Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
кожа, эта
плоть, вкусная и плотная, как молодой плод... где они и где я? Куда я
девалась? Разве узнал бы ты меня, если бы встретился со мною на рынке?
- Среди всех женщин на свете, - сказал я, - я бы тебя узнал с закры-
тыми глазами.
- С закрытыми - да, а с открытыми? Взгляни на эти ввалившиеся щеки,
на этот беззубый рот, на этот длинный нос, который сплющился, как лезвие
ножа, на эти красные глаза, на эту дряблую шею, на этот обвислый бурдюк,
на этот безобразный живот...
Я сказал (я отлично видел и сам все то, о чем она говорила):
- Птичка-невеличка всегда молодичка.
- Так ты ничего не замечаешь?
- У меня глаза хорошие, Ласочка.
- Увы, где она, твоя Ласочка, твоя Ласочка? Я сказал:
- "Ласка, где ты? Ласки нет. Только я заметил след". Она убежала,
спряталась, зарылась. Но я ее вижу, вижу ее узкую мордочку и лукавые
глазки, которые за мной следят и манят меня в ее норку.
- Ну, в нее-то тебе не пролезть, - сказала она, - можешь быть споко-
ен. И отрастил же ты себе брюшко, лис! Видно, от любовной печали ты не
отощал.
- Много бы я от этого выиграл! - сказал я. - Печаль нужно питать.
- Так пойдем, покормим младенца.
Мы вошли в дом и сели за стол. Я уж не помню, что я пил и ел, душа у
меня была занята; но зубы и глотка работали исправно. Облокотясь на
стол, она наблюдала за мной; затем спросила шутливо:
- Ты теперь не так удручен?
- Как говорится в песне, - отвечал я, - тело пусто, дух расстроен; а
поешь, и дух спокоен.
Ее большой рот, тонкий и насмешливый, молчал; и пока, бахвальства ра-
ди, я городил всякую чепуху, наши глаза смотрели друг на друга и думали
о прошлом. И вдруг:
- Брюньон! - сказала она. - Знаешь что? Я тебе никогда этого не гово-
рила. Теперь, когда это уже ни к чему, я могу это сделать. Ведь я любила
тебя.
Я сказал:
- Я это знал.
- Ты это знал, негодник! Так отчего же ты мне этого не сказал?
- Стоило мне тебе это сказать, ты бы из духа противоречия ответила:
нет.
- А не все ли тебе было равно, если я думала обратное? Что целуют -
рот или то, что он говорит?
- Да ведь твой рот, черт возьми, не только говорил. Я кое-что узнал в
ту ночь, когда застал мельника в твоей печи.
- Сам виноват, - сказала она. - Печь топилась не для него. Конечно,
виновата и я; но зато я и поплатилась. Вот ты все знаешь, Кола, а между
тем ты не знаешь, что я его взяла с досады, что ты ушел. Ах, как я на
тебя злилась! Я была зла на тебя уже с того вечера (помнишь?), когда ты
мною пренебрег.
- Я? - сказал я.
- Ты, висельник, когда ты пришел сорвать меня в моем саду, однажды
вечером, когда я уснула, да так и оставил меня висеть на ветке, с през-
рением.
Я возопил и объяснил ей все. Она сказала:
- Я понимаю. Да ты не старайся так! Глупый человек! Я уверена, что
если бы это можно было вернуть...
Я сказал:
- Я поступил бы так же.
- Дурак! - сказала она. - Вот за это-то я тебя и любила. И вот, чтобы
наказать тебя, я принялась тебя мучить. Но только я не думала, что ты
будешь так глуп и убежишь от крючка (до чего мужчины трусливы!), вместо
того чтобы его проглотить.
- Покорнейше благодарю! - сказал я. - Пескарь лаком до наживки, но
кишками дорожит.
Посмеиваясь уголками сомкнутых губ, не мигая, она продолжала:
- Когда мне сказали, что ты дерешься с тем другим, с тем другим ско-
том, которого я даже имени не помню (я полоскала белье на реке, мне ска-
зали, что он тебя убивает), я бросила валек (плыви, челнок!), он поплыл
по течению, а я, топча белье, расталкивая соседок, кинулась босиком, ки-
нулась опрометью, хотела крикнуть тебе: "Брюньон! Да ты с ума сошел? Ты
разве не видишь, что я тебя люблю? Много ты выиграешь, если у тебя отх-
ватит один из лучших твоих кусков этот зубастый волк! Я не хочу мужа ис-
калеченного и изувеченного. Я хочу тебя целиком..." Да не тут-то было:
пока я разливалась соловьем, наш вертопрах пьянствовал в кабачке, не
помнил уже, за что и дрался, и, взявшись с волком под ручку, вместе с
ним удрал (ах, трус, трус!), удрал от овечки!.. Брюньон, как я тебя не-
навидела!.. Старик, когда я на тебя гляжу, когда я гляжу на нас обоих,
сейчас, все это кажется мне смешно. Но тогда, мой друг, я бы с наслажде-
нием содрала с тебя кожу, изжарила бы тебя живьем; но так как наказать
тебя я не могла, то я самое себя, потому что я тебя любила, я самое себя
наказала. Подвернулся мельник. Со злости я его и взяла. Если бы не этот
осел, я бы взяла другого. За этим дело бы не стало. О, как я мстила! Я
только о тебе и думала, когда он...
- Понимаю!
- ...когда он мстил за меня. Я думала: "Пусть он теперь вернется! Че-
шется у тебя голова? Что, Брюньон, получил свое? Пусть только вернется!
Пусть только вернется..." Увы, ты вернулся скорее, чем мне хотелось...
Остальное ты знаешь. Я оказалась связанной со своим дураком на всю
жизнь. И осел (это он или я?) остался на мельнице.
Она умолкла. Я сказал:
- Во всяком случае тебе здесь хорошо.
Она пожала плечами и сказала:
- Не хуже, чем ему.
- Черт возьми! - сказал я. - Этот дом должен быть раем.
Она рассмеялась:
- Вот именно, мой друг.
Мы заговорили о другом, о наших делах и делишках, о наших домах и де-
тишках, но, как мы ни старались, мы поворачивали, на всем скаку, обратно
к белому бычку. Я думал, она будет рада услышать подробно про мою жизнь,
про всех моих, про мой дом; но убедился (о, женское любопытство!), что
все это ей известно нисколько не хуже, чем мне самому. И вот, слово за
слово, благо уж начали, затрещали, засудачили о том о сем и ни о чем, с
разбором и без разбору, под гору и в гору, ради удовольствия поболтать
языком, сами не зная, куда мы идем. Оба мы наперебой сыпали слова
гурьбой; с обеих сторон трещала речь, без передышки, как картечь. Рас-
толковывать слова не приходилось: их хватали еще в печи, пока они были
горячи.
Насмеявшись вдоволь, я вытирал глаза, как вдруг услышал, что на коло-
кольне бьет шесть часов.
- Боже правый, - сказал я, - мне пора!
- Еще успеешь, - сказала она.
- Твой муж вернется. А видеть его мне не оченьто хочется.
- А мне? - отвечает она.
Из кухонного окна был виден луг, уже наряжавшийся к вечеру. Лучи за-
ходящего солнца натирали золотой пылью тысячи травинок с дрожащими носи-
ками. По гладким камешкам прыгал ручеек. Корова лизала ивовую ветвь; две
неподвижные лошади, одна вороная со звездой во лбу, другая серая в ябло-
ках, положив головы друг другу на круп, задумались в предвечерней тиши-
не, кончив пастись. В прохладный дом врывался запах солнца, сирени, теп-
лой травы и золотистого навоза. И в сумраке комнаты, глубоком, мягком,
слегка пахнущем гнилью, поднимался из каменной чашки, которую я держал в
руке, ласковый аромат бургундской наливки. Я сказал:
- Как хорошо здесь! Она схватила меня за руку:
- И так могло бы быть всю жизнь, каждый день!
Я сказал (меня огорчало, что я пришел ее повидать и пробуждаю в ней
сожаления):
- Ах, знаешь, моя Ласочка, может быть, оно и лучше в конечном счете,
может быть, оно и лучше так, как есть! Ты ничего на этом не потеряла.
Один день еще куда ни шло. Но всю жизнь! Я тебя знаю, ты меня знаешь:
тебе бы скоро надоело. Ты себе представить не можешь, что я за скверное
существо, негодяй, бездельник, бражник, распутник, болтун, вертопрах,
упрямец, обжора, лукавец, спорщик, мечтатель, злюка, чудак, пучстозвон.
Ты была бы, дитя мое, несчастлива, как камни, и ты бы мне отомстила. При
одной мысли об этом у меня волосы встают дыбом по обе стороны лба. Слава
всеведущему богу! Все хорошо, как оно есть.
Ее глаза, серьезные и лукавые, слушали меня. Она кивнула головой и
сказала:
- Ты прав, душа моя. Я знаю, я знаю, ты великий негодник. (Она этого
ничуть не думала.) Ты бы меня, наверное, бил; я бы тебе изменяла. Но что
поделаешь? Раз уж на этом свете и то и другое неизбежно (так начертано в
небесах), то разве бы не лучше было, чтобы это нам досталось друг от
друга?
- Разумеется, - сказал я, - разумеется...
- Ты как будто не очень уверен.
- Нет, как же, - ответил я. - И все-таки надо уметь обходиться без
этого обоюдного счастия.
И, вставая, я кончил так:
- Не надо жалеть ни о чем. Ласочка! Так или иначе, мы пришли бы к то-
му же. Любишь друг друга или не любишь, но когда катушка, как у нас с
тобой, подходит к концу, то это дело прошлое, все равно как если бы ни-
чего и не было.
Она мне сказала:
- Лгун!
(И как она была права!)
Я ее поцеловал, ушел. Она провожала меня глазами, прислонясь на поро-
ге к косяку двери. Перед нами стлалась тень высокого орешника. Я не обо-
рачивался, пока не загнул за поворот дороги и не был вполне уверен, что
ничего уже не увижу. Тогда я остановился, чтобы передохнуть. Воздух был
напоен благоуханием нависших глициний. И белые волы вдалеке мычали на
лугу.
Я пошел дальше; и, срезая напрямик, оставил дорогу, взобрался на ко-
согор, пересек виноградники и вошел в лес. Но не затем, чтобы вернуться
поскорее. Ибо полчаса спустя я все еще стоял у опушки под сенью дуба, не
шевелясь и разинув рот. Я сам не знал, что я тут делаю. Я размышлял, я
размышлял. Багровое небо угасало. Я смотрел, как умирают его отсветы на
виноградниках с молодыми листочками, блестящими, лоснистыми, пунцовыми и
золотистыми. Пел соловей... В глубине моей памяти, в моем опечаленном
сердце пел другой соловей. Вечер, такой же, как этот. Я был со своей ми-
лой. Мы поднимались по склону, устланному виноградниками. Мы были моло-
ды, веселы, говоруны, хохотуны. Вдруг что-то пронеслось в воздухе, вея-
ние вечернего звона, дуновение земли на закате, когда она потягивается,
и вздыхает, и говорит тебе: "Приди ко мне", нежная грусть, падающая с
луны... Мы смолкли оба и вдруг взялись за руки и молча, не глядя друг на
друга, остановились. И вот из виноградников, на которые легла весенняя
ночь, поднялся голос соловья. Чтобы не заснуть на лозах, чьи преда-
тельские усики завивались, завивались, завивались, вокруг его лапок об-
виться пытались, - чтобы не заснуть, свою старую кантилену пел во все
горло любовный соловей:
Вьются усики, усики, усики,
Я не сплю, я не сплю...
И я почувствовал, как рука Ласочки говорит:
"Вот я беру тебя и взята сама. Вейтесь, вейтесь, вейтесь, усики, и
свяжите нас!"
Мы спустились с холма. Подходя к дому, мы разняли руки. С тех пор мы
не соединили их уже ни разу. Ах, соловей, ты распелся вновь! Для кого
твоя песнь? Вы вьетесь, усики. Для кого твои узы, любовь?..
А тут и ночь. И, задрав к небу нос, я смотрел, опершись задом на ру-
ки, руками на палку, словно дятел на хвост; я все смотрел на вершину де-
рева, где расцветала луна. Я старался вырваться из охватившего меня оча-
рования. Я не мог. Должно быть, дерево опутало меня своей колдовской
тенью, которая сбивает с пути и отбивает охоту его найти. Раз, другой,
третий обошел я вокруг ствола, снова и снова; и всякий раз я оказывался
на прежнем месте, окованный.
Тогда я примирился и, растянувшись на траве, заночевал под лунной вы-
веской. Мне не очень-то спалось в этой гостинице. Я меланхолически ози-
рал свою жизнь. Я думал о том, чем бы она могла быть, о том, чем она бы-
ла, о моих разрушенных мечтах. Господи, сколько печали находишь в глуби-
нах своего прошлого в эти ночные часы, когда душа расслаблена! Каким се-
бя видишь бедным и голым, когда встает перед обманутой старостью образ
юности, облеченной в надежды!.. Я подводил счеты, отмечал просчеты, пе-
ребирал скудные богатства моей котомки: жену, которая собой нехороша и
не более того добра; сыновей, которые далеки от меня, думают обо всем не
так, как я, у которых моего только оболочка; измены друзей и безумства
людей; смертоносные вероучения и междоусобные войны; Францию мою растер-
занную; мечты моего духа, создания моего искусства разграбленные; жизнь
мою - горсть пепла, и налетающий ветер смерти... И, тихо плача, прильнув
губами к телу дуба, я поверял ему свою скорбь, притаясь между его корня-
ми, как в объятиях отца. И я знаю, что он меня слушал. И, наверное, по-
том, в свой черед, заговорил и утешил меня. Потому что, когда несколько
часов спустя я проснулся, уткнувшись носом в землю и храпя, от моей ме-
ланхолии ничего не оставалось, кроме разве легкой истомы в натруженном
сердце да судороги в икре.
Солнце вставало. Дерево, полное птиц, распевало.
Оно сочилось пением, как виноградная гроздь, зажатая в руках. Зяблик
Гильоме, зарянка Мари Годре, и точильщица, и серая Сильви, щебе-
тунья-славка, и дроздок, мой куманек, самый мой любимый, потому что ему
все нипочем, ни холод, ни ветер, ни дождь, ни гром, и вечно-то он смеет-
ся, вечно в хорошем настроении, первый запевает на заре и последний
умолкает, и потому, что у него, как у меня, нос расцвеченный. Ах, эти
славные малыши, как они горланили от всей души! Они избегли ужасов ночи.
Ночи, обильной ловушками, которая каждый вечер опускается на них, словно
сеть. Удушающий мрак... кому погибнуть пришла пора? Но, фарирарира!..
как только раздвигается полог ночи, чуть бледная улыбка далекой зари на-
чинает оживлять окоченевшее лицо и побледневшие губы жизни... уай ти,
уай ти, ла, ла-и, ла-ла-ла, ладери, ла рифла... какими криками, друзья
мои, каким любовным восторгом приветствуют они день! Все, что было выст-
радано, все, что страшило, безмолвный испуг и окоченелый сон, и ночь, и
все, уай ти, все... фрртт... позабыто. О, день, о, новый день!.. Научи
меня, мой дроздок, твоему дару возрождаться с каждой новой зарей, полным
веры живой!..
Он все свистал. Его здоровая ирония подбодрила и меня. Сидя на земле,
я тоже принялся свистать. Кукушка... "зегзица белая, зегзица черная,
зегзица птица вздорная"... играла в прятки где-то в лесу.
"Кукушка, замолчи, черт изжарит тебя в печи!"
Прежде чем встать, я перекувырнулся, пробегавший заяц последовал мое-
му примеру; он смеялся; губа у него расселась от частого смеха. Я дви-
нулся в путь, распевая во все горло:
- Всему хвала, всему хвала! Друзья мои, земля кругла. Кто не умеет
плавать, того плохи дела. Через пять моих чувств, разверстых вновь, вры-
вайся, мир, втекай в мою кровь! Стану я дуться на жизнь, как старый ду-
рак, оттого что и это и то - не так? Стоит только разохотиться: "Если бы
я... Если бы мне... ", так и не остановишься; вечно человек будет недо-
волен, вечно будет желать больше, чем ему дано! Даже господин де Невер.
Даже король. Даже господь бог. Всякому свои границы, всякому свой порог.
Стану я волноваться, стану я ныть, оттого что не в силах его пересту-
пить? Да и лучше ли мне будет не на моем месте? Я у себя, и здесь я ос-
таюсь, и здесь я и останусь, черт побери, насколько можно дольше. Да на
что мне и жаловаться? Мне в сущности никто ничего не должен. Я ведь мог
и вовсе не родиться... Боже милостивый! При одной мысли об этом меня мо-
роз по коже подирает. Эта миленькая, маленькая вселенная, эта жизнь, и
вдруг - без Брюньсна! И Брюньон - без жизни! Какой печальный мир, о
друзья мои!.. Все хорошо, как оно есть. Чего у меня нет, ну его к чер-
тям! Но что мое, того я не отдам...
С опозданием на день я вернулся в Кламси. Можете судить сами, как ме-
ня там встретили. Но я этим не стал огорчаться; и, взобравшись на чер-
дак, как видите, изложил - на бумаге, кивая носом, разговаривая сам с
собой, высовывая на сторону язык, мои горести и мои радости, радости мо-
их горестей...
Про то, что мучило в свой час,
Приятно повести рассказ.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ЗАЛЕТНЫЕ ПТИЦЫ. ИЛИ СЕРЕНАДА В АНУА
Июнь
Вчера утром мы узнали о проезде через Кламси двух именитых гостей:
мадемуазель де Терм и графа де Майбуа. Они, не останавливаясь, проследо-
вали прямо в замок Ануа, где должны провести недели три-четыре. Совет
старшин постановил, согласно обычаю, отправить на следующий день к этим
знатным птицам делегацию, дабы принести им от имени города наши поздрав-
ления с благополучным прибытием. (Словно чудо, если какойнибудь такой
зверь докатит в своей мягкой карете, в тепле и холе, от Парижа до Неве-
ра, не сбившись с дороги и не поломав себе ноги!) Следуя опять-таки обы-
чаю, совет постановил присовокупить к сему, во внимание к их клювам, не-
кое печеное лакомство, гордость города, большие сухари с глазурью, како-
выми мы славимся. (Мой зять, пекарь Флоримон Равизе, поставил их три дю-
жины. Господа совет довольствовались двумя; но наш Флоримон, который то-
же состоит старшиной, действует всегда широко: шестнадцать солей штука;
платит город.) Наконец, дабы усладить все их чувства зараз и так как,
говорят, лучше естся под музыку (мне, когда я ем и пью, она ни к чему),
поручили четырем отборным игрецам, двум скрипкам и двум гобоям, с тамбу-
рином на придачу, отзвонить на своих снарядах серенаду гостям в добавле-
ние к сластям.
Я присоединился к их компании со своей свирелью, никем не званный. Не
мог же я отказать себе в лицезрении новых лиц, в особенности таких птиц,
которые украшают двор (только не птичий: беру вас в свидетели, что ниче-
го подобного я не говорил). Я люблю их тонкое оперение, их щебет и их
повадку, когда они на себе перышки разглаживают или чинно расхаживают,
вертя задом, с гордым взглядом, поводя крылом, клювом и хвостом. Притом
же, будь ты от двора или не от двора, откуда бы ты ни взялся, раз ты мне
новое несешь, ты для меня всегда хорош. Я сын Пандоры, я люблю приоткры-
вать все ящики, все души, чистые и грязные, красивые и безобразные, жир-
ные и тощие, рыться в сердцах, смотреть, что там обретается, заниматься
тем, что меня не касается, всюду нос совать, разнюхивать, смаковать. Я
готов отведать плети, чтоб изведать все на свете. Но я не забываю
(будьте покойны) соединять приятное с полезным; и так как для господина
д'Ануа у меня в мастерской были как раз две большие резные филенки, то я
счел весьма удобным отправить их, не тратя ни гроша, на одной из теле-
жек, вместе с делегатами, скрипками, гобоями и заливными сухарями. Зах-
ватили мы с собой также и мою Глоди, Флоримонову дочку, чтобы прокатить
ее, благо представлялся случай, на даровщинку. А другой старшина повез
своего сынишку. Наконец, аптекарь нагрузил повозку сиропами, настойками,
медами, вареньем, каковые свои изделия намеревался поднести за счет го-
рода Кламси. Отмечу, что мой зять весьма это порицал, говоря, что так не
принято и что если бы всякий мастер, мясник, пекарь, сапожник, цирюльник
и так далее вздумал так поступать, то это было бы разорением для города
и для частных лиц. Он был совсем не так уж неправ; но тот был старшина,
как и он, Флоримон: ничего не скажешь. Маленькие люди подчинены законам;
а не маленькие их творят.
Отправились на двух повозках: городской голова, филенки, подарки, ре-
бятенки, четверо музыкантов и четверо старшин. Сам я пошел пешком. Пусть
себе расслабленных телега везет, как старух на рынок или на бойню скот!
Погода, признаться, стояла не из лучших. Небо было тяжелое, грозовое,
мучнистое. Феб устремлял на наши затылки свой круглый и жгучий глаз. На
дороге вились пыль и мухи. Но за исключением Флоримона, который дрожит
за свою белую кожу хуже всякой барышни, все мы были довольны: в компании
и скукаразвлечение.
Пока видна была башня святого Мартына, все эти важные господа вид
хранили степенный. Но как только мы скрылись у города из глаз, все лица
прояснились и души, подобно мне, скинули кафтаны. Сперва отпустили
кое-какие сальности. (Это у нас лучший способ, чтобы расшевелиться.) По-
том кто-то запел, за ним другой; мне кажется, прости меня, господи, что
не кто иной, как городской голова первый затянул веселые слова. Я заиг-
рал на своей свирели. Остальные подхв