Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
вает его в рот. Он
говорит с полным ртом, не прекращая жевать:
-- Ну да, я свинья, я знаю. -- Его дыхание пахнет горчицей. Он говорит:
-- У них у обоих на сотовых телефонах, в истории звонков, последним стоял
номер некоей Элен Гувер Бойль.
Он говорит:
-- Ты скинул акции, как я тебе говорил?
Глава девятая
Это тот же самый зеркальный комод "Уильям и Мари". Согласно надписи на
картонной карточке: черная лакированная сосна с инкрустацией и виде
персидских сцен, выполненной серебряной позолотой, круглые конусообразные
ножки и фронтон, отделанный резьбой в виде ракушек и завитков. Наверняка тот
же самый. Мы повернули направо, прошли по узкому коридору, плотно
заставленному разнообразными креслами, потом опять повернули направо рядом с
буфетом эпохи Регентства, потом -- налево у кровати эпохи Гражданской войны,
но опять вышли к тому же комоду.
Элен Гувер Бойль проводит рукой по серебряной позолоте, по тусклым
придворным персидского шаха и говорит:
-- Не понимаю, о чем вы.
Она убила Бейкера и Пенни Стюартов. Она им звонила на сотовые телефоны
за день до того, как они оба умерли. Она прочитала обоим баюльную песню.
-- Вы утверждаете, что я убила этих людей, спев им песенку? -- говорит
она. Сегодня она во всем желтом, по волосы у нее по-прежнему розовые. У нее
желтые туфли, но на шее по-прежнему -- золотые цепочки и яркие бусы. Она,
по-моему, переборщила с пудрой. Щеки кажутся слишком румяными.
Я очень быстро выяснил, что это именно Стюарты приобрели дом на
Эксетер-драйв. Красивый исторический дом. Семь спален и панели из вишневого
дерева на первом этаже. Дом, который они собирались сносить и строить на его
месте новый. Планы, которые так разозлили Элен Гувер Бойль.
-- О господи, мистер Стрейтор, -- говорит она, -- вы бы себя послушали!
Мы стоим как раз посреди узкого коридора из громоздящейся мебели,
который тянется на несколько ярдов в обе стороны. Дальше, за поворотом, он
разветвляется на новые коридоры: кресла впритык друг к другу, притиснутые
друг к другу буфеты. За рядами невысоких предметов -- кресел, диванов или
столов -- виднеются ряды бюро и комодов, стены из напольных часов, покрытых
глазурью каминных экранов и ширм, секретеров эпохи короля Георга.
Она предложила нам встретиться здесь, где нам никто не помешает, -- в
огромном, складского типа магазине антиквариата. В этом лабиринте из мебели
мы ходим кругами, вновь и вновь натыкаясь на тот же зеркальный комод "Уильям
и Мари" и на тот же буфет эпохи Регентства. Мы ходим кругами. Мы
заблудились.
И Элен Гувер Бойль говорит:
-- А вы еще кому-нибудь говорили про свою песню-убийцу?
Только моему редактору.
-- И что на это сказал редактор?
Я думаю, что он мертв.
И она говорит:
-- Вот тебе на. -- Она говорит: -- Вы, наверное, очень расстроены.
Наверху, на разной высоте, висят хрустальные люстры -- мутные и серые,
как напудренные парики. Растрепанные провода обвивают тусклые подвесные
крюки.
Обрезанные провода, пыльные мертвые лампочки. Каждая люстра -- еще одна
отрубленная аристократическая голова, подвешенная "вверх ногами" к
потолочной балке. Потолок выгибается сводом, шпренгельные балки поддерживают
рифленую сталь.
-- Идите за мной, -- говорит Элен Бойль. -- Тут легко потеряться. Я
забыла, с какой стороны растет мох на креслах: с северной или южной?
Она слюнявит два пальца и поднимает их над головой.
Изящные горки рококо, якобинские книжные шкафы, комоды в неоготическом
стиле, все -- резьба и лакировка, французские платяные шкафы обступают нас
со всех сторон. Застекленные шкафчики орехового дерева эпохи какого-то из
Эдуардов, викторианские трюмо с высокими зеркалами, шифоньеры в стиле
ренессанс. Красное дерево и орех, дуб и черное дерево. Круглые ножки,
продолговатые ножки, ножки-кабриолет. За поворотом -- новый коридор.
Шифоньерки времен королевы Анны. Снова клен серебристый. Перламутровая
отделка и золоченая бронза.
Наши шаги отдаются эхом по бетонному полу. Дождь барабанит по стальной
крыше.
И она говорит:
-- У вас нет ощущения, что вы похоронены под грузом истории?
Она достает связку ключей -- рукой с ярко-розовыми ногтями, из белой с
желтым сумочки. Она сжимает ключи в кулаке, и только самый длинный и острый
торчит наружу между пальцами.
-- Вы никогда не задумывались, что все, что вы делаете и что можете
сделать в жизни, уже через сотню лет станет бессмысленным и никому не
нужным? -- спрашивает она. -- Думаете, лет через сто кто-нибудь вспомнит о
Стюартах?
Она переводит взгляд с одной отполированной поверхности на другую.
Столы, шкафы, двери -- ее отражение проплывает по ним.
-- Люди умирают, -- говорит она. -- Люди сносят дома. Но мебель --
красивая, стильная мебель, -- она остается. Мебель переживет всех и вся.
Она говорит:
-- Предметы мебели -- это тараканы нашей культуры. Не замедляя шагов,
она проводит стальным ключом по отполированной стенке орехового буфета. Звук
получается очень тихий, как бывает всегда, когда что-то твердое царапает
что-то мягкое. Царапина получилась глубокая. Теперь видно, что за пафосной
облицовкой скрывается дешевенькая сосна.
Она останавливается перед гардеробом с зеркальными дверцами.
-- Подумать только, сколько поколений женщин смотрелись в это зеркало,
-- говорит она. -- Привозили его домой. Старились в этом зеркале. Они все
мертвы, все эти юные красивые женщины, а гардероб -- вот он, пожалуйста. И
стоит гораздо дороже, чем когда он был новым. Паразит, переживший хозяина.
Большой отожравшийся хищник, который выискивает следующую добычу.
В этом лабиринте антиквариата, говорит она, живут духи давно уже
мертвых людей -- всех, кто когда-то владел этой мебелью. Всех, кто мог себе
это позволить. Где теперь их таланты, ум и красота? Их пережил этот
декоративный мусор. Богатство, успех, положение в обществе -- все, что
олицетворяла собой эта мебель, -- где все это теперь?
Она говорит:
-- Если смотреть с точки зрения веков, разве это действительно важно,
от чего умерли Стюарты?
Я спрашиваю, как она поняла про баюльные чары. Она поняла, в чем тут
дело, когда умер ее сын Патрик?
Но она просто идет вперед, ведя рукой по резным краям, по полированным
дверцам и зеркалам. На зеркалах остаются следы.
Я очень быстро выяснил, как умер ее муж. Через год после смерти Патрика
его нашли мертвым в постели -- без каких-либо видимых повреждений, без
предсмертной записки, без очевидной причины.
Элен Бойль говорит:
-- А как он умер, этот ваш редактор?
Из своей желтой с белым сумочки она достает отвертку и плоскогубцы,
такие чистые и блестящие, что их можно было бы использовать при
хирургической операции. Она открывает дверцу большого отполированного
шифоньера и говорит:
-- Подержите, пожалуйста, чтобы она не болталась.
Я держу дверцу, а она возится с той стороны. Через пару секунд на пол к
моим ногам падают защелка и ручка.
Она снимает все ручки и все украшения из золоченой бронзы, она собирает
все металлические детали, кроме петель, и ссыпает их в сумочку. Теперь, с
ободранными дверцами, шкаф кажется изувеченным, кастрированным, истерзанным,
слепым.
Я спрашиваю, зачем она это делает.
-- Потому что мне нравится этот шкаф, -- говорит она. -- Но я не хочу
стать его очередной жертвой.
Она закрывает дверцы и убирает свои инструменты в сумочку.
-- Я вернусь за ним, когда они снизят цену до той, сколько он стоил,
когда был новым, -- говорит она. -- Он очень мне нравится, но я его заберу
на своих условиях.
Она проходит еще пару шагов вперед, и коридор упирается в непроходимый
лес из вешалок для одежды, полок для шляп и подставок под зонты. Дальше
виднеется глухая стена из платяных шкафов.
-- Елизаветинская эпоха, -- говорит она, прикасаясь к каждому из
предметов. -- Тюдоры... Истлейк... Густав Стикли...
Она объясняет, что старую мебель, собранную из нескольких разных
предметов -- скажем, из зеркала и комода, -- специалисты называют "женатой".
Для антикваров такая мебель ценности не представляет.
Мебель, которая получается, если разобрать один изначальный предмет на
несколько и продать их по отдельности -- скажем, ящик буфета и верхнюю
часть, -- называется "разведенной".
-- И опять же, -- говорит она, -- для антикваров такая мебель ценности
не представляет.
Я ей рассказываю о своих попытках разыскать все экземпляры книжки
стихов. Я говорю о том, как это важно -- чтобы никто не узнал про чары.
После того что случилось с Дунканом, я клянусь, что сожгу все свои записи и
забуду о том, что вообще знал эту баюльную песню.
-- А что, если у вас не получится ее забыть? -- говорит она. -- Что,
если она застрянет у вас в голове, как эти дурацкие рекламные песенки? Что,
если она всегда будет при вас, как заряженное ружье, в ожидании кого-то, кто
вас разозлит?
Я не воспользуюсь ею. Никогда.
-- Давайте представим себе ситуацию, -- говорит она. -- Разумеется,
гипотетически. Что, если я тоже клялась себе, что никогда не воспользуюсь
этой песней. Я. Женщина, которая, как вы говорите, случайно убила своего
ребенка и мужа, -- человек, которого терзает это проклятие. И если такой
человек, как я, все-таки стал применять эту песню, то почему вы уверены, что
не поступите точно так же?
Я говорю, никогда.
-- Конечно-конечно, -- отвечает она и беззвучно смеется. Она
поворачивает направо, быстро проходит мимо спальни в стиле бидермайер, потом
-- снова направо, мимо столика арт-нуво, и на мгновение я теряю ее из виду.
Я прибавляю шаг, чтобы не отстать и не потеряться, и говорю на ходу:
если мы хотим найти выход, то нам, наверное, надо держаться вместе.
Впереди снова маячит зеркальный комод "Уильям и Мари". Черная
лакированная сосна с инкрустацией в виде персидских сцен, выполненной
серебряной позолотой, круглые конусообразные ножки и фронтон, отделанный
резьбой в виде ракушек и завитков. И, уводя меня еще глубже в дебри трюмо и
комодов, бюро и трельяжей, книжных шкафов, кресел-качалок и вешалок для
одежды, Элен Гувер Бойль говорит, что она мне расскажет одну историю.
Глава десятая
В редакции все притихли. Перешептываются, собравшись у кофеварки.
Слушают с раскрытыми ртами. Никто не плачет.
Хендерсон ловит меня у вешалки и говорит:
-- Ты звонил в "Риджент-Пасифик Эрлайнс" насчет их вшей?
Я говорю, что никто не хочет разговаривать, пока не заполнена учетная
форма.
А Хендерсон говорит:
-- Как только что-нибудь станет известно, сразу докладывай мне. -- Он
говорит: -- Дункан не просто безответственный человек. Как оказалось, он
умер.
Умер ночью, в своей постели, без каких-либо видимых повреждений. Без
предсмертной записки, без очевидной причины. Его обнаружил хозяин квартиры и
вызвал полицию.
Я говорю: а не было признаков, что тело подвергли содомии?
Хендерсон дергает головой и говорит:
-- Чему подвергли?
Не отымели ли его в задницу?
-- Господи, нет, -- говорит Хендерсон. -- А почему ты вдруг
спрашиваешь?
Я говорю: просто так.
По крайней мере Дункан не стал мертвой куклой для секса.
Я говорю: если кто-нибудь будет меня искать, я -- в библиотеке. Нужно
проверить кое-какие факты. Просмотреть газеты за несколько лет. И
пару-тройку бобин микрофильмов.
И Хендерсон кричит мне вслед:
-- Только ты там недолго. Если Дункан умер, это не значит, что тебя
освобождают от серии про мертвых детей.
Палки и камни могут покалечить, и поосторожнее со словами.
Просматривая микрофильмы, я натыкаюсь на любопытный факт. В 1983 году,
в Вене, Австрия, 23-летняя медсестра дала ударную дозу морфия старой
женщине, которая очень мучилась и просила, чтобы ей помогли умереть.
Семидесятисемилетняя пациентка умерла, а медсестра, Вальтруда Вагнер,
поняла, что ей нравится власть над жизнью и смертью.
Вот оно, здесь -- на бобинах с микрофильмами. Голые факты.
Сначала это была просто помощь умирающим пациентам. Она работала в
госпитале для престарелых и неизлечимо больных. Если человек попадал в этот
госпиталь, он уже оставался там. В ожидании смерти. Желанной смерти. Помимо
морфия, Вальтруда Вагнер изобрела еще одно средство, которое она называла
"водолечением". Чтобы облегчить человеку страдания, надо просто зажать ему
нос. Потом прижать поплотнее язык и влить ему в горло воду. Смерть была
медленной и мучительной, но стариков всегда находили мертвыми с водой,
собравшейся в легких.
Молодая женщина называла себя ангелом.
Все смотрелось очень естественно.
Вагнер считала, что делает доброе дело -- благородное и героическое.
Она избавляла людей от страданий и боли. Она была очень внимательной,
чуткой и ласковой, и она забирала лишь тех, кто сам просил смерти. Она была
ангелом смерти.
А в 1987-м их было уже четыре. Четыре ангела, четыре медсестры. Они все
работали в ночную смену. К тому времени госпиталь окрестили "Павильоном
смерти".
Они уже не облегчали страдания, эти четыре женщины. Теперь они
"назначали" водолечение пациентам, которые громко храпели, или мочились в
постель, или отказывались принимать лекарства, или мешали медсестрам
отдыхать по ночам -- приходили на пост и ныли. Малейший повод к раздражению
-- и на следующее утро пациента находили мертвым. Каждый раз, когда пациент
жаловался на что-то, Вальтруда Вагнер говорила:
-- Этот уже прикупил билет к Господу Богу -- буль-буль-буль.
-- Те, кто меня нервировал, -- говорила она на допросе, -- отправлялись
прямиком на свободную койку на небесах.
В 1998-м одна старушка обозвала Вагнер неряхой и потаскушкой, и ей
"прописали" водолечение. Потом ангелы пили в таверне, смеялись и изображали,
как старушка билась в конвульсиях. Врач, сидевший в той же таверне, случайно
подслушал их разговор.
В ходе следствия выяснилось, что от "водолечения" умерли почти триста
человек. Вагнер приговорили к пожизненному заключению. Остальные ангелы
отделались меньшими сроками.
-- Мы решали судьбу этих старых пердунов: жить им или умирать, --
сказала Вагнер на суде. -- Все равно их билеты к Господу были давно
просрочены.
История, которую рассказала мне Элен Гувер Бойль, -- это чистая правда.
Власть развращает. А абсолютная власть развращает абсолютно.
Так что расслабься, сказала Элен Гувер Бойль, и получай удовольствие.
Она мне сказала:
-- Но даже у абсолютного разложения есть свои преимущества.
Она сказала:
-- Подумай о тех, кого тебе хочется, чтобы не было в твоей жизни.
Подумай о всех концах, которые хочется обрубить. Месть. Подумай, как это
будет просто.
А я все думал про Нэша. Про Нэша и про его мечты, что каждая женщина --
каждая -- будет податливой и согласной на все, по крайней мере два-три часа,
пока не начнет остывать и разлагаться.
"Скажи мне, -- сказал он тогда, -- чем это отличается от отношений
большинства пар?"
Каждый без исключения может стать твоим следующим сексуальным зомби.
Но если та австрийская медсестра, и Элен Гувер Боиль, и Джон Нэш не
могут держать себя в руках, это еще не значит, что я стану бездумным и
импульсивным убийцей.
Хендерсон встает в дверях библиотеки и орет:
-- Стрейтор! Ты что, отключил пейджер? Нам только что позвонили насчет
еще одного мертвенького ребенка.
Редактор мертв, да здравствует редактор. Старый босс, новый босс --
разницы никакой.
И да, я согласен: без некоторых людей мир стал бы значительно лучше.
Да, мир может стать совершенным -- если немного его подправить. Небольшая
уборка в доме. Небольшой неестественный отбор.
Но -- нет. Я никогда не воспользуюсь этой баюльной песней.
Больше -- никогда.
Но даже если я ею и воспользуюсь, то не для мести.
И не для собственного удобства.
И уж точно -- не для удовлетворения сексуальных потребностей.
Нет, если я ею и воспользуюсь, то исключительно на благо людей.
Хендерсон орет:
-- Стрейтор! Ты хотя бы звонил насчет вшей в первом классе? Или насчет
грибка в фитнес клубе? Надо достать руководство "Темного бора", иначе ты так
и будешь топтаться на месте.
Я несусь по коридору в противоположную сторону, а у меня в голове
проносится баюльная песня. Я хватаю пальто и выбегаю на улицу.
Но -- нет. Я никогда ею не воспользуюсь. Никогда. Ни за что.
Глава одиннадцатая
Эти звуко-голики. Эти тишина-фобы.
Бум, бум и бум сверху. Как бой барабана. От музыки сотрясается потолок.
Сквозь стены слышны аплодисменты и громкий смех мертвых.
Даже в ванной, даже когда принимаешь душ, сквозь шум воды слышно, как
надрывается радио у соседей. Даже когда струи воды бьют о пластиковую
занавеску. Тебе не то чтобы хочется поубивать всех и вся, просто было бы
славно, если бы мир узнал о баюльных чарах. Просто чтобы насладиться
всеобщим страхом. Когда громкие звуки будут объявлены вне закона -- всякие
звуки, за которыми может скрываться смерть, всякая музыка или шум,
маскирующие смертоносный стишок, -- вот тогда станет тихо. Опасно и страшно,
но тихо.
Кафельный пол подрагивает под ногами. Трубы вибрируют от соседских
воплей. То ли от ядерных испытаний проснулся хищный доисторический динозавр
и теперь убивает соседей, то ли они смотрят фильм, врубив телевизор на
полную громкость.
В мире, где клятвы не стоят вообще ничего. Где обязательства -- пустой
звук. Где обещания даются лишь для того, чтобы их нарушать, было бы славно
устроить так, чтобы слова обрели былое значение и мощь.
В мире, где каждый знает баюльную песню, повсюду будут стоять звуковые
глушители. Как в военное время, по улицам будут холить патрули. Патрули
противозвуковой обороны. Они будут отслеживать шум и приказывать людям
заткнуться. Точно так же, как специальные гражданские службы следят сейчас
за загрязнением воздуха и воды, они будут отслеживать всякий звук громче
шепота и арестовывать нарушителей. Люди будут ходить на цыпочках в туфлях на
бесшумной резиновой подошве. Информаторы будут подслушивать у замочных
скважин.
Это будет опасный и страшный мир, но зато можно будет спать, не
закрывая окна. И каждое слово будет на вес золота.
Вряд ли он, этот мир, будет хуже теперешнего с его оглушительной
музыкой, ревом от многочисленных телевизоров и радио.
Может быть, когда Большой Брат перестанет перегружать нам мозги, люди
научатся думать.
Может быть, мы научимся жить своим умом.
Это вполне безопасно -- и я произношу первую строчку баюльного
стихотворения. Меня никто не услышит, я никого не убью.
Но Элен Гувер Бойль права. Стишок накрепко врезался в память. Первое
слово тянет за собой второе. Первая строчка -- следующую. Мой голос гремит,
словно на оперной сцене. Слова громыхают, как шар в кегельбане, и отдаются
от кафельной плитки звенящим эхом.
Произнесенная в полный голос, баюльная песня звучит не так глупо, как
звучала в тот вечер в кабинете у Дункана. Она звучит мощно и сильно. Это
звук смертного приговора. Для моего идиота соседа сверху. Это конец его
жизни в моем исполнении, и я договариваю весь стишок до конца.
Даже под душем я чувствую, как шевелятся волоски у