Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
", плохо высыпался), не заметит, а то буркнет на
ходу:
- Все хорошо у тебя, старик, относимся к тебе архиположительно!
Тоже мне Ленин! Только что не картавит. Так рукопись второй моей
московской книжки пролежала в шкафу 12 лет. А издай ее Исаев через год,
может, я и песен бы с горя писать не стал? Так что - судьба?
Давненько как-то, уж сам не знаю как, оказался я в Переделкине в компании
молодых талантов за бутылкой на чьей-то снимаемой территории - тогда бывшие
студенты Литинститута старались не покидать этого благословенного места,
все-таки под бессонными абажурами Леоновы, Катаевы и Федины и делали здесь
собственно советскую литературу. Был за столом и Егор Исаев. Но больше
других выступал и кипятился такой Максаев, видимо, детский поэт, которому
дорогу перешли лично Маршак и лично Чуковский.
Он говорил примерно так:
- Эти жиды полностью захватили детскую литературу. Ты погляди - Агния
Барто, Корней Чуковский!
- А Чуковский-то при чем?
- Да жид он, знаем мы. Подкидыш.
- Скажи еще Сергей Михалков.
- И до этого доберемся.
Я был тогда приезжим, вообще - никто, в драку не лез, но заметил:
антисемиты, даже молодые, даже за пьяным столом, совсем не говорят, как все
мужики, о женщинах - только о евреях!
Такой дух стоял и в редакции Егора Александровича Исаева в издательстве
"Советский писатель". Я мог бы пойти и в другое издательство - например, в
"Молодую гвардию", но знал: там еще больше "спасали Россию" и самого Егора
могли посчитать за еврея.
А потом, с перестройкой, как-то поубавилось этого духа, и меня пригласил
на беседу сам главный редактор "Совет-ского писателя" Массалитин, человек
интеллигентный. Говорил о своем ко мне расположении, велел секретарше чай с
печеньем и карамельками накрыть, мило поговорили. Вскорости его сняли. Не
хищник!
А Егор Александрович, уж ему лет 15 как на пенсию пора, гляжу, в другом
издательстве трудится. Есть, есть у нас незаменимые люди!
Была у меня все же в "Совписе" одна книжка стихотворений, "Мемуары"
называется, которую не стыдно и кому подарить. Сделал ее сам главный
художник издательства Володя Медведев. Приятные гравюры, хорошая бумага.
Наверное, еврей. Почему я так думаю? А он женат на литовке, а может быть, и
на эстонке. Подозрительно, верно?
И вот совсем уж недавно, к юбилею, двумя изданиями вышла у меня как бы
итоговая книга стихотворений "Жизнь" - оба издания пристойные: и ту,
Издательского Дома Русанова, можно на полке обложкой к гостям поворачивать,
а уж другая... Другую в Риге выпустили, как подарок клиентам своего
"Parex"-банка. И мне часть тиража презентовали. Эта штучка и вовсе с золотым
обрезом, как старинные книги, и вычитана хорошо - ни ошибочки. А золотой
обрез даже и не в Латвии делали (там не могут!), а сшитую уже книжку в
Швецию посылали. Спасибо Вам огромное, Нина Георгиевна Кондратьева! Целую
тебя в щечку, Ниночка!
Еще два слова о Егоре Исаеве можно? Как-то пригласили по телефону из
Союза и меня прийти к памятнику Пушкину, в день его рождения венок
возлагать, телевидение суетилось. Откуда ни возьмись, и Егор появился.
Оглядел всех приглашенных - ни Георгия Мокеевича, ни Верченко, ни Сурова, а
Таничи - есть, набежали, самозванцы! Лжедмитрии! Стал Егор Александрович
впереди меня, такой уместный, такой импозантный на фоне великого Поэта, и
президентским жестом ленточку на венке лично поправил.
"КРАСНОЕ СОЛНЫШКО"
В Кисловодске я появился не развлечения ради, а когда мои килограммы
превысили возможности расширенного футболом сердца.
Так хорошо писалось среди солнца и кислорода после московской суеты и
забот. Я потому вспомнил этот город, что там провел много весен (я всегда
приезжал в мае, после весенне-зимнего московского бесцветия) среди сирени и
тюльпанов и первобытного запаха шашлыка с мангалов, расставленных мне на
зависть там и сям в парке, и пирожных. Но я приезжал сюда как борец с весом
и, значит, со всеми этими бубликами. Я был мастером спорта по этой борьбе -
я побеждал.
Репродуктор. Зеркало.
Кресло и кровать.
Десятиметровочка -
Жить да поживать!
Солнечные зайчики,
Вдоволь тишины,
С детками и с предками
Разъединены.
То есть все по-прежнему,
Только связь идет
Через электричество
И водопровод.
В связке, над ущельями,
Лазит кто не трус,
Ну, а нам достаточно
Вида на Эльбрус.
Будто остановлено
Дней веретено
И твое владычество
Вдруг отменено.
Погляжусь я в зеркало -
Экое мурло!
А в душе у пугала -
Ясно и светло.
Далека владычица,
Далека Москва,
И солнечными зайчиками
Прыгают слова.
А с утречка - в горы, быстрым шагом. Обгоняя десять - тридцать - сто
профсоюзников, на "Красное солнышко", а там - стакан козьего молока и еще
выше. Попутчики присаживались на лавочке, поэт Женя Винокуров, например. И
ожидали моего возвращения, тоже пьяные от утренней свежести, и кормили белок
семечками.
А потом приходил ко мне известный в городе человек - Борис Матвеевич
Розенфельд, артист местной филармонии, книгочей и книжник, и приносил
подборки редких журналов - "Весы", "Аполлон", "Столица и усадьба",
"Перезвоны" и другие. В его библиотеке тысяч на десять единиц книги были
подобраны одна к одной: весь Серебряный век, весь прижизненный Маяковский,
Есенин, Северянин и так далее.
Книжник он был всесоюзноизвестный, из тех, что обмениваются раритетами по
переписке. Однажды в его собрании появился сам первособиратель
Смирнов-Сокольский.
- Я слышал, что у вас имеется "Мнемозина"?
- Это правда. Можете подержать в руках.
- Восторг! А запах! Готов предложить вам за нее две тысячи рублей.
Новенькими. Как настоящие.
- Я вам отвечу завтра. Вот только посоветуюсь с Михаилом Таничем. Не
возражаете?
- Завтра - я снова у вас в гостях.
Завтрашний разговор.
- Ну, что вам посоветовал ваш ребе?
- Он сказал: не торопитесь. Так вы - человек, у которого есть
"Мнемозина". Ни у кого нет, а у вас есть! А продав ее, вы будете человеком,
у которого есть две тысячи рублей. Даже у меня найдутся две тысячи рублей -
я же ни черта не ем!..
А перед вечером мы сидели на симфоническом абонементе кисловодской
филармонии, и оркестром дирижировал молодой Симонов, будущая звезда Большого
театра. И говорили о Викторе Андрониковиче Мануйлове, самом большом
ученом-лермонтоведе, с которым Боря дружил и который был частым гостем
Кисловодска и Пятигорска. Боря Розенфельд - автор статей в Лермонтовской
энциклопедии, так как и сам посвятил много времени теме "Лермонтов в
музыке".
А потом Борис Матвеевич начал выпрашивать у меня и собирать черновики
стихотворений, написанных в Кисловодске. Год за годом все больше, и стал он
консультировать многих, в том числе и меня, по теме "Михаил Танич". У него
есть многое, чего нет у меня, считая, правда, что у меня нет ничего - я рву
черновики. Но если когда-нибудь кто-то и займется моим творчеством (уже была
одна такая аспирантка из Волгограда), то вот вам надежнейший адрес:
Кисловодск. Директор Театрально-музыкального музея Борис Матвеевич
Розенфельд. Он вечен.
Последнюю книгу стихотворений, изданную "Parex"-банком в Риге, я подарил
Борису Матвеевичу с надписью: "С уважением, главному лермонтоведу от слова -
Танич". Пусть и нескромно, но так уж вылетело!
Я давно не езжу в Кисловодск - не та кардиограмма! Но мои молодые годы
все бегут, обгоняя, тьфу ты, отставая от мускулистых и загорелых
санаторников, пропуская вперед десять - тридцать - сто человек, одетых в
стандартные "Адидасы".
Как вспомню сейчас этот почти альпинистский подъем, так сразу дух
захватывает, а дух я сейчас "запиваю" нитроглицерином.
ЧИСТИЛИЩЕ
Центральный Дом литераторов! Вожделенный для простых смертных клуб
литературных небожителей, с дверьми, раскрытыми на две улицы - на Герцена и
на Поварскую. Раскрытыми, увы, не для нас, писателей-тунеядцев, существующих
на птичьих правах нечастых гонораров. Здесь, в Дубовом зале бывшего особняка
графини Олсуфьевой, можно было среди дня встретить вальяжного антисемита
Леонида Соболева в комбинезоне, с его офицерским заказом: триста водки и
черная икра, и никаких тебе пошлых котлет по-киевски. Семитов, впрочем, тоже
хватало. А вечерами на чей-то гонорар гуляли целые компании. В ресторане
было пьяно, невкусно и дорого, но здесь решались серьезные вопросы: против
кого дружим, куда едем, какой тираж? А у входа - всегда траурное объявление
о чьей-то смерти.
Не мог я, ну никак не мог прийти сюда с моей Лидочкой поужинать. Мало ли
что вся страна поет мои песни, уже десятками, что такое, в сущности, песня?
Дешевка, эфир - тьфу и нету. И ходили мы с голубушкой кой-когда в "Арагви",
в "Узбекистан" - дал червонец швейцару, и ты уже полноправный член Союза
шашлыков и хачапури!
Однако именно здесь, в застолье этого ненавистного Дома литераторов,
пригласили меня в Союз писателей. Добрый человек поэт Миша Львов спустился
со второго этажа, как ангел, принес чистые бланки необходимых анкет (тебе -
пора!), и покатились мои путаные данные по пяти инстанциям этого почти
масонского чистилища: секция поэтов Москвы, приемная комиссия Москвы,
секретариат Москвы, секретариат России и уже, как Папа Римский, секретариат
Большого Союза.
Всюду напросвет глядели, разумеется, сомневались (рецензии Маргариты
Алигер и Леонида Мартынова особо не церемонились с претендентом, но что-то
вроде есть), однако благословили, представьте, всего при одном
воздержавшемся. Чтобы я в каждом мог его заподозрить и на всякий случай всех
ненавидеть. Что мне и тогда, и теперь удается в лучшем виде. И когда уж
получил я впоследствии не понадобившийся мне членский билет Союза писателей
СССР за № 7695 (представляете, сколько уж гениев набралось!), а вместе с ним
и право приходить на хаш и хинкали в ресторан, мы продолжали с Лидочкой
посещать "Арагви", где не надо было униженно проходить мимо цедеэловских
овчарок на входе и бывших понятых в гардеробе. Боже, прости мне это
злопамятство - я ведь ничегошеньки к ним не имею. Все мои претензии и всегда
персонально обращены к усатому дьяволу в солдатском френче из города Гори,
остальных всех уж он воспитал по образу своему и подобию.
Помню, в глазах зарябило, когда пришел на секцию поэтов - столько
знаменитостей, и качеством, и количеством. Вел заседание вальяжный,
обложенный только что купленными в книжной лавке новинками маститый Ярослав
Смеляков. С приклеенной в углу отвислой губы папиросой, скульптурный, он
листал мою анкету. Процедил: "Да он еще и сидел!" - оказалось, что в его
понимании это было похвалой - он и сам, бедолага, там досыта накувыркался.
"Почитайте нам что-нибудь!" К этому я был готов, чего не сказать о трех не
совсем удачно на нервной почве выбранных для чтения стихотворениях. Я тогда
еще подавал надежды, учился. Учусь я еще и сейчас, но уже не подаю надежды.
- Ну что ж, - поспешил Ярослав Васильевич, - и стихи он нам прочел
пристойные. Я думаю...
- Особенно два! - вякнул не к месту рядом с ним сидевший поэт Николаев,
какой-то чин в секции.
- Все три! - подвел черту Смеляков.
Так счастливо окончилось мое первознакомство со столичными поэтами,
большинство из которых я знал только по их книжкам. Да и рекомендации у меня
были серьезные: категорические и, можно сказать, художественные - от
Александра Межирова и Марка Соболя и коротенькая, сквозь зубы (Лариса
Васильева попросила) - от Виктора Бокова. Все трое - по-теперешнему
авторитеты. Поклон мой вам, люди хорошие, запоздалый, за поддержку.
Конечно, я перестал быть отщепенцем, кустарем-одиночкой, стал членом, как
бы даже передовым членом общества, но как был, так и остался никем для этого
высоколобого собрания. Чужак. Выскочка. Песенник. Дешевка! Если и
литература, то второго сорта. Вольно вам так считать, господа, а мы хором,
всей страной будем петь мои песни. Вспомню, к слову. Было время, когда Римма
Казакова, тогда секретарь Союза писателей, дама достаточно бесцеремонная и
не очень жаловавшая нашего брата (под нашим братом имею в виду лично себя),
вдруг прониклась уважением к Лене Дербеневу, автору множества известнейших
песен. И ну его изо всех сил по делу, а не по блату, устраивать в Союз
писателей, вот решила сделать богоугодное дело, и все.
Не тут-то было! Ее товарищи - "гении" - выставили заслон: не пущать! И
так и не приняли талантливого поэта в Союз.
Сейчас совсем другие времена: соревнуясь между собой, разные союзы
писателей наперебой набирают новобранцев. Российские - себе, московские -
себе. Надо осторожно обходить оба этих дома, а не то схватят под мышки - и в
Союз. Вот потеха!
Тюльпаны разводят
Соседи мои, латыши.
Весною восходят
Тюльпаны - их песня души.
Лилового цвета,
Медового цвета,
Голландских и финских кровей.
Поползал по грядкам хозяин,
Как тот муравей!
И врыл флюгера,
Чтобы скрипом пугали кротов, -
Прокормятся, чай,
Без тюльпанов заморских сортов.
И землю просеял сто раз -
Не земля, а халва,
Чтоб даже травинка не вышла,
Не то что трава!
Когда я встаю спозаранку,
Часу этак, может, в шестом,
Зевая над чистым,
Не тронутым мыслью листом,
Я знаю: мои латыши
Уже встали,
И легок им труд!
И надо трудиться,
Трудиться, трудиться -
Тюльпаны взойдут.
КОЛЕСО ОБОЗРЕНИЯ
Близится к концу долгая моя дорога в дюнах. В дюнах, в соснах, в
карцерах, теплушках, воронках, под конвоем, под ярким светом концертных
софитов. Есть еще заначка жизненных сил, но все больше разных таблеток на
тумбочке набирается, все менее охотно отзываюсь на суетные приглашения
тусовок, и я понимаю - осталось немного.
И охота забраться на продуваемую высоту какой-нибудь тригонометрической
вышки в поле, из опоясывающих весь земной шар (занятие опасное - лазил, под
тобою никакой опоры - ничего!), и оглядеть оттуда вехи своей долгой и
все-таки, в общем, счастливой жизни. А еще проще и удобнее - увидеть ее с
колеса обозрения ЦПКиО: житель-то я городской, московский!
Начиналось все безоблачно и с ходу, с высокого старта: детство в семье
одного из отцов знаменитого города, первые роли в драмкружке, похвальные
грамоты, лидерство в дворовом футболе, почти равное славе, немка, скрипка,
записочки от девчонок. Так быстро все это промелькнуло, что мне не вспомнить
даже, чем я тогда питался. Да ничем, футболом единым.
А потом, с четырнадцати лет и почти на всю жизнь - член семьи врага
народа, сам - враг народа, пария, вынужденный прогибаться и таиться, врать в
бесчисленных анкетах, несмотря на полную реабилитацию: года-то, там
проведенные, никуда не денешь!
Артиллерийское училище даже на войну не посмело выпустить меня
лейтенантом, первого своего отличника, отдел кадров докопался до им же
погубленного папаши. Фронтовые раскисшие дороги - раскисшие запоминаются
больше, потому что именно по ним не катит сама наша противотанковая пушка
"ЗИС-3" (даже пушка имени Сталина!). Ордена, контузия, госпиталь, наконец,
город Берлин и речка Эльба. Так быстро в анкете не напишешь - там дата
приема, дата увольнения, а здесь хоть и длинная, но лирика.
Крутись, крутись, колесо, разматывай помаленьку мою запутанную жизнь!
Тюрьмы, пересылка, этапы, вологодский конвой, лагеря. А в лагерях все
перепробовал: лес валил, грузчиком два года на северном завозе был? Был.
Рельсы из ледяной воды под сто граммов спирта тягал? Еще как. Доходил от
голода и фурункулеза. Работал, не умея на счетах считать, бухгалтером. А
потом принял связку ключей в крови - убили восемнадцатью ударами заточкой
прежнего завстоловой. Смелости хватило! Недолго покашеварил и стал
экспедитором технического снабжения - из города Соликамска возил все, что
тайга требовала: запчасти, стройматериалы, горючее. Это запомнилось. Метель,
большак, сорок пять градусов мороза, а ты сидишь сверху, на бензовозе; там у
тебя к поручням ящички привязаны, а в них - звездочки к электропилам -
дефицит, без них лесоповал остановится. Сидишь, как ребеночка, руками
держишь. Потеряешь звездочки - потеряешь голову. Так и замерзаешь - от
чайной до чайной. А в чайной - борщ горячий да водки стакан, а все
выбегаешь: выглядываешь - не спиздили ли звездочки, будь они прокляты.
А потом - шабаш, начальник: справочка, пять селедок и проездной литер -
домой. А дома-то нет, нелюбимая жена не ждала, значит, к маме. А мама сама -
жена врага народа, ну что ж, два врага - не так уж и много в одной
необставленной комнате.
Вот жизнь, никак ее коротко не пробежишь. Но уж скоро перевал. Еще
поездить без билета из Орехово-Зуева в Москву, в той самой увековеченной
Веничкой Ерофеевым электричке: Павлово-Посад, Фрязево, Кудиново, Купавна. А
что делать, если у тебя в кармане всего рубль, а до вечера в Москве хоть
булочку с чаем перехватить надо. Вот гонорарчик днем в какой газете
перехватим - и назад, пожалуйста, как Савва Морозов, а не как Веничка
Москва-Петушки, с билетом, с бутербродом, с гостинцами для семьи.
Два-то раза всего и был женат, немного, несмотря на нормальный интерес к
женщинам. Сорок четыре уже года счастья - просыпаться и видеть рядом с собой
на подушке лицо любимой Лидочки, очей очарованье, - никакое другое рядом и
не воображу - не подойдет! Всегда ей в моих глазах те же 18 лет. Это ли не
зачеркивает все мое, хоть и стенографически записанное, лихолетье?
Подходите, контролеры, требуйте штраф - за все годы рассчитаемся. Лидочка,
до-стань кошелек!
И давно уже посторонние на улице узнают, и кланяются, и автографы просят,
и, главное, вижу - любят. Хоть и понимаю, что это результат телевизионного и
газетного мелькания, все же радует: частичка-то малая и мне причитается.
Хорошо заканчиваю. Правда, наверное, лучше плохо начинать, чем хорошо
заканчивать. Но плохо начинать мне уже поздно.
И любят, и говорят свое (кто только это выдумал?) - спасибо, что вы есть!
И вот, хоть и без проблем, которыми озабочено большинство моих
сверстников, пожилых людей, а все-таки не то чтобы заканчивается жизнь, это
уж слишком сурово, человек-то я вроде как молодой, но годов много, и уходят
они, прям как сквозь сито просеиваются.
Как хочется жить,
Высоко, безразмерно,
Вдвойне!
Вернуться к истокам,
Когда нам любилось
И пелось.
Конечно, и в двадцать
Хотелось нам жить на войне,
Еще бы! Конечно!
Но так, как сейчас,
Не хотелось.
Как хочется жить
За небывшую юность, всегда,
А жизнь - стометровка,
Когда ее взглядом окинешь!
Как будто на старте стою,
А года
По белым квадратам
Уже набегают на финиш!
СИСТОЛИЧЕСКАЯ ПАУЗА
Сижу. Пишу. И н?а тебе - удар. Гол! И я в Склифе. Для непосвященных - это
не из мира спорта, это "неотложка", институт Склифосовского. Инфаркт.
Второй. Реанимация. Дело нешуточное. Лежишь, притороченный проводами к
монитору, на котором борется со смертью твоя единственная надежда - сердце.
Капельница - слева, капельница - справа, тревога - внутри. Пи-пи - в
утку. Пейзаж закончен. Кардиограмма - аховская. Обход врачей, старший -
крутой такой, по-нашему, по-лесоповальски, лепила. Уверенный в себе,
авторитетный. Похож на