Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
себя в грудь, как
в барабан, - я трус, такова уж моя природа.
- Куда ты девал. Пайар, Катоновы уроки? А тебе, кюре, на что послужи-
ла твоя религия!
- Ах, мой друг, жить так хорошо! - воскликнули оба с глубоким вздо-
хом.
Тогда мы облобызались все трое, смеясь, и сказали друг другу:
- Порядочный человек не многого стоит. Надо его брать таким, как он
есть. Бог его создал, и богу честь.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
СТАРУХИНА СМЕРТЬ
Конец июля
Я опять начинал чувствовать вкус к жизни. Давалось это мне легко, как
вы охотно мне поверите. И даже, сам не знаю, как, я находил ее еще более
смачной, чем раньше, нежной, рассыпчатой и золотистой, поджаренной в са-
мый раз, хрусткой, упругой на зубах и тающей на языке. Аппетит воскрес-
шего. Вот уж Лазарь, должно быть, сладко ел!..
И вот однажды, когда, весело поработав, я состязался с товарищами
Самсоновым оружием, вдруг входит крестьянин, пришедший из Морвана.
- Мэтр Кола, - говорит он, - я позавчера видел вашу хозяйку.
- Мошенник! - говорю я. - Тебе везет! А как старуха поживает?
- Очень хорошо. Она собирается в путь.
- Куда это?
- И очень спешно, сударь, в лучший мир.
- Он перестанет им быть, - замечает один скверный шутник.
А другой:
- Она уходит. Ты остаешься. За твое здоровье, Кола. Удача никогда не
приходит одна.
Я, чтобы не отставать от других (а все-таки я был расстроен), я отве-
чаю:
- Выпьем! К человеку милостив всевышний, если берет от него жену,
когда она стала лишней.
Но вино показалось мне вдруг кисловатым, я не мог допить стакана; и,
взяв палку, ушел, даже ни с кем не попрощавшись. Они кричали:
- Куда ты? Какая муха тебя укусила? Я был уже далеко, я не ответил,
сердце у меня ныло... Видите ли, можно не любить свою старуху, злиться
друг на друга день и ночь, целых двадцать пять лет, но в час, когда за
ней приходит курносая, за той, которая, прижатая к вам в тесной кровати,
столько времени мешала свой пот с вашим потом и в тощей утробе своей
растила семя рода, вами посеянное, вы чувствуете, как что-то сжимает вам
горло; словно кусок вас самих отваливается; и пусть он некрасив, пусть
он вас порядком стеснял, болеешь о нем, болеешь о себе, жалко и себя и
его... Любишь его, прости господи...
Пришел я на следующий день, в сумерки. С первого же взгляда я увидел,
что великий ваятель хорошо поработал. Сквозь истертый полог истрескав-
шейся кожи трагически проступало лицо смерти. Но еще более верным знаком
конца было для меня то, что, увидав меня, она сказала:
- Бедный ты мой, ты не слишком устал? При этих добрых словах, которые
всего меня передернули, я подумал:
"Дело ясное. Старушке конец. Она подобрела".
Я сел возле нее и взял ее за руку. Она была так слаба, что не могла
говорить, и благодарила меня взглядом за то, что я пришел. Чтобы ее под-
бодрить, стараясь шутить, я рассказал, как я оставил с носом чересчур
нетерпеливую чуму. Она ничего об этом не знала. Это настолько ее взвол-
новало (этакий я косолапый!), что она лишилась чувств, чуть душу не от-
дала. Когда она пришла в себя, к ней вернулся ее язычок (слава тебе,
господи!) и вернулась злоба. И вот она принимается, запинаясь и лепеча
(слова не желали выходить или выходили не такие, как она хотела; тогда
она злилась), и вот она принимается меня допекать, говоря, что это стыд,
что я ничего ей не сказал, что я бессердечный человек, что я хуже соба-
ки, что, как вышеназванная, я заслужил того, чтобы околеть от рези
один-одинешенек на своем гноище. И еще всякими другими ласковыми словами
наградила она меня. Ее старались успокоить. Мне говорили:
- Уйди ты! Ты не видишь, ты ее волнуешь. Выйди на минуту!
Но я рассмеялся, нагнувшись к ее кровати, и сказал:
- В добрый час! Я тебя узнаю! Есть еще надежда.
Ты все такая же злая...
И, взяв в свои большие ладони ее голову, ее старую, трясущуюся голо-
ву, я от всего сердца поцеловал ее дважды, в обе щеки. И она опять зап-
лакала.
И вот мы остались, спокойно и молча, совсем одни в комнате, где в
стене жучок-часовщик отстукивал сухое тиканье предсмертных минут. Все
остальные вышли в соседний покой. Она тяжело дышала, и я увидел, что ей
хочется говорить.
Я сказал:
- Ты, старушка, не утомляй себя. За двадцать пять лет обо всем пере-
говорено. Понимаешь друг друга без слов.
Она сказала:
- Ничего не переговорено. Мне надо сказать. Кола; иначе рай... куда я
не попаду...
- Попадешь, попадешь, - говорю.
- ...Иначе рай будет для меня горше адской желчи. Я была с тобой, Ко-
ла, резка и бранчлива...
- Да нет же, да нет же, - говорю. - Чуточку кислоты только полезно.
- ...Ревнива, вспыльчива, сварлива, груба. Своим дурным настроением я
наполняла весь дом; и чего я только с тобой не выделывала...
Я похлопал ее по руке:
- Ничего. У меня кожа толстая.
Она продолжала чуть слышно:
- Но это потому, что я тебя любила.
- А я и не знал! - сказал я, смеясь. - Что ж, у всякого своя манера.
Но отчего ж ты мне не сказала? Догадаться было не так-то легко.
- Я тебя любила; а ты меня не любил. Поэтому ты был добрый, а я была
злая; я тебя ненавидела за то, что ты меня не любишь; а тебе было все
равно... У тебя был твой вечный смех, Кола, тот же самый, что и сей-
час... Боже мой, и настрадалась же я из-за него! Ты в него закутывался,
как от дождя; и сколько я ни проливалась дождем, никогда-то мне не уда-
валось промочить тебя, разбойник. Ах, как ты мне делал больно! Много
раз, Кола, я готова была помереть.
- Женушка ты моя, говорю, ведь я же не люблю воды.
- Вот ты опять смеешься, мошенник!.. Что ж, это хорошо. Смех согрева-
ет. Вот сейчас, когда земляной холод поднимается у меня по ногам, я
чувствую всю цену твоему смеху; ссуди меня твоим плащом. Смейся вволю,
милый мой; я на тебя больше не сержусь; а ты, Кола, прости меня.
- Ты была хорошая жена, - сказал я, - честная, стойкая и верная. Мо-
жет быть, не каждый день ты была так уж мила. Но никто не совершенен;
это было бы неуважением к тому, там, в небесах, кто один совершенен, го-
ворят (сам я не видал). И в черные часы (не в ночные часы, когда все
кошки серы, а в годы бед и тощих коров) ты была совсем уж не так безоб-
разна. Ты была храброй, ты ни разу не отфыркнулась от работы; и твоя уг-
рюмость казалась мне почти прекрасной, когда ты обращала ее против злой
судьбы, не отступая ни на шаг. Но не будем больше мучиться прошлым. Дос-
таточно того, что мы его раз снесли, не споткнувшись, не крикнув, не
заклеймив себя стыдом. Что сделано, то сделано, и этого не переделаешь.
Ноша сложена наземь. И теперь дело хозяина взвесить ее, если ему угодно.
Нас это уже не касается. Уф! Передохнем, старина! Нам теперь остается
отстегнуть ремни, натрудившие нам спину, растереть онемевшие пальцы, за-
текшие плечи и вырыть себе яму в земле, чтобы уснуть, разинув рот и хра-
пя, как орган, - Requiescat! Мир тем, кто поработал! - великим сном Веч-
ности.
Она слушала меня, закрыв глаза, скрестив руки.
Когда я кончил, она открыла глаза, протянула мне руку.
- Мой друг, покойной ночи. Завтра ты меня разбудишь.
И уронила руку.
Затем, как женщина порядливая, она вытянулась на кровати во весь
рост, натянула на себя простыню до самого подбородка, так чтобы не оста-
валось ни единой складки, прижала распятие к пустым грудям; затем, как
женщина решительная, с заостренным носом, с неподвижным взглядом, гото-
вая в дорогу, стала ждать.
Но, видно, ее старым костям, прежде чем изведать покой, суждено было
еще в последний раз пройти, чтоб очиститься, сквозь беду, этот земной
огонь (таков наш жребий). Ибо в эту самую минуту отворилась дверь, и хо-
зяйка, вбежав в комнату, крикнула, задыхаясь:
- Скорее! Идите сюда, мэтр Кола! Я спросил, недоумевая:
- В чем дело? Говорите потише.
Но она, на своей кровати, уже собравшаяся в дальний путь, - словно ей
с высоты ее повозки видно было поверх наших голов то, чего не было видно
мне, - она приподнялась на смертном ложе, оцепенелая, как тот, которого
разбудил Иисус, протянула к нам руки и воскликнула:
- Моя Глоди! Тут понял и я, пронзенный этим криком и хриплым кашлем,
донесшимся из-за стены. Я бросился туда и застал мою бедную ласточку,
которая, со сдавленным горлом, силясь разжать ручонками душивший ее
узел, вся красная и горячая, взывала о помощи растерянными глазами и би-
лась, как раненая птичка.
Что это была за ночь, я не могу рассказать. Еще и сейчас, когда меня
от нее отделяют пять полных дней, стоит мне вспомнить, как у меня ноги
подкашиваются; я должен сесть. Ух, дайте перевести дух... Неужели же
есть в небе хозяин, которому нравится мучить эти маленькие создания,
чувствовать, как под его пальцами хрустят эти хрупкие шейки, видеть, как
они мечутся, и сносить их удивленно-укоризненные взгляды! Я понимаю, что
можно дубасить старых ослов, вроде меня, делать больно тому, кто спосо-
бен защититься, здоровенным дядям, коренастым теткам. Если тебе приятно,
когда мы орем, изволь, господи боже, попробуй! Человек - твое подобие.
Что ты, как и он, не всякий день бываешь добр, что ты взбалмошен, кова-
рен, любишь иной раз навредить из желания разрушить, испытать свою силу,
от избытка крови, потому что ты не в духе или просто от нечего делать, -
это меня в конце концов не так уж удивляет. В наши года мы за себя пос-
тоим; когда ты нас изводишь, мы это умеем тебе сказать. Но выбирать себе
мишенью этих бедных ягняток, у которых, пожми им нос, закапает молоко,
это, брат, ни-ни! Это уж слишком, этого мы не допустим! Бог или король,
кто так поступает, тот превышает свою власть. Мы тебя предупреждаем,
всевышний, если ты вздумаешь продолжать, мы очень скоро будем вынуждены,
к великому нашему сожалению, тебя развенчать... Но только я не хочу ве-
рить, чтобы это было делом твоих рук, я слишком тебя уважаю. Если воз-
можны такие злодейства, отец наш, то одно из двух: или у тебя нет глаз,
или ты не существуешь... Ай, вот неуместное слово, беру его назад! Что
ты существуешь, доказывается уже тем, что вот мы с тобой сейчас беседу-
ем. Сколько у нас с тобой бывало споров! И, между нами говоря, сударь
мой, сколько раз я принуждал тебя умолкнуть! А в эту зловещую ночь, как
я тебя звал, поносил, стращал, отвергал, просил, умолял! Как я воздевал
к тебе сложенные руки и грозил тебе стиснутым кулаком! Это ничему не по-
могло, ты глазом не моргнул. Во всяком случае, ты не станешь отрицать,
что я всячески старался тебя тронуть! Но раз ты не желаешь, черт возьми,
раз тебе не угодно меня услышать, покорнейший слуга, тем хуже для тебя,
господи мой боже! Мы знаем и других, обратимся в другое место...
Мы со старой хозяйкой были одни при больной. Мартина, у которой нача-
лись в дороге родовые схватки, осталась в Дорнеси, поручив Глоди бабуш-
ке. Когда мы увидели наутро, что наша маленькая мученица кончается, мы
прибегли к крайним средствам. Я взял на руки ее разбитое тельце, легче
перышка (оно уже не билось даже и, свесив голову, только прерывисто
вздрагивало, как воробышек). Я взглянул в окно. Ветер и дождь. Роза на
стебле свешивалась к стеклу, словно войти хотела. Предвестие смерти. Я
перекрестился и, несмотря ни на что, вышел. Сырой, резкий ветер так и
вломился в дверь. Я прикрыл рукой голову моей касатки, боясь, как бы
вихрь не задул лампадки. Мы пошли. Впереди шагала хозяйка, неся дары. Мы
вступили в придорожный лес и вскоре увидели, на краю болота, дрожащую
осину. Над полчищами диких камышей она царила, высокая и прямая, как
башня. Мы обошли ее кругом раз, другой, третий. Малютка стонала, и ветер
в листве стучал зубами, как она. Ручонку девочки мы обвязали лентой,
другой конец прикрепили к ветви старого, дрожащего дерева, и мы с беззу-
бой хозяйкой принялись повторять:
Дрожи вся, дрожи сплошь,
Перейми мою дрожь.
Прошу тебя об этом
Перед целым светом
И пресвятою троицей,
А если не устроится,
О чем тебя молю.
Берегись, срублю!
Затем старуха вырыла посреди корней яму, вылила туда кружку вина, по-
ложила две головки чесноку, ломоть сала, а сверху грош. Еще три раза
обошли мы вокруг моей шапки, положенной наземь и набитой камышом. При
третьем разе мы в нее плюнули, твердя:
- Жабы болотные, жирные, плотные, жаба вас удави!
Потом, на обратном пути, у лесной опушки мы опустились на колени пе-
ред кустом боярышника; к его ногам положили ребенка и, во имя святого
терновника, помолились сыну божьему.
Когда мы, наконец, вернулись домой, малютка казалась мертвой. Во вся-
ком случае, мы сделали все, что могли.
Меж тем моя жена не желала помирать. Любовь к Глоди привязывала ее к
жизни. Она металась, крича:
- Нет, я не уйду, господи Иисусе, Мария дева, пока не узнаю, что вы с
ней решили сделать и должна она или не должна поправиться. А только она
поправится ей-же-ей, я этого хочу. Я этого хочу, хочу и хочу; сказано, и
конец.
Но, по-видимому, это не совсем еще было сказано; потому что, сказав,
она начинала сызнова. Ну и духу же в ней было! А я-то думал, что она
вот-вот испустит последний! Если это был последний, то и здоровенный же
он был... Брюньон, скверный человек, ты смеешься, тебе не стыдно? Что ж
делать, милые друзья? Таков уж я. Я могу смеяться и все-таки страдать;
зато французу для смеха и страданье не помеха. И, плачет он или хохочет,
он прежде всего видеть хочет. Да здравствует Janus bifrons [18] с вечно
открытыми глазами!..
Итак, мне было вовсе не легко слышать, как она надсаживается и надры-
вается, бедная старушка; и хоть я и томился не меньше ее, мне хотелось
ее успокоить, я говорил ей такие слова, какие говорят детишкам малым, и
ласково кутал ее одеялом. Но она яростно отбивалась, крича:
- Дармоед! Если бы ты был мужчина, разве бы ты не нашел средства, как
ее спасти? Себя-то ты спасти сумел. На что ты годен? Это тебе надо было
умереть.
Я отвечал:
- Что ж, я с тобой согласен, старуха, ты права. Я бы отдал свою шку-
ру, если бы кто-нибудь ее пожелал. Но, видно, на том свете она не нужна:
поношена, отслужила свое. Я гожусь (это правда), как и ты, только на то,
чтобы страдать. Будем же страдать молча. Быть может, это зачтется, и
меньше останется на долю невинной крошки.
Тогда ее старая голова прильнула к моей, и соль наших глаз смешалась
у нас на щеках. В комнате чувствовалась нависшая тень от крыльев архан-
гела смерти...
И вдруг он исчез. Вернулся свет. Кто сотворил это чудо? Всевышний ли
бог, или боги лесов, Иисус, милосердный ко всем несчастным, или грозная
земля, которая наводит и отводит недуги, была ли то сила молитв, или
страх моей жены, или то, что я задобрил осину? Но этого никогда не уз-
нать; и в неведении моем я возношу благодарения (оно вернее) всей компа-
нии, присоединяя к ней и тех, кого я даже и не знаю (они-то, может быть,
и есть самые лучшие). Как бы там ни было, достоверно одно, и только оно
для меня и важно, - это, что с этой минуты жар спал, дыхание заструилось
в хрупкой гортани, как легкий ручеек; и моя маленькая покойница, выс-
кользнув из объятий архангела, воскресла.
Тут мы почувствовали, как тают наши старые сердца. Мы запели: "Nunc
dimittis [19], господи!..", и моя старуха, поникнув со слезами радости,
уронила голову на подушку, словно камень, который уходит в землю, и
вздохнула:
- Теперь я могу идти!..
И сразу взгляд ее потерялся, лицо провалилось, словно разом отлетело
дыхание. А я, склонившись над кроватью, где ее уже не было, глядел слов-
но в глубь речного омута, где очертания исчезнувшего тела остаются на
миг запечатленными и пропадают, кружась. Я закрыл ей веки, поцеловал ее
в восковой лоб, сложил вместе ее трудолюбивые руки, ни разу не отдохнув-
шие за всю жизнь; и без печали, покинув угасшую лампаду, где выгорело
масло, я подсел к новому огоньку, который должен был отныне озарять дом.
Я смотрел, как малютка спит; я стерег ее сон с растроганной улыбкой и
думал (как помешать думам?):
"Не странное ли дело, что так вот привязываешься к такому маленькому
существу? Без него словно и нет ничего. А с ним все хорошо, даже самое
плохое, все равно. Да, пусть я умру, бери меня, черт, в свою дыру! Лишь
бы она жила, она, на остальных мне наплевать! Однако как же это так? Вот
я, живой и здоровый, хозяин своих пяти чувств, и еще нескольких на при-
дачу, и прекраснейшего из всех, его светлости - моего разума; я никогда
не брюзжал на жизнь, в утробе у меня десять локтей пустых кишок, всегда
готовых ее почествовать, у меня ясная голова, верная рука, сильные ноги
и легкий шаг, я работник спорый, бургундец матерый; и вдруг я готов всем
этим пожертвовать ради какой-то маленькой твари, которой я даже не знаю?
Потому что ведь, в сущности, что она такое? Славная зверюшка, забавная
игрушка, молоденький попугай, существо, которое пока ничто, но которое
чем-то будет, может быть... И ради этого "может быть" я стану расточать
мое: "Я есмь, я есмь я, и мне у себя хорошо внутри, черт побери!" Да
ведь в том-то и дело, что это "может быть" - это мой лучший цветок, тот,
ради которого я живу. Когда черви обгложут мои кости, когда мое тело
истлеет на жирном погосте, я воскресну, господи, в другом "я", которое
будет красивее, лучше и счастливее... А почем я знаю? Почему оно будет
лучше меня? Потому что оно ногами станет мне на плечи и будет видеть
дальше, шагая над моей могилой... О вы, исшедшие из меня, вы, что будете
впивать свет, который уже не омоет мои глаза, его любившие, вашими гла-
зами я вбираю урожай грядущих дней и ночей, я вижу смену годов и веков,
я наслаждаюсь и тем, что я предчувствую, и тем, что мне неведомо. Все
проходит мимо меня; но я сам иду вперед; и иду все дальше, иду все выше,
несомый вами. Дальше жизни моей, дальше нивы моей тянутся борозды; они
обнимают землю, они охватывают пространство; подобно Млечному Пути, они
покрывают сетью весь лазурный свод. Вы - моя надежда, вы - мое желание,
вы - мои семена, которые я кидаю в грядущие времена".
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
СОЖЖЕННЫЙ ДОМ
Середина августа
Отмечать ли нам сегодняшний день? Это черствый кус. Он еще не совсем
переварен. Ничего, старина, не унывай! Так он легче пройдет.
Говорят, с летним дождем богатства ждем. Если так, то я должен бы
быть богаче Креза: потому что нынче летом на меня так и хлещет; а я меж
тем наг и бос, как Иван Креститель. Не успел я выдержать это двойное ис-
пытание, - Глоди исцелилась, и жена моя также, одна от болезни, другая
от жизни, - как силы, правящие миром (видно, в небесах какая-то женщина
на меня зла; и что я ей сделал?.. Она меня любит, не иначе!), обрушились
на меня бешеным натиском, из которого я вышел голым, избитым, так что
кости ноют, но (в конце концов это главное) все они целы.
Хоть внучка моя совсем уже поправилась, я не торопился к себе домой;
я оставался возле нее, наслаждаясь ее выздоровлением еще больше, чем она
сама. Когда выздоравливает ребенок, то словно созерцаешь сотворение все-
ленной; весь мир, точно свежеснесенный, молочный. Итак, я прохлаждался,
рассеянно прислушиваясь к новостям, которые заносили, идя на рынок, ку-
мушки. Как вдруг однажды я насторожился, старый осел, завидевший дубинку
погонщика. Говорили, что в Кламси горит Бевронское предместье и что дома
пылают, как хворост. Никаких подробностей мне так и не удалось добиться.
С этой минуты я сидел, из симпатии, как на угольях. Как меня ни успокаи-
вали:
- Да ты не волнуйся! Дурные вести не сидят на месте. Если бы дело ка-
салось тебя, ты бы давно уже знал. При чем тут твой дом? Ослов в Бевроне
много...
Меня разбирала тревога, я твердил себе:
- Это он... Он горит, я чую гарь...
Я взял палку и пошел. Я думал:
"Ка