Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
знал их хорошо. Болезнь обыкновенно
почти совсем проходила в сутки, что, впрочем, не мешало ей действовать в
эти сутки сурово и круто.
Был уже почти полдень. Первое, что я увидел, это протянутые в углу, на
снурке, занавесы, купленные мною вчера. Распорядилась Елена и отмежевала
себе в комнате особый уголок. Она сидела перед печкой и кипятила чайник.
Заметив, что я проснулся, она весело улыбнулась и тотчас же подошла ко мне.
- Друг ты мой, - сказал я, взяв ее за руку, - ты целую ночь за мной
смотрела. Я не знал, что ты такая добрая.
- А вы почему знаете, что я за вами смотрела; может быть, я всю ночь
проспала? - спросила она, смотря на меня с добродушным и стыдливым
лукавством и в то же время застенчиво краснея от своих слов.
- Я просыпался и видел все. Ты заснула только перед рассветом.
- Хотите чаю? - перебила она, как бы затрудняясь продолжать этот
разговор, что бывает со всеми целомудренными и сурово честными сердцами,
когда об них им же заговорят с похвалою.
- Хочу, - отвечал я. - Но обедала ли ты вчера?
- Не обедала, а ужинала. Дворник принес. Вы, впрочем, не
разговаривайте, а лежите покойно: вы еще не совсем здоровы, - прибавила
она, поднося мне чаю и садясь на мою постель.
- Какое лежите! До сумерек, впрочем, буду лежать, а там пойду со
двора. Непременно надо, Леночка.
- Ну, уж и надо! К кому вы пойдете? Уж не к вчерашнему гостю?
- Нет, не к нему.
- Вот и хорошо, что не к нему. Это он вас расстроил вчера. Так к его
дочери?
- А ты почему знаешь про его дочь?
- Я все вчера слышала, - отвечала она потупившись.
Лицо ее нахмурилось. Брови сдвинулись над глазами.
- Он дурной старик, - прибавила она потом.
- Разве ты знаешь его? Напротив, он очень добрый человек.
- Нет, нет; он злой; я слышала, - отвечала она с увлечением.
- Да что же ты слышала?
- Он свою дочь не хочет простить...
- Но он любит ее. Она перед ним виновата, а он об ней заботится,
мучается.
- А зачем не прощает? Теперь как простит, дочь и не шла бы к нему.
- Как так? Почему же?
- Потому что он не стоит, чтоб его дочь любила, - отвечала она с
жаром. - Пусть она уйдет от него навсегда и лучше пусть милостыню просит, а
он пусть видит, что дочь просит милостыню, да мучается.
Глаза ее сверкали, щечки загорелись. "Верно, она неспроста так
говорит", - подумал я про себя.
- Это вы меня к нему-то в дом хотели отдать? - прибавила она,
помолчав.
- Да, Елена.
- Нет, я лучше в служанки наймусь.
- Ах, как не хорошо это все, что ты говоришь, Леночка. И какой вздор:
ну к кому ты можешь наняться?
- Ко всякому мужику, - нетерпеливо отвечала она, все злее и более
потупляясь. Она была приметно вспыльчива.
- Да мужику и не надо такой работницы, - сказал я усмехаясь.
- Ну к господам.
- С твоим ли характером жить у господ?
- С моим. - Чем более раздражалась она, тем отрывистее отвечала.
- Да ты не выдержишь.
- Выдержу. Меня будут бранить, а я буду нарочно молчать. Меня будут
бить, а я буду все молчать, все молчать, пусть бьют, ни за что не заплачу.
Им же хуже будет от злости, что я не плачу.
- Что ты, Елена! Сколько в тебе озлобления; и гордая ты какая! Много,
знать, ты видала горя...
Я встал и подошел к моему большому столу. Елена осталась на диване,
задумчиво смотря в землю, и пальчиками щипала покромку. Она молчала.
"Рассердилась, что ли, она на мои слова?" - думал я.
Стоя у стола, я машинально развернул вчерашние книги, взятые мною для
компиляции, и мало-помалу завлекся чтением. Со мной это часто случается:
подойду, разверну книгу на минутку справиться и зачитаюсь так, что забуду
все.
- Что вы тут все пишете? - с робкой улыбкой спросила Елена, тихонько
подойдя к столу.
- А так, Леночка, всякую всячину. За это мне деньги дают.
- Просьбы?
- Нет, не просьбы. - И я объяснил ей сколько мог, что описываю разные
истории про разных людей: из этого выходят книги, которые называются
повестями и романами. Она слушала с большим любопытством.
- Что же, вы тут все правду описываете?
- Нет, выдумываю.
- Зачем же вы неправду пишете?
- А вот прочти, вот видишь, вот эту книжку; ты уж раз ее смотрела. Ты
ведь умеешь читать?
- Умею.
- Ну вот и увидишь. Эту книжку я написал.
- Вы? прочту...
Ей что-то очень хотелось мне сказать, но она, очевидно, затруднялась и
была в большом волнении. Под ее вопросами что-то крылось.
- А вам много за это платят? - спросила она, наконец.
- Да как случится. Иногда много, а иногда и ничего нет, потому что
работа не работается. Эта работа трудная, Леночка.
- Так вы не богатый?
- Нет, не богатый.
- Так я буду работать и вам помогать...
Она быстро взглянула на меня, вспыхнула, опустила глаза и, ступив ко
мне два шага, вдруг обхватила меня обеими руками, а лицом крепко-крепко
прижалась к моей груди. Я с изумлением смотрел на нее.
- Я вас люблю... я не гордая, - проговорила она. - Вы сказали вчера,
что я гордая. Нет, нет... я не такая... я вас люблю. Вы только один меня
любите...
Но уже слезы задушали ее. Минуту спустя они вырвались из ее груди с
такою силою, как вчера во время припадка. Она упала передо мной на колени,
целовала мои руки, ноги...
- Вы любите меня!.. - повторяла она, - вы только один, один!..
Она судорожно сжимала мои колени своими руками. Все чувство ее,
сдерживаемое столько времени, вдруг разом вырвалось наружу в неудержимом
порыве, и мне стало понятно это странное упорство сердца, целомудренно
таящего себя до времени и тем упорнее, тем суровее, чем сильнее потребность
излить себя, высказаться, и все это до того неизбежного порыва, когда все
существо вдруг до самозабвения отдается этой потребности любви,
благодарности, ласкам, слезам...
Она рыдала до того, что с ней сделалась истерика. Насилу я развел ее
руки, обхватившие меня. Я поднял ее и отнес на диван. Долго еще она рыдала,
укрыв лицо в подушки, как будто стыдясь смотреть на меня, но крепко стиснув
мою руку в своей маленькой ручке и не отнимая ее от своего сердца.
Мало-помалу она утихла, но все еще не подымала ко мне своего лица.
Раза два, мельком, ее глаза скользнули по моему лицу, и в них было столько
мягкости и какого-то пугливого и снова прятавшегося чувства. Наконец она
покраснела и улыбнулась.
- Легче ли тебе? - спросил я, - чувствительная ты моя Леночка, больное
ты мое дитя?
- Не Леночка, нет... - прошептала она, все еще пряча от меня свое
личико.
- Не Леночка? Как же?
- Нелли.
- Нелли? Почему же непременно Нелли? Пожалуй, это очень хорошенькое
имя. Так я тебя и буду звать, коли ты сама хочешь.
- Так меня мамаша звала... И никто так меня не звал, никогда, кроме
нее... И я не хотела сама, чтоб меня кто звал так, кроме мамаши... А вы
зовите; я хочу... Я вас буду всегда любить, всегда любить...
"Любящее и гордое сердечко, - подумал я, - а как долго надо мне было
заслужить, чтоб ты для меня стала... Нелли". Но теперь я уже знал, что ее
сердце предано мне навеки.
- Нелли, послушай, - спросил я, как только она успокоилась. - Ты вот
говоришь, что тебя любила только одна мамаша и никто больше. А разве твой
дедушка и вправду не любил тебя?
- Не любил...
- А ведь ты плакала здесь о нем, помнишь, на лестнице,
Она на минуту задумалась.
- Нет, не любил... Он был злой. - И какое-то больное чувство
выдавилось на ее лице.
- Да ведь с него нельзя было и спрашивать, Нелли. Он, кажется, совсем
уже выжил из ума. Он и умер как безумный. Ведь я тебе рассказывал, как он
умер.
- Да; но он только в последний месяц стал совсем забываться. Сидит,
бывало, здесь целый день, и, если б я не приходила к нему, он бы и другой,
и третий день так сидел, не пивши, не евши. А прежде он был гораздо лучше.
- Когда же прежде?
- Когда еще мамаша не умирала.
- Стало быть, это ты ему приносила пить и есть, Нелли?
- Да, и я приносила.
- Где ж ты брала, у Бубновой?
- Нет, я никогда ничего не брала у Бубновой, - настойчиво проговорила
она каким-то вздрогнувшим голосом.
- Где же ты брала, ведь у тебя ничего не было?
Нелли помолчала и страшно побледнела; потом долгим-долгим взглядом
посмотрела на меня.
- Я на улицу милостыню ходила просить... Напрошу пять копеек и куплю
ему хлеба и табаку нюхального...
- И он позволял! Нелли! Нелли!
- Я сначала сама пошла и ему не сказала. А он, как узнал, потом уж сам
стал меня прогонять просить. Я стою на мосту, прошу у прохожих, а он ходит
около моста, дожидается; и как увидит, что мне дали, так и бросится на меня
и отнимет деньги, точно я утаить от него хочу, не для него собираю.
Говоря это, она улыбнулась какою-то едкою, горькою улыбкою.
- Это все было, когда мамаша умерла, - прибавила она. - Тут он уж
совсем стал как безумный.
- Стало быть, он очень любил твою мамашу? Как же он не жил с нею?
- Нет, не любил... Он был злой и ее не прощал... как вчерашний злой
старик, - проговорила она тихо, совсем почти шепотом и бледнея все больше и
больше.
Я вздрогнул. Завязка целого романа так и блеснула в моем воображении.
Эта бедная женщина, умирающая в подвале у гробовщика, сиротка дочь ее,
навещавшая изредка дедушку, проклявшего ее мать; обезумевший чудак старик,
умирающий в кондитерской после смерти своей собаки!..
- А ведь Азорка-то был прежде маменькин, - сказала вдруг Нелли,
улыбаясь какому-то воспоминанию. - Дедушка очень любил прежде маменьку, и
когда мамаша ушла от него, у него и остался мамашин Азорка. Оттого-то он и
любил так Азорку... Мамашу не простил, а когда собака умерла, так сам умер,
- сурово прибавила Нелли, и улыбка исчезла с лица ее.
- Нелли, кто ж он был такой прежде? - спросил я, подождав немного.
- Он был прежде богатый... Я не знаю, кто он был, - отвечала она. - У
него был какой-то завод... Так мамаша мне говорила. Она сначала думала, что
я маленькая, и всего мне не говорила. Все, бывало, целует меня, а сама
говорит: все узнаешь; придет время, узнаешь, бедная, несчастная! И все меня
бедной и несчастной звала. И когда ночью, бывало, думает, что я сплю (а я
нарочно, не сплю, притворюсь, что сплю), она все плачет надо мной, целует
меня и говорит: бедная, несчастная!
- Отчего же умерла твоя мамаша?
- От чахотки; теперь шесть недель будет.
- А ты помнишь, когда дедушка был богат?
- Да ведь я еще тогда не родилась. Мамаша еще прежде, чем я родилась,
ушла от дедушки.
- С кем же ушла?
- Не знаю, - отвечала Нелли, тихо и как бы задумываясь. - Она за
границу ушла, а я там и родилась.
- За границей? Где же?
- В Швейцарии. Я везде была, и в Италии была, и в Париже была.
Я удивился.
- И ты помнишь, Нелли?
- Многое помню.
- Как же ты так хорошо по-русски знаешь, Нелли?
- Мамаша меня еще и там учила по-русски. Она была русская, потому что
ее мать была русская, а дедушка был англичанин, но тоже как русский. А как
мы сюда с мамашей воротились полтора года назад, я и научилась совсем.
Мамаша была уже тогда больная. Тут мы стали все беднее и беднее. Мамаша все
плакала. Она сначала долго отыскивала здесь в Петербурге дедушку и все
говорила, что перед ним виновата, и все плакала... Так плакала, так
плакала! А как узнала, что дедушка бедный, то еще больше плакала. Она к
нему и письма часто писала, он все не отвечал.
- Зачем же мамаша воротилась сюда? Только к отцу?
- Не знаю. А там нам так хорошо было жить, - и глаза Нелли засверкали.
- Мамаша жила одна, со мной. У ней был один друг, добрый, как вы... Он ее
еще здесь знал. Но он там умер, мамаша и воротилась...
- Так с ним-то мамаша твоя и ушла от дедушки?
- Нет, не с ним. Мамаша ушла с другим от дедушки, а тот ее и
оставил...
- С кем же, Нелли?
Нелли взглянула на меня и ничего не отвечала. Она, очевидно, знала, с
кем ушла ее мамаша и кто, вероятно, был и ее отец. Ей было тяжело даже и
мне назвать его имя...
Я не хотел ее мучить расспросами. Это был характер странный, неровный
и пылкий, но подавлявший в себе свои порывы; симпатичный, но замыкавшийся в
гордость и недоступность. Все время, как я ее знал, она, несмотря на то,
что любила меня всем сердцем своим, самою светлою и ясною любовью, почти
наравне с своею умершею матерью, о которой даже не могла вспоминать без
боли, - несмотря на то, она редко была со мной наружу и, кроме этого дня,
редко чувствовала потребность говорить со мной о своем прошедшем; даже,
напротив, как-то сурово таилась от меня. Но в этот день, в продолжение
нескольких часов, среди мук и судорожных рыданий, прерывавших рассказ ее,
она передала мне все, что наиболее волновало и мучило ее в ее
воспоминаниях, и никогда не забуду я этого страшного рассказа. Но главная
история ее еще впереди...
Это была страшная история; это история покинутой женщины, пережившей
свое счастье; больной, измученной и оставленной всеми; отвергнутой
последним существом, на которое она могла надеяться, - отцом своим,
оскорбленным когда-то ею и в свою очередь выжившим из ума от нестерпимых
страданий и унижений. Это история женщины, доведенной до отчаяния; ходившей
с своею девочкой, которую она считала еще ребенком, по холодным, грязным
петербургским улицам и просившей милостыню; женщины, умиравшей потом целые
месяцы в сыром подвале и которой отец отказывал в прощении до последней
минуты ее жизни и только в последнюю минуту опомнившийся и прибежавший
простить ее, но уже заставший один холодный труп вместо той, которую любил
больше всего на свете. Это был странный рассказ о таинственных, даже едва
понятных отношениях выжившего из ума старика с его маленькой внучкой, уже
понимавшей его, уже понимавшей, несмотря на свое детство, многое из того,
до чего не развивается иной в целые годы своей обеспеченной и гладкой
жизни. Мрачная это была история, одна из тех мрачных и мучительных историй,
которые так часто и неприметно, почти таинственно, сбываются под тяжелым
петербургским небом, в темных, потаенных закоулках огромного города, среди
взбалмошного кипения жизни, тупого эгоизма, сталкивающихся интересов,
угрюмого разврата, сокровенных преступлений, среди всего этого кромешного
ада бессмысленной и ненормальной жизни...
Но эта история еще впереди...
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава I
Давно уже наступили сумерки, настал вечер, и только тогда я очнулся от
мрачного кошмара и вспомнил о настоящем.
- Нелли, - сказал я, - вот ты теперь больна, расстроена, а я должен
тебя оставить одну, взволнованную и в слезах. Друг мой! Прости меня и
узнай, что тут есть тоже одно любимое и непрощенное существо, несчастное,
оскорбленное и покинутое. Она ждет меня. Да и меня самого влечет теперь
после твоего рассказа так, что я, кажется, не перенесу, если не увижу ее
сейчас, сию минуту...
Не знаю, поняла ли Нелли все, что я ей говорил. Я был взволнован и от
рассказа и от недавней болезни; но я бросился к Наташе. Было уже поздно,
час девятый, когда я вошел к ней.
Еще на улице, у ворот дома, в котором жила Наташа, я заметил коляску,
и мне показалось, что это коляска князя. Вход к Наташе был со двора. Только
что я стал входить на лестницу, я заслышал перед собой, одним всходом выше,
человека, взбиравшегося ощупью, осторожно, очевидно незнакомого с
местностью. Мне вообразилось, что это должен быть князь; но вскоре я стал
разуверяться. Незнакомец, взбираясь наверх, ворчал и проклинал дорогу и все
сильнее и энергичнее, чем выше он подымался. Конечно, лестница была узкая,
грязная, крутая, никогда не освещенная; но таких ругательств, какие
начались в третьем этаже, я бы никак не мог приписать князю: взбиравшийся
господин ругался, как извозчик. Но с третьего этажа начался свет; у
Наташиных дверей горел маленький фонарь. У самой двери я нагнал моего
незнакомца, и каково же было мое изумление, когда я узнал в нем князя.
Кажется, ему чрезвычайно было неприятно так нечаянно столкнуться со мною.
Первое мгновение он не узнал меня; но вдруг все лицо его преобразилось.
Первый, злобный и ненавистный взгляд его на меня сделался вдруг приветливым
и веселым, и он с какою-то необыкновенною радостью протянул мне обе руки.
- Ах, это вы! А я только что хотел было стать на колена и молить бога
о спасении моей жизни. Слышали, как я ругался?
И он захохотал простодушнейшим образом. Но вдруг лицо его приняло
серьезное и заботливое выражение.
- И Алеша мог поместить Наталью Николаевну в такой квартире! - сказал
он, покачивая головою. - Вот эти-то так называемые мелочи и обозначают
человека. Я боюсь за него. Он добр, у него благородное сердце, но вот вам
пример: любит без памяти, а помещает ту, которую любит, в такой конуре. Я
даже слышал, что иногда хлеба не было, - прибавил он шепотом, отыскивая
ручку колокольчика. - У меня голова трещит, когда подумаю о его будущности,
а главное, о будущности Анны Николаевны, когда она будет его женой...
Он ошибся именем и не заметил того, с явною досадою не находя
колокольчика. Но колокольчика и не было. Я подергал ручку замка, и Мавра
тотчас же нам отворила, суетливо встречая нас. В кухне, отделявшейся от
крошечной передней деревянной перегородкой, сквозь отворенную дверь заметны
были некоторые приготовления: все было как-то не по-всегдашнему, вытерто и
вычищено; в печи горел огонь; на столе стояла какая-то новая посуда. Видно
было, что нас ждали. Мавра бросилась снимать наши пальто.
- Алеша здесь? - спросил я ее.
- Не бывал, - шепнула она мне как-то таинственно.
Мы вошли к Наташе. В ее комнате не было никаких особенных
приготовлений; все было по-старому. Впрочем, у нее всегда было все так
чисто и мило, что нечего было и прибирать. Наташа встретила нас, стоя перед
дверью. Я поражен был болезненной худобой и чрезвычайной бледностью ее
лица, хотя румянец и блеснул на одно мгновение на ее помертвевших щеках.
Глаза были лихорадочные. Она молча и торопливо протянула князю руку,
приметно суетясь и теряясь. На меня же она и не взглянула. Я стоял и ждал
молча.
- Вот и я! - дружески и весело заговорил князь, - только несколько
часов как воротился. Все это время вы не выходили из моего ума (он нежно
поцеловал ее руку), - и сколько, сколько я передумал о вас! Сколько выдумал
вам сказать, передать... Ну, да мы наговоримся! Во-первых, мой ветрогон,
которого, я вижу, еще здесь нет...
- Позвольте, князь, - перебила его Наташа, покраснев и смешавшись, -
мне надо сказать два слова Ивану Петровичу. Ваня, пойдем... два слова...
Она схватила меня за руку и повела за ширмы.
- Ваня, - сказала она шепотом, заведя меня в самый темный угол, -
простишь ты меня или нет?
- Наташа, полно, что ты!
- Нет, нет, Ваня, ты слишком часто и слишком много прощал мне, но ведь
есть же конец всякому терпению. Ты меня никогда не разлюбишь, я знаю, но ты
меня назовешь неблагодарною, а я вчера и третьего дня была пред тобой
неблагодарная, эгоистка, жестокая...
Она вдруг залилась слезами и прижалась лицом к моему плечу.
- Полно, Наташа, - спешил я разуверить ее. - Ведь я был очень болен
всю ночь: даже и теперь едва стою на ногах, оттого и не заходил ни вечером
вчера, ни сегодня, а ты и думаешь, что я рассердился... Друг ты мой
дорогой, да разве я не знаю, что теперь в твоей душе делается?
- Ну и хорошо... значит, простил, как всегда, - сказала она, улыбаясь
сквозь слезы и сжимая до боли мою руку. - Остальное посл