Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
на него накладывала, вдруг стали проступать
человеческие черты, как на старинной картине, после первой попытки
реставрации выступают неожиданные подробности, проявляющие ее прежний,
скрытый до тех пор, смысл. "Мне теперь говорят "мадам", - говорила она мне,
- и уступают мне место, и мои клиентки дают мне советы и спрашивают, как я
себя чувствую".
Но Федорченко уже ничто не могло остановить. Мне казалось, что, если бы
он уехал на другой конец света, изменил бы совершенно свою жизнь и забыл бы
о том, что с ним происходило, - все равно, весь этот страшный мир, этот
воздух, в котором он задыхался, все равно вернулся бы к нему.
Помню особенно, как я долго смотрел на него, придя однажды в кабаре, -
он не знал о моем присутствии. Он сидел, закрыв глаза, закинув назад голову
на жилистой шее, и я тогда заметил, что его лицо было способно бледнеть, -
до сих пор оно всегда было красноватым. И в этой темноте - он ни разу не
открыл глаз - сквозь их музыкальный туман, до него доносился низкий голос
Кати, певший о сожалении и расставании и о потерянных возможностях счастья,
- и опять Россия, почти неведомая и далекая Россия, и все тот же снег, и
ямщики, и бубенчики. Мне представилась тогда, среди этой цыганской, поющей и
плачущей тоски, непоправимая ошибочность такой жизни и всего, что
происходило; и вместе с тем это была одна из тех ошибок, после которых
прежнее существование, счастливое и спокойное, навсегда теряет свою,
казалось бы, законную и заслуженную привлекательность. Это была ошибка
безвозвратная; тот, кто ее совершал и понимал сейчас весь этот легкий и
хрупкий мираж, не мог уже обрести того, что этому предшествовало.
Все это время судьба Федорченко, - хотя я относился к нему всегда с
совершенным, казалось бы, равнодушием, - сильно занимала меня, у меня было
впечатление, что я присутствую при его душевной агонии, не будучи в
состоянии ему помочь чем бы то ни было. Я долго искал объяснения этого
невольного и неожиданного моего сочувствия к нему. Я думаю, что все-таки оно
возникло оттого, что Федорченко, в эти последние месяцы его жизни, в силу
стремительной и смертельной своей эволюции, приблизился к тому типу людей,
который всегда интересовал меня и с которым до сих пор он не имел ничего
общего. Все это время я не мог отделаться от ощущения, что и я, каким-то
косвенным и незаконным образом, участвую в его несчастье. Это было
результатом одной моей злополучной особенности: я невольно приучил свою
фантазию к слишком усиленной и напряженной работе, - и раз начавшись, эта
работа продолжалась, и я не всегда мог ее остановить. И так же, как мне
казалось, я понимал Платона, следуя за ним, насколько это было мне доступно,
во всех его рассуждениях и в его заблуждениях, углубленных постоянным
опьянением, так же, как с необъяснимым и напряженным вниманием я почти что
переживал, восстанавливая чуть ли не каждую мелочь в воображении, бурную
жизнь Ральди или существование Алисы, - так теперь я был окружен тем
воздухом, в котором задыхался и умирал Федорченко.
Рассуждая логически, мне не было никакого дела до всех этих людей; но
как всегда, меня волновала чужая и далекая печаль, как меня преследовал
призрак чужой смерти - всю мою жизнь. Я почти не принадлежал себе в такое
время, именно тогда, когда это становилось особенно сосредоточенно и когда
какая-нибудь цепь событий подходила к своему концу. Личная моя судьба
сложилась так, что мне неоднократно приходилось присутствовать при неизменно
трагических развязках, это повторялось столько раз и в таких различных
обстоятельствах, что я стал казаться себе в какой-то степени похожим на
агента из бюро похоронных процессий. В результате этого длительного опыта я
пришел к тому выводу - он лишний раз подтверждался сейчас примером
Федорченки, - что мой обычный взгляд на людей и их душевный облик был почти
всегда неправильным, и это выяснилось в последние месяцы или недели или годы
их жизни. Я задавал себе тогда вопрос: что было вернее - мое постоянное
представление об этом человеке или об этой женщине или то совершенное
изменение его, которое происходило потом? Так было и с Федорченком. Он
прожил свою жизнь, и все считали его - имея на это достаточные, казалось бы,
основания - тупым и ограниченным человеком, которого не интересовало ничто,
кроме вещей материального порядка. И вот теперь он умирал, забыв совершенно
о своих доходах и своем предприятии, и как он одет, и когда будет
воскресенье, и искренно мучаясь над тем самым душевным и отвлеченным миром,
которого все его прежнее существование было отрицанием.
Я особенно хорошо помню это лето. Особенность его заключается в том,
что, когда я вспоминаю другие периоды моей жизни, прошлое медленно возникает
передо мной; но когда я вспоминаю душные июнь, июль и август того года, все
стремительно и одновременно появляется сразу, как непостижимо сложное целое,
соединяющее в себе разнородные и непохожие вещи, и хаотичность этого
неправдоподобного соединения остается неизменной и всегда одной и той же. Я
вижу маленькую и тихую улицу в Париже, на которой я жил, и деревянный,
трещавший, многостворчатый ставень моего окна, пятна солнца на мостовой,
вижу уличных певцов, ежедневно туда приходивших, слышу их дребезжащие,
неверные голоса, чувствую тяжелый, каменный зной Парижа, вижу в дымном и
жарком небе, на соседнем доме из красного кирпича, круговую террасу и там
лонгшез, в котором сидела женщина в темно-красном халате - я никогда не мог
рассмотреть ее лица - и читала книгу; последние недели в городе, перед
отъездом на юг, воскресенья и воскресные толпы людей, ночные повороты,
смещающиеся в побежденной тьме фонари и лепет автомобильных шин на затихших
торцах и камнях, усталые ночные лица моих пассажиров в тревожные,
предрассветные часы - и еще, особенную, ни на что не похожую тоску, не
исчезающую и не поддающуюся забвению. Я помню звук дождя о деревянный
ставень в те ранние часы утра, когда я возвращался с работы и ложился спать;
он вызывал во мне воспоминания и ощущения такой глубины, что сколько я ни
искал в своей памяти, я не мог найти времени в моей жизни, когда бы этот
звук не являлся бы для меня чем-то столь же знакомым, как ощущение моего
лежащего тела. И теперь я прислушивался к дождю, как десять и двадцать лет
тому назад, и тогда я смутно ощущал мою бессознательную животную связь с
бесконечно далекими предками, с которыми у меня не осталось никакого
сходства, кроме этих нескольких, чисто физических повторений, каждое из
которых, однако, несло в себе идею почти что бессмертия.
В эти дни и недели происходили последние события в жизни Федорченко.
Они развивались настолько явственно и определенно, их ход был так заранее
предрешен, что со стороны казалось - ничего не могло быть проще, как
уклониться от них. Другими словами, стоило Федорченко бросить ненужную и
беспомощную философию и просто заняться своими делами, чтобы всякая мысль о
какой-либо опасности показалась бы вздорной и ни на чем не основанной. Но в
развитии этой душевной катастрофы было нечто, похожее на направление
динамитного взрыва, - направление наибольшего сопротивления.
Я почти не встречал его в последние дни его жизни. Два или три раза я
заметил его в кабаре, где пела Катя, и мне показалось уже тогда, что в его
лице была восторженная отчужденность от всего происходящего, это было самое
отвлеченное лицо, которое я когда-либо видел, это была неправдоподобная
абстракция Федорченки. Сколько я ни пытался понять, что именно, какие именно
физические признаки создавали это впечатление, я вынужден был возвращаться к
одному и тому же выводу, - это было так же неуловимо, как несомненно. Я
узнал потом, что он много писал в последнее время, и все по-русски, об этом
мне сказала Сюзанна. Но бумаг этих найти не удалось.
То, что случилось тогда и чего я был свидетелем, долго не доходило до
моего сознания, хотя я помнил все подробности этих событий. Но мне как-то не
думалось об этом; и всякий раз, когда я пытался восстановить этот день, у
меня в памяти всплывал то какой-нибудь мотив, то недавно виденный фильм, то
особенная интонация женского голоса, которую я слышал на улице, - но не это.
И только недели две спустя, на юге, на берегу моря, однажды утром, я
отчетливо и ясно вспомнил все.
Я лежал на берегу, передо мной было море, особенно гладкое в тот
безветренный день, и к нему вплотную подходили красные, раскаленные сосны;
воздух прозрачно дрожал над поверхностью пляжа, кричали цикады, по недалекой
дороге изредка проезжали автомобили. Все, что было в моей жизни до этой
минуты, казалось мне чрезвычайно далеким, почти не существовавшим, не
оставалось ничего, кроме этого моря, этого, как всегда безоблачного и
далекого неба. Я перевернулся со спины на живот и увидел обрывок газеты,
который кто-то бросил здесь. Это был старый номер "Пари-Суар", смятый,
порванный и наполовину втоптанный в песок, так что мне видны были только
крупные буквы заголовка: "Странная история"...
И когда я прочел эти слова, передо мной сразу встал, с той
мгновенностью, которая характернее всего для воспоминаний, связанных с
каким-нибудь запахом, - последний день, которым закончились наиболее важные
события в жизни Федорченки.
Это был дождливый и душный день, я проснулся с тем же ощущением
беспричинной и непреодолимой тоски, с каким заснул, взглянул на портрет
женщины, висевший на стене - и так интересовавший Сюзанну, - и долго смотрел
на это лицо, которое казалось мне в то утро далеким и чужим, хотя я знал все
его выражения, и все движения этих губ, и все изменения этих глаз; но в тот
день даже это почти перестало существовать для меня. Я только что кончил
одеваться, когда раздался звонок и вошла Сюзанна. Выражение ее лица было
такое же тревожное и беспомощное, как все это время. Она была на последнем
месяце беременности, ее живот сильно выдавался, физиономия ее стянулась и
потускнела.
- Не очень ты хороша, моя милая, - сказал я. - Еще что-нибудь
случилось, или ты просто пришла мне надоедать, как всегда?
- Я пришла тебе надоедать, как ты говоришь. Идем ко мне, мы вместе
позавтракаем. Я не могу оставаться одна.
- А твой муж?
- Он спит, он вернулся только утром. Я не знаю, где он был.
Я пошел с ней. Я бы этого не сделал, если бы находился в своем
нормальном состоянии, но тогда мне было все равно, куда идти и что делать.
Она несколько оживилась, мы разговаривали о том, когда и как все это
кончится.
Сюзанна сказала мне, что после смерти Васильева она надеялась, что все
станет по-прежнему, но улучшения не произошло. Она чувствовала все больше и
больше с каждым днем, что человек, за которого она вышла замуж, уже не
существует, вместо него - другой, еще сохраняющий физическое сходство с
первым, но которого она не знает и не понимает. Она сказала это иначе.
- Я его не узнаю, иногда я думаю, что этого человека я никогда не
видела. Знаешь?
- Так ты говоришь, что ты его не узнаешь? - я машинально повторил ее
фразу, думая о другом. Мне казалось тогда, что я думал о другом; лежа на
берегу моря, я легко восстановил свою тогдашнюю мысль, это было лицо
Федорченки в кабаре и его удивительная, смертельная отвлеченность, - в
сущности, то же самое, о чем говорила Сюзанна.
- Пойду-ка я его разбужу, - сказала она, вставая и направляясь к
затворенной двери в его комнату. - Ты его увидишь, и ты сам мне скажешь, тот
же ли это человек.
- Тот же самый, - ответил я, - только он в другом состоянии, вот и все.
Она потянула к себе дверь, дверь не поддавалась.
- Вот! - с удивлением сказала она. - Что же это такое?
Она потянула сильнее, упершись одной рукой в стену, у меня было
впечатление, что к двери, с той стороны, привязан какой-то груз. Наконец она
с трудом отворилась - и в ту же секунду Сюзанна закричала таким животным и
диким криком, что я вскочил со стула и бросился к ней.
На коротком и узком ремешке, туго обмотанном вокруг дверной ручки,
полувисело, полусидело скорченное тело Федорченки. Ремешок глубоко врезался
в его шею, лицо его было лиловато-багровым, и мертвые, открытые глаза прямо
и слепо смотрели перед собой.
По лестнице уже поднимались люди, они стали звонить и стучаться в
квартиру; я отворил им. Сюзанна, не переставая кричать, билась в судорогах
на диване. Через некоторое время появились полицейские, потом пришли
фельдшерицы в белом, которые увезли Сюзанну: у нее начались роды. Я должен
был давать объяснения по поводу моего присутствия здесь. Консьерж
рассказывал полицейскому инспектору, что жилец вернулся домой в шестом часу
утра. Врач, присланный из комиссариата, заявил, что смерть произошла
несколько часов тому назад. Мне удалось уйти только к вечеру. На дворе, не
переставая, шел тот же душный и теплый дождь.
На следующее утро я поехал в больницу, где лежала Сюзанна. Она очень
изменилась за одну ночь, на ее лице было необычное для нее - и новое для
меня - выражение почти торжественного спокойствия. Она была неузнаваема, как
будто она поняла какие-то необыкновенно значительные вещи, которых, конечно,
не узнала бы никогда, если бы им не предшествовала эта непонятная трагедия и
если бы не было этого трупа, так неловко и тяжело повисшего на ее двери.
Волосы ее были аккуратно причесаны, золотой зуб блестел из-под приподнятой
верхней губы.
- У меня мальчик, - сказала она. - Какая драма, не правда ли? По
крайней мере, теперь можно сказать, что все кончено.
- Да, кончено, - повторил я.
Дня через два я рассказал это Платону, как я рассказывал ему о многом,
чего был свидетелем или участником. Он был очень пьян в тот вечер, я
провожал его домой, и мы прошли таким образом больше половины расстояния,
отделявшего наше кафе от маленькой улички, на которой он жил. По дороге он
говорил, что действительно все кончено и что Сюзанна не подозревает,
насколько она права. Перед тем как попрощаться, мы остановились на минуту
под фонарем. Он прямо посмотрел мне в лицо своими мутными и неподвижными
глазами, потом вдруг схватил мою руку, крепко ее сжал - это с ним случилось
в первый раз за все время и сказал:
- Я не понимаю, как вы все это выносите, будучи непьющим человеком. Вам
надо пить, уверяю вас, иначе вы погибнете; и когда наступит ваш собственный
конец, он будет еще трагичнее, чем все, что вы мне рассказываете.
Я расстался с ним на Avenue du Maine. Он уходил и делал короткие жесты
правой рукой, я представлял себе, что он должен был повторять: надо пить,
надо пить, надо пить, надо пить, иначе этого нельзя вынести.
И, возвращаясь домой на рассвете этого дня, я думал о ночных дорогах, и
о смутно тревожном смысле всех этих последних лет, о смерти Ральди и
Васильева, об Алисе, о Сюзанне, о Федорченко, о Платоне, о том немом и
могучем воздушном течении, которое пересекало мой путь сквозь этот зловещий
и фантастический Париж, - и которое несло с собой нелепые и чуждые мне
трагедии, и понял, что в дальнейшем я увижу все иными глазами; и как бы мне
не пришлось жить и что бы ни сулила судьба, всегда позади меня, как
сожженный и мертвый мир, как темные развалины рухнувших зданий, будет стоять
неподвижным и безмолвным напоминанием этот чужой город далекой и чужой
страны.
"ПРИМЕЧАНИЯ "
Впервые - Современные записки, 1939. Э 69. 1940. Э 70 (под заглавием:
"Ночная дорога"); в связи с началом военных действий во Франции публикация
прекратилась, роман был закончен во время войны; в конце рукописи указание:
11 августа 1941, Париж; отдельное издание: Ночные дороги. Нью-Йорк. 1952.
Печатается по отдельному изданию 1952 года.
В журнальном варианте роману предпослан эпиграф: "И вспоминая эти годы,
я нахожу в них начала недугов, терзающих меня, и причины раннего, ужасного
моего увядания".
Бабель.
Неоконченная журнальная публикация отличается от полного отдельного
издания не только объемом, но и текстуально; в частности, многие диалоги в
журнальном варианте идут по-французски, и лишь в редких случаях к ним в
сноске даны переводы. В отдельном издании книги все диалоги даны по-русски.
Об обстоятельствах таких изменений в тексте Газданов сообщил
исследовательнице А. А. Хадарцевой в письме, полученном ею 9 декабря 1964
г.: "Вторую свою книгу, которая называется "Ночные дороги" (ошибка
Газданова: второй его книгой была "История одного путешествия". - Ст. Я.) и
которая вышла по-русски в 52-м году в Нью-Йорке, постараюсь найти. Там
несколько мест, которые можно было бы вырезать без особого для нее ущерба. В
том виде, в каком она вышла, она не вполне соответствует рукописи. В
оригинальном тексте большинство диалогов - на французском языке, причем не
академическом, а языке парижского дна. Но перевел эти диалоги на русский
язык я сам по просьбе издательства, только вместо того, чтобы поместить их в
виде сносок, издатели французский текст просто ликвидировали и заменили
русским. Беда в общем небольшая, т. к. средний русский читатель все равно
обращался бы к русскому переводу, не все же обязаны знать парижское "арго"
(Литературная Осетия. Э 71. Орджоникидзе. 1988. С. 103-104).
Помимо указанных Газдановым изменений его текста, издатели сделали ряд
своих вставок и сносок. К сожалению, в связи с невозможностью сопоставить
книжный текст с авторской рукописью эти места можно указать лишь
предположительно.
Роман автобиографичен, у всех персонажей были свои прототипы в реальной
жизни. Лишь под влиянием жены Газданов дал им другие имена, многие из
которых весьма прозрачно напоминают подлинные. Так, известный клошар Сократ
в книге получил имя Платон, а знаменитая проститутка Жанна Бальди у
Газданова носит имя Ральди.
На начало журнальной публикации успел откликнуться только Г. Адамович
(Последние новости. 1939. 29 сентября), но поскольку был напечатан только
первый фрагмент, выводов никаких критик не делал
Отдельное издание получило лишь два отклика в русскоязычной прессе.
Рецензии написали В. Арсеньев (А. В. Поремский) в "Гранях" (1952. Э 16) и А.
Слизской в "Возрождении" (1953. Э 29).
Оба рецензента упрекали автора в интересе к отбросам ночного Парижа и в
его равнодушии к судьбам героев. "Отказать автору нельзя ни в находчивости,
ни в наблюдательности, - писал, в частности, А. Слизской, - портреты и
зарисовки проституток, алкоголиков, сутенеров, наркоманов и развратников
удачны, остры и точны. Удивляет нечто другое: Газданов с пристальным,
холодным и брезгливым вниманием наблюдает этот своеобразный мир, но ни
сострадания, ни сочувствия к своим героям не может, вернее, не хочет вызвать
в душе читателя" (Возрождение. 1953. Э 29. С. 180). Как и в других случаях,
критика и на этот раз отличалась непониманием или же нежеланием понять
гуманизм этого произведения, в котором ярко и зримо была показана
взаимосвязь человеческого характера, социальных обстоятельств и судьбы.
Книга была переведена на английский язык и получила доброжелательные
отклики в англоязычной прессе.
Passay