Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
тало, каких-то полсантиметра.
А поскольку сидел этот лирический герой книжки обо мне всегда на
последней парте среднего ряда (там всего менее видно, что никогда и никакими
домашними заданиями он не утруждался), то именно прямо над ним висел портрет
товарища Сталина, малоуважительно приколотый двумя кнопками к стене.
Малоуважительно потому, что еще не было за что его серьезно уважать - он еще
никого пока не убил! Тогда был всего один портрет товарища Сталина работы
Исаака Бродского - этакий чернявый красавец с шевелюрой, без возраста и
национальности, в зеленом френче, а во-круг - много белого поля.
Нет, конечно, мальчик не собирался рвать портрет этого вождя (как
можно!), но что за грех - оторвать всего лишь белый уголок, не задевая даже
нижнего края суконного френча? А коньки привинтить и уехать по вечерним
улицам домой - в самый раз. Тем более что в классе никого не было, никто и
не узнает! Хотя подозревал-таки школяр, да и не мог не думать, что при
советской системе свидетель и понятой всегда найдутся. И нашлась уборщица,
которая все как бы видела, и на учкоме (была еще, хоть и доживала свои дни,
такая затея - управлять школой совместно с учащимися) девятилетнего
зареванного парня попросили больше в школу номер восемь не приходить.
Он все-таки отбыл свою десятилетнюю повинность и накануне первого дня
Великой Отечественной написал в выпускном сочинении (была свободная тема
"Расставание со школой") в стихах:
Пройдет еще с десяток лет,
Как этот детский май,
В моей душе умрет поэт,
Но будет жить лентяй!
За этот бодрый восклицательный знак лентяю было поставлено "5,
идеологически невыдержанно!" И мальчик получил аттестат зрелости, который -
так случилось - ему никогда не понадобился, а вскорости и свои несколько
метров обмоток. Я мог бы незнающим объяснить, что это такое, обмотки, но я
сейчас вспоминаю школу.
Русский язык и литературу преподавал у нас Александр Николаевич Баландин,
добродушный, округлый такой седой старик с какой-то, казалось мне,
тартареновской бородкой.
Задумайтесь, пропускающие стихотворения, о связи времен! Меня учил
человек, лично знавший Чехова! Он тяжело дышал и то и дело вставлял в свою
речь латинские выражения вроде "омниа меа мекум порто", "о темпора, о
морес!" - ведь еще так недавно в этих классах изучали латынь как предмет.
А когда в программе седьмого класса был не любимый им и боготворимый мною
Маяковский, он нарочно поручал мне делать реферат, вздыхая и закатывая свои
голубые церковные глаза.
Писатель З.Паперный, занимавшийся Чеховым по-научному, рассказывал, что
как-то в Публичке он читал о Чехове лекцию. "Чехов умер, - сказал лектор, -
в тысяча девятьсот четвертом году в Германии". И тут пожилой господин из
угла зала возразил: "В тысяча девятьсот шестом!" - "Нет, это бесспорный и
общеизвестный факт - Чехов умер в девятьсот четвертом году". - "В девятьсот
шестом! Я был на похоронах!" И все! И зал обернулся в сторону очевидца.
Так вот, не уподобляюсь ли я, рассказывая о чеховском Таганроге, этому
господину "Я был на похоронах"?
Тем более что лечил меня от бесконечных в детстве ангин и ларингитов
доктор Шамкович, соученик Антона Чехова: тот учился уже в третьем классе, а
мой доктор - в первом.
Нет, похоже все же, что я был на похоронах.
Когда вам всего четырнадцать, то и поручик Лермонтов мог бы вам
показаться глубоким стариком.
Это уже была школа номер десять - огромное здание из красного
дореволюционного кирпича, бывшая женская таганрогская гимназия, на
Николаевской улице, недавно переименованной в улицу Фрунзе. Как просто было
с названиями в царское время. Вот и в Таганроге: Николаевская,
Александровская, Петровская, Елизаветинская! Ну откуда взялась в Таганроге
улица Розы Люксембург?
А дальше по Николаевской была школа номер два, бывшая мужская гимназия. И
в ней среди прочих мужчин учился Антон Чехов, и в городском драмтеатре было
даже кресло на галерке с именем этого гимназиста, якобы посещавшего
спектакли и не имевшего денег заплатить за более пристойное место. Как
дорого стоит это "якобы"!
А огромное здание из красного дореволюционного кирпича, когда мне теперь,
на юбилее, подарили его цветную фотографию, оказалось небольшим двухэтажным
домом, очень даже незатейливой казенной архитектуры. Нет, нет, впечатления
надо консервировать, и тогда окажется, что сказка намного важнее правды.
Александр Николаич
Баландин,
Учитель словесности,
Вам и светлая память моя,
И навеки - почет!
Если я Вас не вспомню,
Судьба Вам пропасть
В неизвестности,
Впрочем, может, и так
Этих строчек никто не прочтет.
Александр Николаич Баландин,
Российское семечко,
То ли батюшка в прошлом,
А то ли присяжный в судах,
Вы учили нас суффиксам,
Вот, прости Господи, времечко! -
Это было возможно
И сдохло в тридцатых годах.
Александр Николаич Баландин
Гостил у Толстого бывалоча,
И у Чехова в Ялте
Кипел для него самовар!
Он рассказывал нам
Про живого, да-да,
Антон Палыча!
Александр Николаич,
О как же я, Господи, стар!
Вообще все в Таганроге тех лет еще помнило Антона Павловича Чехова. И так
естественно первые мои литературные опыты были сочинениями в духе Антоши
Чехонте, в которых я, надо признать, не преуспел. Они публиковались в
школьном рукописном журнале, но другим авторам Чехонте удавался лучше. И я
понял - Чехова из меня не получится, не потяну. А я никогда не позволял себе
быть не первым!
Что же касается Пушкина, то тут дело обстояло как будто бы лучше. "У
Лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том, и днем и ночью кот ученый
все ходит по цепи кругом" - стишки сами сочинялись, прямо летело. Даже про
Павлика Морозова. Нет, стать Пушкиным - это казалось возможным.
Нет, я не видел Серафима!
Не буду хвастать -
Нет так нет,
А был соседский мальчик
Фима,
И этот Фима был поэт.
И он писал, не зная правил,
Стихи приличные порой,
Где пионер Морозов Павел
Был положительный герой.
Как Павлик письменно и устно
Клеймил любого подлеца,
Считая классовое чувство
Превыше личного отца.
И я, подобно скомороху,
Перо в чернила погрузил
И беспощадную эпоху
Я вслед за Фимой отразил.
И мама очень огорчалась,
Что я - неопытный акын:
В моей тетрадке получалось,
Что все же Павлик -
Сукин сын!
Мне часто ошибочно кажется и теперь, что школа не дала мне ничего. Хотя
ясно: тяжесть этих ненужных знаний, пожалуй, перевешивает все, что я узнал
после. Но лавируя ради футбола, как бы не пересидеть лишнего за книгой, я
много не узнал даже из того, что успевали так или иначе узнать мои
однокашники.
Печаль моя - математика! Все ее строчки в аттестате, как ранения - в
четверках. Иначе бы медаль! Нет, я был проворен и в алгебре. Мало того, ни
одна отличница (а лучше меня в классе учились всего две девочки!) не могла
опередить меня в скорострельности: на контрольных уже через двадцать -
тридцать минут я сдавал свои листки и победоносно покидал класс самым
первым.
Часто это бывала пиррова победа! У всех выходящих в коридор позже ответ
был, например, восемь, а у меня, шустрого, двенадцать. Ну хоть бы у кого еще
было двенадцать. Нет, восемь у всех. Ладно, во-первых, еще посмотрим, кто
прав, когда объявят отметки. А во-вторых, двенадцать, но быстро, и можно
покурить в туалете. Хотя так было и когда я еще не курил. И вообще, зачем
футболисту знать, через сколько часов заполнится бассейн водой, если я
совсем не собираюсь плавать?
Мне стыдновато, но истина дороже - я плохо знаю даже историю. Правда, по
уважительной причине. Учитель истории Николай Иванович Силин был футбольным
болельщиком - и он посещал, когда мог, матчи первенства города
Ростова-на-Дону. Я был главным забивалой голов в юношеском "Спартаке", ни о
каком другом, кроме футбольного, своем будущем не задумывался и всегда видел
на трибунах (зрителей на таких матчах всего-то и бывало несколько десятков)
Николая Ивановича.
А назавтра он ловил меня на перемене и говорил:
- Ну, Михаил, вчера ты давал и впрямь как Шавгулидзе! - Был такой
защитник в тбилисском "Динамо"; не знаю, почему я, форвард, носил такую
кличку?
Осмелился бы такой фанат вызвать меня к доске и спросить что-нибудь,
например, о каких-то Рюриковичах?
Скажите, могу ли я похвастать серьезным знанием истории, если очень
подозреваю, что и сам Николай Иванович Силин тоже ее не знал? Он был
парторгом школы...
Почему футбол, а не какая-то другая игра, занял в мире то место, которое
занял? Ну что, например, такое теннис? Перекидывают мячик через сетку,
стараясь попасть в линию, иногда мажут, долго, занудно, и люди на трибунах
поджариваются на австралийском солнце (почему именно на австралийском?),
ворочая головами налево и направо, как кенгуру. И все известно заранее:
сильнейший победит слабейшего, если только он накануне не переборщил по
части виски. А если она, то по линии ночного бдения с другой лесбияночкой.
Скучно, господа австралийцы!
Футбол - это напряженно, коллективно, это ногами, это борьба, это всегда
экспромт, каждую секунду, несмотря на домашние заготовки, - попробуй их
повторить, кто же тебе даст, ведь у тех - свои домашние заготовки! Какое
движение, какое разнообразие возможностей и разочарований. Футбол - как
море, он не бывает два раза одинаковым. Футбол, может быть, и есть сам
господин Спорт, а не просто спорт номер один! В нем - легкая атлетика, и
гимнастика с ее кульбитами, и шахматная стратегия, и двести миллионов
кричащих до инфаркта зрителей на бразильском стадионе Маракана. Не какие-то
кенгуру с пепси-колой!
Когда ты бежишь
От ворот, от чужих,
После гола,
И гол этот сам
К ликованью трибун
Сотворил -
То в звездную эту минуту
Твою и футбола -
Ты Пушкин,
Ты Дант,
Ты закон притяженья открыл!
И вправе ты думать,
Под душем осанисто стоя,
В компании точно таких,
Ну, почти что таких
Молодцов, -
Как громко звучит
Твое имя простое!
И что тебе - Дант,
Если сам ты -
Великий Стрельцов.
"ПЯТЬСОТ ВЕСЕЛЫЙ" ДО РОСТОВА
Городок на берегу,
Весь в сиреневом дыму,
Нет на свете городов
Ближе к сердцу моему.
Воробьи - на маяке,
Лодки пахнут смолой!
Ты позвал, городок, -
Я иду
На свиданье с тобой.
Из Таганрога ходил в Ростов поезд - езды было всего-то два часа, но что
это был за поезд! На каждой остановке (а их было много!) местные жители
выносили на перрон массу всякой красочной и пахучей снеди: жареных кур и
гусей, вяленую, жареную и свежую рыбу, каймак в мокитрочках, копченую тюльку
ожерельями, фрукты и овощи.
Особенно запомнились раки. Крупные, теперь почему-то таких и нет,
измельчали, они раздвигали клешни в бессилии ущипнуть. Я всегда боялся их,
даже вареных, в красных рыцарских доспехах - не схватят ли за палец. И
всегда не понимал: почему этот заворачивающийся хвост называется шейка?
А черешня - розовая с красным, и красная, и эта желтая, как бы неспелая,
но самая сладкая! А вареники "з вышнямы" - почему-то окрестные села говорили
больше на украинском.
И все это изобилие, весь этот праздник Еды - всего-то через два-три года
после голодающего Дона, опухших от голода людей на улицах! Что это, колхозы
постарались? Как бы не так! Нет, это был какой-то вздох после голода, а
вынесло снедь крестьянское подворье. А рыбу пособило украсть ночью родное
Азовское море и вечно впадающий в него в наших краях Дон. В честь которого и
называется второй город моего детства - Ростов-на-Дону.
Вагон питался без остановки. Никто не ест так много, как пассажиры
пригородных поездов!
А я, рассказывая о себе, как две карты из колоды, тасую эти два города
моего детства. То у меня было в Ростове, то - в Таганроге... И вот почему.
Счастливая серия моей детской жизни оборвалась так.
Город Таганрог днем дымил трубами своих нескольких заводов, люди
набивались в недавно пущенные моим отцом трамваи первого и второго
маршрутов, торопились к дневным своим заботам. А ночью, прильнув к окошкам,
ожидали арестов; аресты были повальными, массовыми и трудно объяснимыми,
было непонятно, кого и по какому поводу берут. Однако никто, ни один человек
оттуда не вернулся, и можно было думать что угодно.
Потом откуда-то просочились слухи, что чуть ли не все наши мирные и такие
заурядные соседи, инженеры, слесари и бухгалтеры, игроки в домино,
оказывается, были в лучшем случае, польскими и румынскими, а то и бери выше
- японскими шпионами! Зачем им понадобилось за границей столько шпионов, да
еще в Таганроге? Это трудно умещалось даже в неразумной детской головенке.
Но уже прошли в Москве первые процессы, и мы слушали подробные передачи о
них по своему приемнику "ЭКЛ-34". Слышимость была прекрасная, эфир не
засоряли на заре электроники ни тысячи вещателей, ни тысячи глушителей.
Перед приговором, помню, отец сказал нам с мамой:
- Вот посмотрите, Радека не убьет!
И правда, тогда не убил ("десять лет лагерей"), убил потом, в лагерях!
Весь руководящий Таганрог уже сидел в подвальных камерах городского НКВД.
Отец догадывался, что и о нем не забудут, и, как бы прощаясь со мной,
подолгу водил меня по городу, который знал до камешка - от Петра Великого до
цветовода Комнено-Варваци, у которого город отобрал оранжерею. И
рассказывал, рассказывал мне, опасаясь не успеть, об истории города, и
порта, и Чехова, и яхтклуба, и чуть не каждого заметного дома, от Крепости
до Собачеевки.
Не успел. Они пришли перед рассветом. Как всегда, перед рассветом, чтобы
застать врага врасплох и чтобы поменьше людей знало об их ночных подвигах.
Их было пятеро. Понимаю, что среди них был и тот следователь в коверкотовом
форменном пальто с пристегивающимся воротником, который потом въедет в нашу
квартиру. Таков был закон времени. Комнату в коммуналке получал настучавший
сосед. "Я на тебя напишу!" - было не просто угрозой, а еще и похвальбой: вот
я какой простой советский человек!
Я сидел в качалке, дрожал от холода и от страха (было 8 января, и в доме
стояла неубранная елка) и смотрел, как спокойно отец потребовал у них
предъявить ордер на обыск.
Позвольте перепрыгнуть в 1947-й год, это было уже в Ростове, когда они
пришли за мной и моими подельниками и одному из них, Никите Буцеву,
предъявили ордер совсем с другой фамилией.
- Я не Соломин. Я - Буцев!
- Ах, так? - удивился оплошке старший. - Тогда вот этот документ! - И
вынул из стопки листков правильный. - Буцев, говоришь? Собирайся!
Но тот обыск 1938 года в доме моего отца я запомнил навсегда и мог бы
описать его в стандартных подробностях. Боюсь повториться - столько об этом
написано. Вспомню одну отличительную деталь. Молодой лейтенант (у них,
впрочем, это означало что-то большее, чем просто армей-ский лейтенант!)
встал на валик дивана, приподнял стоявший на шкафу завернутый в бумагу и
перевязанный веревкой чайный сервиз (он видел, что это сервиз!) - подарок
ростовского дедушки - и бросил его на пол. Дзынь-дзынь-дзынь! Бывшие чашки с
блюдцами грустно зазвенели в сверт-ке, будучи уже черепками.
Почти через десять лет, в Ростовской внутренней тюрьме МГБ (не верьте
меняющимся названиям!) я узнал того молоденького лейтенанта в грузном
инспекторе (нельзя ли что сделать еще хуже?), крупном чине, чуть ли не самом
начальнике областного управления. Он был одет в пижонскую, подпоясанную
кавказским ремешком чесучевую гимнастерку с генеральскими погонами. Я же
говорил вам, что лейтенант в органах значит больше обычного лейтенанта.
Отдайте сервиз, генерал!
И отца увели навсегда. Сначала у нас принимали передачи, и мать получала
оттуда какие-то бодрые отцовы записочки, но через пару месяцев записочки
исчезли, передачи принимать перестали, и нам было сообщено: "Осужден. Десять
лет без права переписки. Ясно?" Ответа не требовалось.
Нескоро стало известно, что это означало - расстрелян. А пока... Если бы
только убили человека, так нет, долгие еще годы иезуитский отдел НКВД или
как там он еще назывался, отдел дезинформации продолжал убивать семью
расстрелянного, обманывать надеждой ожидания молодых, обездоленных
тридцатилетних женщин! Чтобы помнили, чтобы ждали, чтобы спокойней было в
изнасилованном государстве.
К нам, например, как-то заявился человек, вызвал маму на улицу и таясь,
по секрету сообщил: "Видел вашего в лагере. В Рыбинске, прорабом работает.
Бороду отпустил". Вот так - и бороду отпустил! Какие дьявольские драматурги
сочиняли эти пьесы? А главный сценарист нашего всенародного горя покручивал
усы в своей бессонной кремлевской канцелярии.
Нет, дорогие граждане грузинского города Гори, заберите вашего
генералиссимуса домой, в его Пантеон. И можете кланяться и молиться ему, как
богу. У нас разные боги.
ПРОВИНЦИЯ, ПРОЩАЙ!
Сегодня нездоровится. Начинаю писать под охраной. Охрана моя - маленький
стеклянный стаканчик с нитроглицерином. Зажмут сердце воспоминания -
таблеточку под язык, отдышаться и, если сил хватит, возвратиться в свой
бесконечный город Таганрог.
Провинция, титулярная советница в табели о рангах российских городов, она
жила своей отдельной от столиц особой жизнью. С неторопливым укладом,
извозчиками, всегда запоздалыми событиями и модами, своими сплетнями и
героями. Тогда не было телевидения, чтобы вмиг донести картинку с
землетрясением в Спитаке, и в каждом городе бывали свои маленькие
землетрясения.
Нет, конечно, и в наш Таганрог вдруг нечаянно заезжал Утесов и пел в
уютном (я нигде и никогда больше в мире не видел более уютного летнего
театра) садике Сарматова. Ни на что не похожее это заведение состояло из
летнего театра, летнего же ресторана, откуда пахло, казалось, запахами еще
дореволюционных диковинных блюд с заморскими названиями типа бефстроганов, и
осетрина была не просто первой, а вообще речной свежести, со слезой.
Каменная мшистая лестница вела зрителей в антракте вниз, в прохладу
обсаженного зеленью шале, медленно, чаще всего об руку, прогуливаться,
попивая душистую крем-соду, совсем другого способа приготовления, чем
нынешние, похожие на микстуру от кашля, пепси-колы.
Деревья были большими - эта формула верна лишь отчасти, и все, что
казалось в детстве чудовищно вкусным, казалось таким, потому что было
действительно вкусным, а не потому что было детство. И оно не изменило
своего вкуса до сих пор. А что потеряло вкус, то потеряло. И мы знали также
(и даже видели их проездом) о футболистах - братьях Старостиных. Но у нас
были свои знаменитые братья Букатины и братья Фисенко. Иван Фисенко подавал
угловые с правого края, а его брат, рыжий и высоченный Александр,
переправлял в сетку ворот чуть ли не каждую подачу. Он как пружина
выпрыгивал на две головы выше всех и распрямлялся в воздухе тоже как
пружина. И с малых лет вы вообще знали, что правой ногой ему бить запрещено
- убьет, и в знак этого на левой ноге его была повязана ленточка - левой
можно, не смертельно! Плиз - ведь футбол игра английская.
И пусть у них там Владимир Хенкин - у нас рассказы Зощенко читал артист
Галин, и от гомерического хохо