Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
рону мира; все-таки то, что он так любил,
заслуживало и отречения и жертв. Зато он был совершенно чужд общих
сожалений, характерных для таких же бывших людей, как он, которые я слышал и
читал тысячу раз и которые, главным образом, сводились ко вздохам о
потерянном житейском благополучии самого мелкого свойства.
В этой же мастерской, недалеко от меня, работал еще один русский,
которого я знал раньше, так как одно время учился вместе с ним. Он был
старше меня на несколько лет. Я никогда не мог выяснить ни его
происхождения, ни условий, в которых он рос в России, потому что рассказы
его об этом были абсолютно невероятны, - и походили на описания светской
роскоши в дешевых бульварных книжках. Я помнил только, что у его родителей
были какие-то совершенно чудовищные, по его описанию, люстры и
повар-француз. По-русски, однако, он говорил с малороссийским акцентом, и
отвлеченные понятия никогда не фигурировали в его разговоре. За границей в
фабричных условиях он был как рыба в воде и совершенно не страдал от них,
для него скорее университет был бы трагедией. С рабочими он легче дружил и
сходился, чем другие, хотя почти не говорил по-французски. Работал он
хорошо, был вынослив, и то, что он делал на фабрике, его живо интересовало.
Он отличался еще исключительной бережливостью и анекдотической скупостью,
питался только бульоном, хлебом и салом, которое он купил сразу в большом
количестве за ничтожную цену, потому что, - объяснял он, - оно сверху было
немножко испорчено, и все откладывал деньги. Потом он купил прекрасные,
дорогие часы на руку, - но они стояли всю неделю, он заводил их только в
субботу и воскресенье, говоря, что иначе механизм изнашивается. Жизнь его
была чрезвычайно проста - всю неделю он работал, возвращаясь с фабрики,
тотчас ложился спать, в субботу же шел сначала в баню, затем в публичный
дом. Та культура, с которой ему пришлось соприкоснуться во время учения,
прошла для него совершенно бесследно; и никогда ни один отвлеченный вопрос
не занимал его внимания. И долгое время мне казалось, что всю его жизнь, все
его мысли, побуждения и чувства можно было свести, как в алгебре, к
двум-трем основным формулам - остальное было бесполезной и расточительной
роскошью. Я не мог предвидеть беспощадной мести, которую ему готовила эта
самая ненужная культура и отвлеченные понятия; мне всегда казалось, что
против них у него был природный и непобедимый иммунитет.
Но он был одним из первых людей в моей жизни, о существовании которых я
мог иметь окончательное суждение, потому что в течение нескольких лет я
встречал его время от времени, видел изменения, происходившие с ним, и
особенно удивительные за последние два года; и главное, все остановилось в
ту минуту, когда достигло сильнейшего напряжения. В нем было все, что
необходимо для счастливой жизни, и прежде всего инстинктивная и полная
приспособляемость к тем условиям, в которых ему пришлось жить: он искренно
полагал, что существует очень неплохо, что та ничтожная сумма денег, которая
у него отложена - и которая каждый месяц увеличивается в той же убогой
пропорции - есть некоторый капитал, что два костюма особенного, подчеркнуто
модного и тугого покроя, характерного для плохих портных из бедных кварталов
Парижа, - это значит, что он хорошо одет, что очередная прибавка жалованья -
15 или 20 сантимов в час - увеличивает его "экономический потенциал" -
словом, для оценки своего собственного положения он пользовался критериями
рабочей среды, в которой жил, а о критериях общего порядка не подозревал, -
я думаю, впрочем, что слово "критерий" не фигурировало в числе тех, которые
он знал. В самое первое время в Париже, разговаривая с ним, еще можно было
представить себе, что этот человек чему-то учился, но уже года через два от
этого ничего не осталось; он забыл это так, казалось бы, глубоко и
непоправимо, точно этого никогда не существовало. Как большинство простых
людей, попавших в иностранную среду, он избегал говорить по-русски, и если
бы не акцент и ошибки в глаголах, временах и родах, его речь можно было бы
принять за речь французского крестьянина. Он ушел с завода, где мы работали
вместе, и несколько месяцев спустя я видел его в вагоне метро: на
красноватых его руках, которые я хорошо знал - с утолщениями к концам
пальцев и закругляющимися ногтями, - были перчатки нежно-желтого цвета, а на
голове был котелок. Фамилия его была Федорченко, и это его очень огорчало,
так как, по его словам, французам было трудно ее произносить, и всем своим
новым знакомым он представлялся как м-р Федор. В нем в сильнейшей степени
была развита та же черта, которую я неоднократно наблюдал у многих русских,
для которых все, что существовало прежде, и что, в конце концов, определило
их судьбу, перестало существовать и заменилось той убогой иностранной
действительностью, в которой они в силу, чаще всего, плохого знания
французского языка и отсутствия критического чувства именно по отношению к
этой среде видели теперь чуть ли не идеал своего существования. Это было,
как мне казалось, когда я думал обо всех этих людях, - среди них бывали
прокуроры, адвокаты, доктора, - проявлением многообразнейшего инстинкта
самосохранения, вызвавшего постепенную атрофию некоторых способностей,
ставших не только ненужными, но даже вредными для той жизни, которую эти
люди теперь вели, - и прежде всего, способности критического суждения и той
известной интеллектуальной роскоши, к которой они привыкли в прежнее время и
которая в теперешних обстоятельствах была бы неуместна и невозможна. Я
разговаривал как-то об этом с одним из моих товарищей, и он вдруг сказал,
прерывая меня:
- Ты помнишь книгу Уэллса, которую мы читали много лет тому назад -
"Остров доктора Моро"? Ты помнишь, как животные, обращенные в людей, после
того как из-за какой-то катастрофы доктор Моро потерял над ними власть, - ты
помнишь, с какой быстротой они забывали человеческие слова и возвращались к
прежнему состоянию?
- Это унизительное сравнение, - сказал я, - это чудовищное
преувеличение, я не могу с тобой согласиться.
Но позже, после того как мне пришлось видеть множество примеров этого
душевного и умственного обнищания, я думал, что мой товарищ был, может быть,
более прав, чем мне казалось сначала. Превращения, которые происходили с
людьми под влиянием перемены условий, бывали настолько разительны, что
вначале я отказывался им верить. У меня получалось впечатление, что я живу в
гигантской лаборатории, где происходит экспериментирование форм
человеческого существования, где судьба насмешливо превращает красавиц в
старух, богатых в нищих, почтенных людей в профессиональных попрошаек, - и
делает это с удивительным, невероятным совершенством. Я как сквозь сон
вспоминал и узнавал этих людей: в пьяном старике с седыми усами и мутным
взглядом, которого я встретил в маленьком кафе одного из парижских
пригородов, куда случайно попал, - он хлопал своего соседа, пожилого
французского рабочего, который особенным, характерным для французского
простонародья движением открывал вкось рот с прилипшим к нижней губе,
насквозь промокшим коротким окурком, - и говорил, с сильным акцентом: мы их
надули! - и потом вдруг выпрямлялся и умолкал, и мутный его взгляд начинал
внезапно грустить, и он говорил - еще стакан белого, - и из разговора я
понял наконец, что было предметом и этого восторга и этой выпивки: их группе
рабочих удалось сдать бракованный материал и получить за него деньги; - в
этом человеке я узнал свирепого, усатого генерала, которого помнил по
России, высокомерного и жестокого начальника. Его собутыльник ушел, он
остался один, заказал себе неуверенным голосом и размашистым жестом и потом
уставился на меня, время от времени вздрагивая и дергая головой. - Что вы на
меня смотрите? - закричал он мне с раздражением. - Не пожалела вас судьба,
однако, - сказал я по-русски. Он рассердился, заплатил и в пьяном и немом
бешенстве вышел из кафе, не взглянув в мою сторону. Потом я узнал от моих
знакомых, что, по их сведениям, генерал этот получил какое-то прекрасное
место не то в Аргентине, не то в Бразилии и уехал туда уже очень давно;
кажется, он преподает баллистику или еще что-то в этом роде в тамошней
военной академии. Мне сказали, что он уехал лет восемь тому назад, что он
оттуда никому не пишет. Этот отъезд, однако, он обставил с исключительной
расточительностью, устроил банкет, все пили шампанское и поздравили его с
тем, что вот, наконец, он получил место по заслугам и что в будущей России,
конечно... - Это он себе похороны устраивал, - сказал я, - вот почему эта
поминальная роскошь. Бразилия, Аргентина! а в самом деле, сырая рабочая
гостиница в шести километрах от Парижа, заводская сирена, красное вино,
ежедневное хождение на фабрику, боль в ревматических суставах, перерождение
печени, - по счастливому медицинскому выражению, - и никакой Бразилии,
никакой Аргентины, никакой, конечно, будущей России и ни одного утешения с
той самой минуты, когда дымным осенним вечером нагруженный до отказа пароход
вышел в бурное море, оставляя навсегда берега побежденного Крыма. И в силу
непонятной для меня ассоциации, каждый раз, когда я думал об этом генерале,
я вспоминал застывшую в моем воображении маленькую нищую старушку, которую я
видел в Севастополе и которая пела слабым голосом невнятную мелодию; она
стояла всегда на одном и том же углу, и я хорошо ее знал и привык к ней. Я
остановился однажды, чтобы разобрать наконец, что она поет. Слабым
старческим голосом она тянула нараспев:
Мой миленький дружок,
Любезный пастушок...
Это было на Приморском бульваре, была прекрасная погода, под вечер, за
морем садилось солнце, на рейде стоял английский крейсер "Мальборо". Я на
секунду закрыл глаза и быстро пошел дальше. Никакая прочитанная книга,
никакой результат длительного изучения не могли бы обладать такой ужасной
убедительностью, как этот жалобный, умирающий в солнечном и юном великолепии
отклик давно умолкнувшей и исчезнувшей эпохи. И мое воображение рисовало мне
картины, относящиеся к молодости этой женщины, создало вокруг нее целый мир,
неверный, расплывчатый, но бесконечно очаровательный и от которого теперь не
осталось ничего, кроме этой наивной мелодии, похожей на тихую музыку из
могилы, на кладбище, в летний день, в тишине, прерываемой только звенящим
жужжанием насекомых.
Мне было тогда шестнадцать лет, но уже в те времена я знал чувство,
которое потом неоднократно стесняло меня, - как если бы мне становилось
трудно дышать, - стыд за то, что я молод, здоров и сыт, а они стары, больны
и голодны, и в этом невольном сопоставлении есть нечто бесконечно тягостное.
Это же чувство охватывало меня, когда видел калек, горбунов, больных и
нищих. Но я испытывал подлинные страдания, когда они кривлялись и
паясничали, чтобы рассмешить народ и заработать еще несколько копеек. И
только в Париже, на ночных его улицах, я увидел нищих, которые не вызывали
сожаления; и сколько я ни старался себе внушить, что нельзя же это так
оставить и нельзя дойти до такой степени очерствения, что их вид у тебя не
вызывает ничего, кроме отвращения, - я не мог ничего с собой поделать. Я
никогда не мог забыть, как однажды поздно ночью ко мне подошла женщина,
одетая в черные лохмотья, с грязно-седыми, нечесаными волосами; она
приблизилась вплотную ко мне, так, что я почувствовал тот сложный и тяжелый
запах, который исходил от нее, и что-то пробормотала, чего я не разобрал; я
вынул монету ей, но она отказалась и продолжала бормотать. "Что же тебе
нужно?" - сказал я. "Ты идешь со мной?" - спросила она, собираясь взять меня
под руку. "Что? - сказал я с изумлением. - Ты с ума сошла?" Она отступила на
шаг и более отчетливо ответила, что найдутся другие, лучше меня, - и
исчезла. Был туман в ту зимнюю ночь, я проходил мимо Центрального рынка, где
гремели грузовики, ржали лошади и где над всем плыл запах гниющих овощей и
особого оттенка нечистотных миазмов, который характерен для этого квартала
Парижа. Меня неоднократно охватывало отчаяние, - как, в силу какой
социальной несправедливости, было возможно существование этих людей? Но
потом я убедился, что это была целая общественная категория, такой же закон-
но существующий класс, как класс коммерсантов, как сословие адвокатов, как
корпорация служащих. Их принадлежность к этому миру далеко не всегда
определялась возрастом, среди них были молодые люди; и там была своеобразная
иерархия и переходы от одной степени бедности к другой; и на моих глазах,
например, еще не старая, но очень некрасивая женщина, бродившая обычно по
пустынным улицам ночного Passy, постепенно сделала непредвиденную карьеру,
объяснявшуюся, однако, одним неожиданным случаем, который она охотно
рассказывала: это была болезнь печени, доктор ей запретил пить, и она с тех
пор вела действительно трезвый образ жизни; и в трезвом состоянии она вдруг
поняла, что, вместо нищенства, она может заняться проституцией. До тех пор
эта мысль никогда не приходила ей в голову. Но это было неожиданное
озарение, громадной, исключительной для нее важности, нечто вроде того
счастливого стечения обстоятельств и случайности, которому человечество
обязано, быть может, возникновением нескольких религий, многих философских
систем и изобретений. И я видел, как она стала все лучше и лучше одеваться,
и в день ее окончательного апофеоза она ехала ночью в такси, тесно обнявшись
с каким-то молодым человеком чрезвычайно приличного вида; и в ту часть
секунды, когда их автомобиль проезжал мимо фонаря и внутренность его
осветилась, я успел заметить котелок молодого человека, лежавший на сиденье,
и лисий мех вокруг шеи этой женщины, и ее напудренное лицо с не
изменявшимся, по-видимому, ни в каких обстоятельствах выражением холодной
тупости, которое я давно знал. Я успел это все увидеть потому, что долгие
годы шоферского ночного ремесла, требующего постоянного зрительного
напряжения и быстроты взгляда, необходимых для того, чтобы не налететь на
другую машину или успеть заметить автомобиль, неожиданно выезжающий из-за
угла, - развил эту быстроту зрительного впечатления во мне, так же как во
всех моих товарищах по работе, до размеров необычных для среднего человека и
характерных для гонщиков, боксеров, лыжников, акробатов и спортсменов. Этот
зрительный рефлекс действовал иногда с механической и бездушной точностью и
был совершенно бессознателен: мне случалось ехать довольно быстро,
задумавшись о чем-нибудь и не глядя по сторонам; потом, без того, чтобы
что-либо произошло, я сильно нажимал на тормоз, машина останавливалась - и
тогда, перерезывая ей путь, быстро проезжал другой автомобиль, который я,
оказывается, видел, не отдавая себе в этом отчета, не думая об этом и в
сущности не зная, что я его вижу. Совершенно так же, повернув голову вправо
или влево, - если приходилось пересекать большую улицу, - я сбоку видел, что
делают клиенты, и однажды, я помню, ощутил неприятный холод в спине, потому
что мой пассажир, сильно выпивший человек, типа рабочего, в растерзанном
костюме, сидя сзади меня, все перекладывал из одной руки в другую два
крупнокалиберных револьвера, которые, однако, как это выяснилось позже,
предназначались не для меня, так как он нормальнейшим образом расплатился и
ушел неверной походкой. Я был совершенно убежден, что вез убийцу, и на
следующий день с любопытством искал в вечерних газетах сообщения о новом
преступлении, - но не нашел; по-видимому, он отложил его. Но я почти
убежден, что он совершил его; есть люди, у которых на лице написана их
судьба, и его лицо было именно таким. Совершенно так же, в лице Федорченко,
на толстой лоснящейся и красноватой физиономии, лишенной всякой
одухотворенности, было что-то страшное, в чем я никогда не мог дать себе
отчета; но мне всегда бывало неуютно, когда я находился рядом с этим
человеком, хотя мне лично с его стороны ничего не могло грозить ни в какой
степени. И все-таки, каждый раз, когда я его видел, мне становилось не по
себе, это было похоже на то чувство, которое я испытывал бы, глядя, как
человек срывается с крыши и летит вниз или падает в решетку лифта.
С тех пор когда я работал вместе с ним на заводе, я на некоторое время
потерял его из виду. Но однажды, в морозный февральский вечер, поставив
автомобиль на стоянке и собираясь слезть, чтобы идти в кафе - это
происходило на бульваре Pasteur, - я увидел его; он шел, оборачиваясь по
сторонам и неся в руке маленький черный чемоданчик. Он был одет
по-праздничному, на голове его был котелок, но ВИД у него был растерянный.
Увидя меня, он почему-то обрадовался и сказал, что у него ко мне дело, потом
не удержался и спросил, как я нахожу его костюм и пальто.
- Очень хорошо, - сказал я, - прекрасно. Только галстук не надо
завязывать таким маленьким узелком, это так бабушки в России носовые платки
завязывают, чтобы не забыть, и потом, не следует носить, по-моему, туфли с
лакированными носками. А в общем, конечно, великолепно. В чем дело?
Он рассказал мне, что возвращается с Монпарнаса и огорчен своей
неудачей. Оказывается, он давно уже заметил там - в определенные часы,
вечером, - какую-то даму в мехах, приходившую в кафе с прекрасным ангорским
котом. Сам Федорченко был к кошкам равнодушен; но его невеста, как он
сказал, очень любила эту породу, и он думал, что доставит ей удовольствие,
если принесет в подарок ангорского кота. Он решил его украсть. С этой целью
он отправился в кафе, захватил с собой чемоданчик, который он продолжал
держать в руке, рассказывая мне все это, - воспользовался минутой: когда
дама вышла на короткое время, посадил кота в чемодан и ушел. Он потратил на
подготовку этого плана много дней, все ходил в кафе, смотрел на часы, пил
пиво и выжидал случая, когда дама выйдет и на террасе не будет других
посетителей. Дама, к счастью, всегда предпочитала террасу; и хотя за
стеклянными ширмами стояла печка и было тепло, большинство посетителей
сидело обычно внутри; однако несколько человек всегда оставалось на террасе.
Сегодняшний вечер был особенно удачным, так как там, кроме дамы и
Федорченко, сидела только одна пара влюбленных; влюбленные целовались и не
обращали внимания на то, что происходило вокруг. Таким образом, выполнение
плана прошло очень хорошо. К несчастью, по дороге чемоданчик расстегнулся, -
как он сказал, - и кот, который до этого все держался внутри, выскочил и
бросился бежать с необыкновенной, по словам Федорченко, быстротой.
Федорченко долго ловил его, но не мог поймать. "Удрал-таки, сукин сын, -
сказал он с внезапным озлоблением, - что вы скажете?"
- Кот, конечно, дрянь, - сказал я, - но вот я не очень уверен, стоило
ли его воровать? Вы могли попасть в грязную историю.
Федорченко махнул рукой и потом сказал с отчаянием в голосе, что ради
своей невесты он готов на все и что другого способа достать кота не было;
кот стоит бешеных денег, а он, Федорченко, не миллионер. Дело же его
заключалось в то