Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
походом в музей,
чтобы выглядеть не такой старой и вытертой. Остались мы с дамочкой вдвоем у
натюрморта. Дохавали все, что на нем было. Оставили только фазаньи крылышки,
да макушки ананасов с лимонными кожурками и красные панцыри раков и омаров.
Дохавали, переглянулись сыто и довольно, и поканал я за ней следом в другие
залы.
- Посмотри, позорник, - говорю своему костюму, - как надо себя вести в
обществе! Что тебе мешает иметь такой же приличный характер? Ведь дамочкин
костюмчик тоже из вашей перелицованной шатьва-братии, а как держится! Просто
маркиз, барон, мясник и почти генерал-лейтенант! - Молчит костюм. Не хамит.
Пиджак на мне уселся поудобней. Лацканы уши свои востренькие к бортам
прижали и перестали пуговицы терзаться, что разлутши их навек со старыми
петельками, а обручили с новыми, самозванными стрелки на брюках вдруг
появились, и спокойно плывут мои брючины, словно лодки по озеру, по очереди
обгоняя друг друга. Достойно, в общем, шагаю. Но тут, на наше несчастье,
приканали мы с дамочкой на зкспозицию мужской и дамской одежды 19 века.
Костюмам всяким, Коля, камзолам, накидкам, балдахинам, фракам, дамским
платьям, отделанным мехами и камешками, чуть не сто лет, а то и больше, а
они, плюя на нас, выглядят веселыми, молодыми, и сами себя уважающими
вещами. Трогаем мы с дамочкой разные сукна, шелка, бархаты и так далее, как
будто мы специалисты-модельеры. Хотим найти и расколоть какую-нибудь
перелицованную шмутку. Ищем и не находим! И дамочка вдруг, ни с того, ни с
сего, прижалась щекой к орденоносной груди черно-золотого Талейрановского
мундира и горько-горько заплакала.
- Извините, - говорю, - фрау, вы не потеряли чего-либо? - грустно
головкой она помотала. - Вам плохо?
- Мне жаль, что навсегда, что... никогда.... что больше никогда
ничего.... что все ужасно... ужасно.... ужасно! - говорит дамочка и платочек
роняет. Веришь, Коля, внутренний голос мне толкует: "Ни в коем случае не
нагибайся!" - но ситуация истинно драматическая. Я нагнулся, предчувствуя
нечто непоправимое и так оно, сука, и есть! Лопаются по шву, главное, оо
злорадным звуком, проклятые брюки мои на самой заднице и торжествуют! Пиджак
кричит: "Браво! Браво!" Разгибаюсь. Несмотря на жалкий стыд и жар в лице,
подаю дамочке платочек. Сам притыриваю свой зад,: свой, хуже чем голый, если
как следует разобраться, зад. Что я пережил тогда, Коля!! Боже мой!! -
Благодарю. Вы очень любезны.
- Буду рад, - отвечаю, - напомнить вам, фрау, о себе в лушие времена.
- Вот моя визитная карточка. Ау фи дер зеен. Мне дурно от нафталина. Не
провожайте меня, прошу вас. Вот английская булавка, - говорит дамочка, ибо
просекла случившуюся трагедию. Поканала к выходу, Делать нечего, Стараюсь
сложить половинки брюк поровней. Сложил. Причем, притыривал меня манекен
гофмаршала австрийского двора в парадной форме. Сложил, Поддеваю булавкой,
просунутой через ширинку, половинки эти изнутри, обливаюсь потом от напряга
и вдруг хипежу на весь музей:
- А-а-а! - это я всадил-таки себе в мякоть булавку. Служитель подходит.
- Вас ист дас?
- В восторге, - говорю, - от экспозиции! Какие моды! Какие вещи! И ни
одной перелицованной!
- Увы, это так, - сказал служитель. - Но выражайте, пожалуйста, свой
восторг не так бурно. Гут?
- Гут, - говорю я и от отчаяния решаю слинять из музея с рваным
тендером. Воли у меня, однако, на этот шаг не хватило. А костюм хохочет там
временем от радости, что больно мне в совершеннейшем униженьи, и дергается
весь, заходится прямо, и пытается при этом вывернуться наизнанку, вернее, на
бывшую свою лицевую сторону, тварь такая! Ты еще у меня узнаешь, гадина, -
говорю пиджаку, - как орать "Браво! Браво!" Ты у меня еще узнаець и
содрогнешься. " Пытаюсь, Коля, еще раз, уже теперь снаружи, приколоть
половинку. Действую осторожно. "Неужели, - думаю, - удалось мне однажды
взять челюсть с платиновыми зубами и алмазными пломбаьпа у старого барона
Брошке, и он этого не заметил, ибо два часа, разинув рот, кнокал в Лувре на
Джаконду, а тут не удастся заколоть брюки? - О-о-о! - я все ж таки по-новой
влупил себе, Коля, булавку. С психу втыкаю ее по самую головку в зад
гофмаршала австрийского двора и вмиг, непостижимо почему, выхожу из
плебейского состояния во вдохновенное и аристократическое. Именно в таком
состоянии нам удается совершать Чудесное в жизни, на опасной работе и еще,
пожалуй, в цирке. Я все ж таки эквилибристом бывал... Слева от гофмаршала
стоял сам господин Ротшильд в черном, тончайшего сукна костюме с котелком на
манекенской роже и с тросточкой в мертвой руке, На табличке так и было
написано:
Костюм барона Ротшильда. Из частного собрания кн. Юсупова". С
Ротшильдом мы были примерно одинаковой комплекции. Действую с азартом,
который, на самом-то деле, Коля, является веселым страхом, выбираю момент,
остаюсь в кальсонах, сволачиваю с Ротшильда брючата, приподняв легонький
манекен, и быстро наблоываю их на себя. Жмут. Узки. Фасон нелепый, но
передать тебе, Коля, что ощутил мой зад и мои ноги от прикосновения
тончайшего, бессмертного почти сукна, я не смогу. Не смогу. Свои брюки,
скрежеща зубами от ненависти, засовываю под пиджак. Говорю: извините,
господин Ротшильд. И намыливаюсь к выходу.
Не спешу. Оглядываюсь. Жалкий вид у могучего финансиста, ни разу в
жизни, очевидно, не испытавшего мучительных отношений со своими шмутками и в
гробу видавшего любые инфляции. Жалкий. Но я не торжествую над его
посмертным унижением. Я замечаю, как гримаса ужаса исказила черный сюртук,
как он пытается сорваться с манекена и броситься за мной и как текут по нему
в два ручейка от ужасного горя слезы перламутровых пуговичек. Спазм сдавил
мне горло, и я слинял из музея.
Выпьем, Коля, за райскую птицу и за павлина, которому приходится
распускать хвост в тюрьме.
Слинял я, значит. Прикандехал домой. Иду к соседям. Сел за швейную
машинку и раза четыре, задерживая подолгу иголку в шве, прострочил лопнувшие
брюки. "Ну как, - говорю, - приятно, падлы" Прогладила их опять моя Гретхен,
да так, что они слегка задымились. Ожог второй степени! Ротшильдовские
брючата притыриваю в кладовке.
Вечером, думая о дамочке, иду в советское наша посольство погулять
насчет годовщины великого октября. Нахавался. Напился. Бывший рабочий класс,
перелицованный в дипломатов, умел гужеваться. И костюм мой чувствовал себя в
своей тарелке. Беру севрюжки, маслин, сыра и звоню той дамочке, а мне
отвечают:
- Два часа назад ее не стало.
Потом уж я узнал, что дамочка отравилась газом... Да, Коля, грустно.
Грустно...
По утрянке читаю в газете объявление: "Возвратившего брюки барона
Ротшильда музею тряпок антикварных ждет вознаграждииие. Звонить по тел..."
Получаю несколько миллиардов, разумеется, подстраховавшись, от дирекции
музея. Проедаем их с Гретхен, Кырлой и Розой...
Одежка моя продолжает надо мной изгиляться. Ширинка, где б ты думал,
Коля, вдруг расстегнулась и конец галстука из нее торчал у всех на виду? В
посольстве Англии, на дне рождения короля Георга, куда я забежал поужинать.
Ты думаешь, я поужинал? Я съел, ты совершенно точно выразился, от хуя уши.
Подходит ко мне дуайен, высокомерно вскидывает подбородок н своими вонючими
глазами высокомерно же что-то маячит. Я сразу не просек, что именно, по
сторонам смотрю и на анфилады, а он маячит и маячит ... И только я ростбифа
кровавого, сутки человек не жрал, дня рождения Георга дожидался, хотел
похавать, к губам поднес, ноздрю раздул, как понял наконец этого дуайена,
глянул вниз и увидел в ширинке конец галстука. Я слабой от горя рукой
отложил двурогую золотую вилку с куском мяса на кусок лосося. Высокомерно
дал понять, что сигнал принят. Я, мол, вам за него от всей души благодарен.
Сейчас же удаляюсь. Извинитесь за меня перед нсеми присутствующими. Привет
британской короне.
Смотрю, Коля, перед тем, как незаметно и гордо удалиться и капли
Зеленина принять в сортире от стука и боли смущенного и стонущего сердца, а
за аляфуршетом никто не пьет и не хавает. Все на меня давят косяка и король
Георг с портрета тоже. Что я пережил тогда, Коля, что я пережил ! Отвалил,
опозоренный в глазах берлинских дипломатов. Роза Люксембург и Карл Либкнехт
потом мне объяснили, что надо было хавать и пить, как ни в чем не бывало,
потому что высший свет, хоть и заметит когда-нибудь курьез чужого туалета,
но непременно сделает вид, что ничего не видит. Отвела она меня с Карлом к
доктору одному. Доктор Фрейд. Добрый, но очень любопытный. Спрашивит даже,
любил ли я в детстве нюхать пальцы после ковыряния в попке, грыз ли ногти на
ногах, наблюдал ли акт между папой и мамой или ихние различные комбинации с
друзьями дома и велел вспомнить всю мою жизнь, ничего не скрывая ни от него,
ни от себя. Пять суток подряд рассказывал я, а костюм и пальто валялись на
полу в передней.
Диагноз мой оказался простым: комплекс неполноценности на почве
инфляции. Прогулки перед сном. Душ Шарко. Гальванический воротник. В зеркало
не смотреться ни в коем случае, ни под каким предлогом.
На следующий день была у меня еще одна беседа с доктором. Но странная
штука, Коля, я то и дело возвращаюсь к пальто и костюму, хочу, чтобы обратил
на них доктор Фрейд внимание, а он все к детству и к детству. Помню ли, как
выскальзывал из чрева и как маменька молоко мне давала, долго ли сидел на
горшке, позволял ли котенку играть со своей пиписькой, или наоборот, хотел
сварить ее в супе с клецками, а также обменять на куклу с густыми волосами и
крохотными трусиками. Вывел он меня из себя, когда спросил, называл ли я
шубку жопкой, пасеку - писькой, маму - папой и писал ли на свое отражение в
луже.
- Хватит, - говорю, - доктор Фрейд! Может, вы и разбираетесь в ночных
горшках и ненормальных людях, но в настроении вещей, с которыми человек
живет иногда больше, чем с бабами, не смыслите ни хрена. Рассчитаемся после
инфляции. Желаю клиентов. И ушел. Иду по Мамлакат Наханговой, извини, по
Фридрих-штрассе. Промокло пальто мое насквозь. Накладные плечи опухли и
приподнялись нагло. Издеваются. Но и я шиплю: "Зонтика вам не будет!" По
лужам шастаю, брюки мочу, душа из них вон, думаю. Туфли только жалко было.
Они ведь не при чем. Я их даже не чинил ни разу. До пиджака дождь добрался.
Идти тяжело стало: столько воды впитали мои проклятые шмутки.
И внезапно, Коля, представил я себя на месте пальто и костюма На их
месте себя я представил. Жили они на мне, помогали работать, согревали, в
конце концов, на лучшего из людей делал и похожим и, несмотря на преклонный
возраст, старались чудесно выглядеть. Они не теряли в старости своей, теперь
я ато точно знаю, достоинства, и я им был глубоко благодарен. Они же, Коля,
вправе были рассчитывать и безусловно рассчитывали на нормальный закат своих
дней, на гробик, куда нормальный человек Фан Фаныч не засыпет нафталина, и
где не спеша превратит их бесшумная моль в счастливый прах. А я, как курва с
Казанского вокзала, поддался вместо этого совету Розы с Карлом пойти по
легкому пути и преподнес, идиот, служившим мне верой и правдой вещам
подарочек! Я их, болван, перелицевал! Я их, амбал, переделать отдал портному
Соломону!
Гром, Коля, грохочет, молнии расписываются на небе, как следователи на
протоколе допроса, и попросил я прощения сначала у пальто, потом у костюма.
"Правильно, - говорю, - вы взбунтовались, достоин я вашей жестокой мести и
любой приговор близко к сердцу принимаю. Пойдемте, выпьем на прощанье."
Хлобыснул я шнапса в тошниловке, с поддачи плачу, гадина, потрекал со
смертной душой вещей, которых из-за своей глупости, умных советов и инфляции
обрек на унижение насильственной жиз - Люди, - говорю, - господа! - тогда,
Коля, в пивных речуги кидали. - Пусть все стареет и умирает в свой час, и
даже тело Ленина похоронить надо, за что тело-то проклятыми опилками
набивать, взятыми с цирковой арены после укрощения львов, рысей и тигров?
Опилки же униженьем зверей пахнут и мочой, господа!
Как услышали немцы про Ленина, Коля, так завопили: "Хайль Гитлер! Хайль
Гитлер!" Все перепутали. Сижу. Еще поддал. Рукава родного пиджака слезы мои
вытирают, а я убиваюсь, простить себе не могу перелицовки уважаемых вещей.
Они подсохли слегка, согрелись, прижались ко мне, ни встать, ни повернуться,
и тут, Коля, все в моей природе и в жизни пошло по-другому.
Во-первых, на улице дождь перестал. Во-вторых, в пивную зашел тот самый
тип из филармонии, жирная свинья, который по рылу схлопотал, а с ним другой:
челочка, усики, коричневая бабочка под черным плащом. "Хайль, Гитлер!" Это
немцы с кружками поднялись тем двум навстречу. С усиками и говорит им:
- Урки, у меня полный лопатник фанеры. Крупп презентовал на то, чтобы
поставить Европу раком. Гуляем! - вешает плащ на спинку стула. На меня не
обращает внимания - чего обращать? Сидит себе пьяная рвань и шнапсом
наполняется. Смотрю: урки толковище устроили и все насчет мокрых дел. Того,
мол, надо замочить, этого заключить, одних сжечь, других заставить шестерить
нашей высшей расе.
Не оборачиваюсь. Делаю свой коронный пассаж левой с вывихом плеча.
Увожу лопатник с фанерой Круппа из плаща с усиками и челочкой. Перепулить
его, однако, не спешу. Держу подмышкой. Пиджачишко, как живой и верный
партнер, притыривает лопатник. Спасибо, - говорю, - тебе!" - а у урок
толковище продолжается. Поливает все больше с усиками и челочкой. Поливает
небезынтересно. - Мне бы, - говорит, - такого зама по мокрым делам, как
Сталин, и я за, него, сукой мне быть, десять Гиммлеров отдам. Помните, урки,
далеко пойдет этот человек. Но ваш фюрер и ему приделает заячьи уши. Он сам
своих генералов перешпокает и переведет, а партайгеноссен перемикстурит в
лагерях и гестапо. У него Гестапо Лубянкой называется. Наш человек переслал
оттуда чертежи советских концлагерей. Большевикам нельзя отказать в
некоторой гениальности, но дело уничтожения ублюдков мы поставим на немецкую
ногу... Нам, вождям, господа, жизнь дается всего один раз, и прожить ее
бедно, но честно мучительно трудно!... - это было последнее, что я услышал,
линяя. Слинял. Костюм и пальто вели себя при этом просто прекрасно.
Понимание ситуации и преданность - восхитительные и братские. Перепулил я
лопатник с фанерой, три косых долларов и фунтов в женском сортире в бачок.
Прочитал на стене стишки Уолтера Маяковского "Партия - рука миллионнопалая,
сжатая в один громящий кулак. Вчера, товарищи, здесь поссал я, и извините,
пожалуй§та, если что не так." Перепулил я лопатничек фюрера и возвратился. А
на меня сходу бросается жирная свинья Геринг и целует, как родственничка.
- Спасибо, кореш! В филармонии все так прелестно получилось! Благодаря
твоей записке от меня насовсем ушла омерзительная любовница. У нее были
больные придатки, клитор жесткий как курок "Парабеллума" и характер -
пакость. Спасибо! Мы, немцы - нация любовников, а не Гегелей и Кантаровичей.
А в записке, которую я тогда послал свинье с тем, чтобы его дама ее
прочитала, было написано, Коля, следующее: "Друг! Неужели тебе нельзя
верить? Ты же клялся, что нигде больше не покажешься с этой тухлятиной! Жду
тебя в борделе. Там хо-ро-шо!"
- Спасибо, кореш! Вступай в нашу партию! - предлагает свинья, и
просекаю я, что и у него, и у того, что с усиками, и у остальных рыла сплошь
перелицованные, Просекаю изнанку вонючую в ихних речугах и манерах.
- Была бы, - говорю уклончиво Герингу, - партия, а члены найдутся у
народа. Вступить никогда не поздно.
- Да здравствует партия! - хипежит с усиками и тоже руку мне жмет.
Говорит, что я тогда героически ушел из зала, продемонстрировав отвращение
немецкой души к модернистско-марксистской заразе в музыке, и, если он,
Гитлер, возьмет власть в свои руки, то меня сейчас же утвердят директором
филармонии и начглавреперткома. Ибо, - говорит, - что-то мне в тебе
нравится, но что именно, никак не соображу. Лицо твое - арийское. Ты,
по-моему, астрологией занимаешься?
- Нет, - отвечаю, - я всего-навсего международный, гастролирующий из
страны в страну урка, то-есть гангстер. Упираться не желаю принципиально.
- Как так "упираться"? - не понял фюрер.
- Работать, - говорю, - не желаю, - и поясняю по его просьбе, что в
гробу я лично видал строительство как капитализма, так и социализма, потому
что все зто вместе взятое есть ложный путь человечества и самоубийственный
технический прогресс с постепенной смертностью всего живого, воздуха, рек,
морей и джунглей. Я к этому своих рук не приложу. Я, - говорю, - беру лишнее
у того, кто заелся. И посему безобиден. Мечтаю стать фермером в Антарктиде,
где партий пока никаких нет.
- Это - по-нашински. Это - по-вагнеровски! Но ты, Фан Фаный,
ограниченный человек. Ты еще не припер к национал-социализму. Мы, фашисты,
твою философию протеста одиночки сделаем философией всех немцев, философией
Новой Германии. Мы отныкаем лишнее у еврейской плутократии, охомутаем
большевистскую Россию и перетрясем фамильные сундуки выжившей из ума Европы.
Мы, арийцы, погуляем по буфету, а быдло пускай поупирается. Ты в России-то
бывал? - спрашивает фюрер и еще ставит мне кружку
- Бывал, - говорю, - не раз.
- А фюрера ихнего видел, Сталина?
- Встречал, - говорю, - пару раз, в Баку и в Тифлисе. Он банки курочил.
Почтовые дилижансы брал с партнерами. Неплохой был урка, но ссучился.
Генсеком стал. Ведет себя, как падла в камере. Кровь из мужика пьет, дворян
кокошит, батюшек изводит. Кровной пайкой не брезгует. Но это еще цветочки.
Ягодки у вас обоих впереди. Тут фюрер задумался о чем-то, потом говорит:
- Трудно мне будет. Трудно. Однако, я привык поступать по-вагнеровски,
по-ницшевски, а не по-баховски. Я твоему Сталину попорчу нервишки! - Дай-ка
я тебе по руке погадаю, - говорю фюреру, потому что почуял в нем что-то
зловеще-зловонное. - Дает он мне свою руку вверх ладонью. - Вот эта линия, -
гадаю, - свидетельствует о том, что ты в детстве говно жрал. Но она же, эта
линия - линия величия и везенья. Суждено тебе наломать больших дров в
истории.
- Все правильно, - обрадовался фюрер, - но, гляди, насчет кала
помалкивай. Я его никогда не ел. Я - художник, Фан Фаныч! Большой художник.
Не ел.
- Ты просто не помнишь. Такое случается в самом раннем возрасте, и это
признак избранной фигуры и крупной личности. К тому же вон та линия говорит,
что твой любимый цвет - коричневый. Кстати, - спрашиваю, - это не ты
случайно пальцем нарисовал свастику в сортире рейхстага?
- Ты - большой маг, - сказал, побледнев, фюрер. - Я ее еще нарисую, и
не дерьмом, а кровью! В Лувре, в Букингемском дворце, в Кремле и в Белом
Доме! Все сгнило! Все провоняло гуманизмом! Фэ! Я сожгу этот свиной хлев
мира!
- А может, - говорю, - лучше тебе поучиться рисовать? Сейчас в связи с
инфляцией можно брать уроки за кусок хлеба у самого Ван Гога.
- Я призван не брать уроки, а давать их! - осадил меня Гитлер, и я,
Коля, горько подумал тогда о том, сколько в этом веке свалилось на наши
бедные головы вонючих, безумных, безжалостных учителей. Сидим, пиво пьем.
Костюм и пальто - не нарадуюсь. И высохли, и не колются, и не жмут брюки в
паху, может, думаю, обойдется, приживутся, и поношу их до лучших