоял и вдруг услышал далекий, но ясный голос Констанс:
"Клод! Клод! Где ты, отзовись, отзовись!" Тогда меня это не удивило и не
обрадовало, но боль немного утихла, я прошел дальше, к Вандомской площади,
и попробовал ответить Констанс. Она уловила мой ответ и немного
успокоилась. Я подозвал такси и поехал домой. Только по дороге я
сообразил, что произошло, - и так обрадовался, что забыл о недавних
мучениях...
Да, Констанс... Что было бы со мной, если б я не встретил ее? Она не
права, я вовсе не искал в ней черт Валери, меня привлекали ее цельность,
ее спокойная сила и ясность... Впрочем, кто