Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
ысяч ассигнациями
капиталу. Они пахали, выделывали кожи, торговали, но более занимались
ростовщичеством, укрывательством бродяг и краденого имущества и прочими
художествами. Крестьяне на полуезда были у них в долгах, находились у них в
кабале. Мужиками они слыли умными и хитрыми, но наконец зачванились,
особенно когда одно очень важное лицо в тамошнем крае стал у них
останавливаться по дороге, познакомился с стариком лично и полюбил его за
сметливость и оборотливость. Они вдруг вздумали, что на них уж более нет
управы, и стали все сильнее и сильнее рисковать в разных беззаконных
предприятиях. Все роптали на них; все желали им провалиться сквозь землю;
но они задирали нос все выше и выше. Исправники, заседатели стали им уже
нипочем. Наконец они свихнулись и погибли, но не за худое, не тайные
преступления свои, а за напраслину. У них был верстах в десяти от деревни
большой хутор, по-сибирски заимка. Там однажды проживало у них под осень
человек шесть разбойников-киргизов, закабаленных с давнего времени. В одну
ночь все эти киргизы-работники были перерезаны. Началось дело. Оно
продолжалось долго. При деле раскрылось много других нехороших вещей.
Ломовы были обвинены в умерщвлении своих работников. Сами они так
рассказывали, и весь острог это знал: их заподозрили в том, что они слишком
много задолжали работникам, а так как, несмотря на свое большое состояние,
были скупы и жадны, то и перерезали киргизов, чтобы не платить им долгу. Во
время следствия и суда все состояние их пошло прахом. Старик умер. Дети
были разосланы. Один из сыновей и его дядя попали в нашу каторгу на
двенадцать лет. И что же? Они были совершенно невинны в смерти киргизов.
Тут же в остроге объявился потом Гаврилка, известный плут и бродяга, малый
веселый и бойкий, который брал все это дело на себя. Не слыхал я, впрочем,
признавался ль он в этом сам, но весь острог был убежден совершенно, что
киргизы его рук не миновали. Гаврилка с Ломовым еще бродягой имел дело. Он
пришел в острог на короткий срок, как беглый солдат и бродяга. Киргизов он
зарезал вместе с тремя другими бродягами; они думали сильно поживиться и
пограбить в заимке.
Ломовых у нас не любили, не знаю за что. Один из них, племянник, был
молодец, умный малый и уживчивого характера; но дядя его, пырнувший
Гаврилку шилом, был глупый и вздорный мужик. Он со многими еще допрежь того
ссорился, и его порядочно бивали. Гаврилку все любили за веселый и складный
характер. Хоть Ломовы и знали, что он преступник, и они за его дело пришли,
но с ним не ссорились; никогда, впрочем, и не сходились; да и он не обращал
на них никакого внимания. И вдруг вышла ссора у него с дядей Ломовым за
одну противнейшую девку. Гаврилка стал хвалиться ее благосклонностью; мужик
стал ревновать и в один прекрасный полдень пырнул его шилом.
Ломовы хоть и разорились под судом, но жили в остроге богачами. У них,
видимо, были деньги. Они держали самовар, пили чай. Наш майор знал об этом
и ненавидел обоих Ломовых до последней крайности. Он видимо для всех
придирался к ним и вообще добирался до них. Ломовы объясняли это майорским
желанием взять с них взятку. Но взятки они не давали.
Конечно, если б Ломов хоть немного дальше просунул шило, он убил бы
Гаврилку. Но дело кончилось решительно только одной царапиной. Доложили
майору. Я помню, как он прискакал, запыхавшись и, видимо, довольный. Он
удивительно ласково, точно с родным сыном, обошелся с Гаврилкой.
- Что, дружок, можешь в госпиталь так дойти али нет? Нет, уж лучше ему
лошадь запречь. Запречь сейчас лошадь! - закричал он впопыхах
унтер-офицеру.
- Да я, ваше высокоблагородие, ничего не чувствую. Он только слегка
поколол, ваше высокоблагородие.
- Ты не знаешь, ты не знаешь, мой милый; вот увидишь... Место опасное;
все от места зависит; под самое сердце угодил, разбойник! А тебя, тебя, -
заревел он, обращаясь к Ломову, - ну, теперь я до тебя доберусь!.. В
кордегардию!
И действительно добрался. Ломова судили, и хоть рана оказалась самым
легким поколом, но намерение было очевидное. Преступнику набавили рабочего
сроку и провели сквозь тысячу. Майор был совершенно доволен...
Наконец прибыл и ревизор.
На второй же день по прибытии в город он приехал и к нам в острог.
Дело было в праздник. Еще за несколько дней у нас было все вымыто,
выглажено, вылизано. Арестанты выбриты заново. Платье на них было белое,
чистое. Летом все ходили, по положению, в полотняных белых куртках и
панталонах. На спине у каждого был вшит черный круг, вершка два в диаметре.
Целый час учили арестантов, как отвечать, если на случай высокое лицо
поздоровается. Производились репетиции. Майор суетился как угорелый. За час
до появления генерала все стояли по своим местам как истуканы и держали
руки по швам. Наконец в час пополудни генерал приехал. Это был важный
генерал, такой важный, что, кажется, все начальственные сердца должны были
дрогнуть по всей Западной Сибири с его прибытием. Он вошел сурово и
величаво; за ним ввалилась большая свита сопровождавшего его местного
начальства; несколько генералов, полковников. Был один штатский, высокий и
красивый господин во фраке и башмаках, приехавший тоже из Петербурга и
державший себя чрезвычайно непринужденно и независимо. Генерал часто
обращался к нему, и весьма вежливо. Это необыкновенно заинтересовало
арестантов: штатский, а такой почет, и еще от такого генерала! Впоследствии
узнали его фамилию и кто он такой, но толков было множество. Наш майор,
затянутый, с оранжевым воротником, с налитыми кровью глазами, с багровым
угреватым лицом, кажется, не произвел на генерала особенно приятного
впечатления. Из особенного уважения к высокому посетителю он был без очков.
Он стоял поодаль, вытянутый в струнку, и всем существом своим лихорадочно
выжидал мгновения на что-нибудь понадобиться, чтоб лететь исполнять желания
его превосходительства. Но он ни на что не понадобился. Молча обошел
генерал казармы, заглянул на кухню, кажется, попробовал щей. Ему указали
меня: так и так, дескать, из дворян.
- А! - отвечал генерал. - А как он теперь ведет себя?
- Покамест удовлетворительно, ваше превосходительство, - отвечали ему.
Генерал кивнул головою и минуты через две вышел из острога. Арестанты,
конечно, были ослеплены и озадачены, но все-таки остались в некотором
недоумении. Ни о какой претензии на майора, разумеется, не могло быть и
речи. Да и майор был совершенно в этом уверен еще заранее.
VI
КАТОРЖНЫЕ ЖИВОТНЫЕ
Покупка Гнедка, случившаяся вскоре в остроге, заняла и развлекла
арестантов гораздо приятнее высокого посещения. В остроге у нас полагалась
лошадь для привоза воды, для вывоза нечистот и проч. Для ухода определялся
к ней арестант. Он же с ней и ездил, разумеется под конвоем. Работы нашему
коню было очень достаточно и утром и вечером. Гнедко служил у нас уже очень
давно. Лошадка была добрая, но поизносившаяся. В одно прекрасное утро,
перед самым Петровым днем, Гнедко, привезя вечернюю бочку, упал и издох в
несколько минут. О нем пожалели, все собрались кругом, толковали, спорили.
Бывшие у нас отставные кавалеристы, цыганы, ветеринары и проч. выказали при
этом даже много особенных познаний по лошадиной части, даже поругались
между собою, но Гнедка не воскресили. Он лежал мертвый, со вздутым брюхом,
в которое все считали обязанностью потыкать пальцем; доложили майору о
приключившейся воле божией, и он решил, чтоб немедленно была куплена новая
лошадь. В самый Петров день, поутру, после обедни, когда все у нас были в
полном сборе, стали приводить продажных лошадей. Само собою разумеется, что
препоручить покупку следовало самим арестантам. У нас были настоящие
знатоки, и надуть двести пятьдесят человек, только этим прежде и
занимавшихся, было трудно. Являлись киргизы, барышники, цыгане, мещане.
Арестанты с нетерпением ждали появления каждого нового коня. Они были
веселы, как дети. Всего более им льстило, что вот и они, точно вольные,
точно действительно из своего кармана покупают себе лошадь и имеют полное
право купить. Три коня было приведено и уведено, пока покончили дело на
четвертом. Входившие барышники с некоторым изумлением и как бы с робостью
осматривались кругом и даже изредка оглядывались на конвойных, вводивших
их. Двухсотенная ватага такого народу, бритая, проклейменная, в цепях и у
себя дома, в своем каторжном гнезде, за порог которого никто не
переступает, внушала к себе своего рода уважение. Наши же истощались в
разных хитростях при испытании каждого приводимого коня. Куда-куда они ему
ни заглядывали, чего у него ни ощупали и вдобавок с таким деловым, с таким
серьезным и хлопотливым видом, как будто от этого зависело главное
благосостояние острога. Черкесы так даже вскакивали на лошадь верхом; у них
глаза разгорались, и бегло болтали они на своем непонятном наречии, скаля
свои белые зубы и кивая своими смуглыми горбоносыми лицами. Иной из русских
так и прикуется всем вниманием к их спору, точно в глаза к ним вскочить
хочет. Слов-то не понимает, так хочет хоть по выражению глаз догадаться,
как решили: годится ли конь или нет? И даже странным показалось бы такое
судорожное внимание иному постороннему наблюдателю. О чем бы, кажется, тут
так особенно хлопотать иному арестанту, и арестанту-то какому-нибудь так
себе, смиренному, забитому, который даже перед иным из своих же арестантов
пикнуть не смеет! Точно он сам для себя покупал лошадь, точно и в самом
деле для него не все равно было, какая ни купится. Кроме черкесов, наиболее
отличались бывшие цыгане и барышники: им уступали и первое место и первое
слово. Тут даже произошел некоторого рода благородный поединок, особенно
между двумя - арестантом Куликовым, прежним цыганом, конокрадом и
барышником, и самоучкой-ветеринаром, хитрым сибирским мужичком, недавно
пришедшим в острог и уже успевшим отбить у Куликова всю его городскую
практику. Дело в том, что наших острожных самоучек-ветеринаров весьма
ценили во всем городе, и не только мещане или купцы, но даже самые высшие
чины обращались в острог, когда у них заболевали лошади, несмотря на бывших
в городе нескольких настоящих ветеринарных врачей. Куликов до прибытия
Елкина, сибирского мужичка, не знал себе соперника, имел большую практику
и, разумеется, получал денежную благодарность. Он сильно цыганил и
шарлатанил и знал гораздо менее, чем выказывал. По доходам он был
аристократ между нашими. По бывалости, по уму, по смелости и решимости он
уже давно внушал к себе невольное уважение всем арестантам в остроге. Его у
нас слушали и слушались. Но говорил он мало: говорил, как рублем дарил, и
все только в самых важных случаях. Был он решительный фат, но было в нем
много действительной, неподдельной энергии. Он был уже в летах, но очень
красив, очень умен. С нами, дворянами, обходился как-то утонченно вежливо и
вместе с тем с необыкновенным достоинством. Я думаю, если б нарядить его и
привезть под видом какого-нибудь графа в какой-нибудь столичный клуб, то он
бы и тут нашелся, сыграл бы в вист, отлично бы поговорил, немного, но с
весом, и в целый вечер, может быть, не раскусили бы, что он не граф, а
бродяга. Я говорю серьезно: так он был умен, сметлив и быстр на
соображение. К тому же манеры его были прекрасные, щегольские. Должно быть,
он видал в своей жизни виды. Впрочем, прошедшее его было покрыто мраком
неизвестности. Жил он у нас в особом отделении. Но с прибытием Елкина, хоть
и мужика, но зато хитрейшего мужика, лет пятидесяти, из раскольников,
ветеринарная слава Куликова затмилась. В какие-нибудь два месяца он отбил у
него почти всю его городскую практику. Он вылечивал, и очень легко, таких
лошадей, от которых Куликов еще прежде давно отказался. Он даже вылечивал
таких, от которых отказывались городские ветеринарные лекаря. Этот мужичок
пришел вместе с другими за фальщивую монету. Надо было ему ввязаться, на
старости лет, в такое дело компаньоном! Сам же он, смеясь над собой,
рассказывал у нас, что из трех настоящих золотых у них вышел всего только
один фальшивый. Куликов был несколько оскорблен его ветеринарными успехами,
даже слава его между арестантами начала было меркнуть. Он держал любовницу
в форштадте, ходил в плисовой поддевке, носил серебряное кольцо, серьгу и
собственные сапоги с оторочкой, и вдруг, за неимением доходов, он принужден
был сделаться целовальником, и потому все ждали, что теперь при покупке
Гнедка враги, чего доброго, пожалуй, еще подерутся. Ждали с любопытством. У
каждого из них была своя партия. Передовые из обеих партий уже начинали
волноваться и помаленьку уже перекидывались ругательствами. Сам Елкин уже
съежил было свое хитрое лицо в самую саркастическую улыбку. Но оказалось не
то: Куликов и не подумал ругаться, но и без ругани поступил мастерски. Он
начал с уступки, даже с уважением выслушал критические мнения своего
соперника, но, поймав его на одном слове, скромно и настойчиво заметил ему,
что он ошибается, и, прежде чем Елкин успел опомниться и оговориться,
доказал, что ошибается он вот именно в том-то и в том-то. Одним словом,
Елкин был сбит чрезвычайно неожиданно и искусно, и хоть верх все-таки
остался за ним, но и куликовская партия осталась довольна.
- Нет, ребята, его, знать, не скоро собьешь, за себя постоит; куды! -
говорили одни.
- Елкин больше знает! - замечали другие, но как-то уступчиво замечали.
Обе партии заговорили вдруг в чрезвычайно уступчивом тоне.
- Не то что знает, у него только рука полегче. А насчет скотины и
Куликов не сробеет.
- Не сробеет парень!
- Не сробеет...
Нового Гнедка наконец выбрали и купили. Это была славная лошадка,
молоденькая, красивая, крепкая и с чрезвычайно милым, веселым видом. Уж
разумеется, по всем другим статьям она оказалась безукоризненною. Стали
торговаться: просили тридцать рублей, наши давали двадцать пять.
Торговались горячо и долго, сбавляли и уступали. Наконец самим смешно
стало.
- Что ты из своего кошеля, что ли, деньги брать будешь? - говорили
одни. - Чего торговаться-то?
- Казну, что ль, жалеть? - кричали другие.
- Да все же, братцы, все же это деньги, - артельные...
- Артельные! Нет, видно, нашего брата, дураков, не сеют, а мы сами
родимся...
Наконец за двадцать восемь рублей торг состоялся. Доложили майору, и
покупка была решена. Разумеется, тотчас же вынесли хлеба с солью и с честию
ввели нового Гнедка в острог. Кажется, не было арестанта, который при этом
случае не потрепал его по шее или не погладил по морде. В этот же день
запрягли Гнедка возить воду, и все с любопытством посмотрели, как новый
Гнедко повезет свою бочку. Наш водовоз Роман поглядывал на нового конька с
необыкновенным самодовольствием. Это был мужик лет пятидесяти, молчаливого
и солидного характера. Да и все русские кучера бывают чрезвычайно солидного
и даже молчаливого характера, как будто действительно верно, что постоянное
обращение с лошадьми придает человеку какую-то особенную солидность и даже
важность. Роман был тих, со всеми ласков, несловоохотен, нюхал из рожка
табак и постоянно с незапамятных времен возился с острожными Гнедками.
Новокупленный был уже третий. У нас были все уверены, что к острогу идет
гнедая масть, что нам это будто бы к дому. Так подтверждал и Роман. Пегого,
например, ни за что не купили бы. Место водовоза постоянно, по какому-то
праву, оставалось навсегда за Романом, и у нас никто никогда и не вздумал
бы оспаривать у него это право. Когда пал прежний Гнедко, никому и в голову
не пришло, даже и майору, обвинить в чем-нибудь Романа: воля божия, да и
только, а Роман хороший кучер. Скоро Гнедко сделался любимцем острога.
Арестанты хоть и суровый народ, но подходили часто ласкать его. Бывало,
Роман, воротясь с реки, запирает ворота, отворенные ему унтер-офицером, а
Гнедко, войдя в острог, стоит с бочкой и ждет его, косит на него глазами.
"Пошел один!" - крикнет ему Роман, и Гнедко тотчас же повезет один, довезет
до кухни и остановится, ожидая стряпок и парашников с ведрами, чтоб брать
воду. "Умник, Гнедко! - кричат ему, - один привез!.. Слушается".
- Ишь в самом деле: скотина, а понимает!
- Молодец, Гнедко!
Гнедко мотает головою и фыркает, точно он и в самом деле понимает и
доволен похвалами. И кто-нибудь непременно тут же вынесет ему хлеба с
солью. Гнедко ест и опять закивает головою, точно проговоривает: "Знаю я
тебя, знаю! И я милая лошадка, и ты хороший человек! "
Я тоже любил подносить Гнедку хлеба. Как-то приятно было смотреть в
его красивую морду и чувствовать на ладони его мягкие, теплые губы,
проворно подбиравшие подачку.
Вообще наши арестантики могли бы любить животных, и если б им это
позволили, они с охотою развели бы в остроге множество домашней скотины и
птицы. И, кажется, что бы больше могло смягчить, облагородить суровый и
зверский характер арестантов, как не такое, например, занятие? Но этого не
позволяли. Ни порядки наши, ни место этого не допускали.
В остроге во все время перебывало, однако же, случайно несколько
животных. Кроме Гнедка, были у нас собаки, гуси, козел Васька, да жил еще
некоторое время орел.
В качестве постоянной острожной собаки жил у нас, как уже и сказано
было мною прежде, Шарик, умная и добрая собака, с которой я был в
постоянной дружбе. Но так как уж собака вообще у всего простонародья
считается животным нечистым, на которое и внимания не следует обращать, то
и на Шарика у нас почти никто не обращал внимания. Жила себе собака, спала
на дворе, ела кухонные выброски и никакого особенного интереса ни в ком не
возбуждала, однако всех знала и всех в остроге считала своими хозяевами.
Когда арестанты возвращались с работы, она уже по крику у кордегардии:
"Ефрейтора!" - бежит к воротам, ласково встречает каждую партию, вертит
хвостом и приветливо засматривает в глаза каждому вошедшему, ожидая хоть
какой-нибудь ласки. Но в продолжение многих лет она не добилась никакой
ласки ни от кого, кроме разве меня. За это-то она и любила меня более всех.
Не помню, каким образом появилась у нас потом в остроге и другая собака,
Белка. Третью же, Культяпку, я сам завел, принеся ее как-то с работы, еще
щенком. Белка была странное создание. Ее кто-то переехал телегой, и спина
ее была вогнута внутрь, так что когда она, бывало, бежит, то казалось
издали, что бегут двое каких-то белых животных, сращенных между собою.
Кроме того, вся она была какая-то паршивая, с гноящимися глазами; хвост был
облезший, почти весь без шерсти, и постоянно поджатый. Оскорбленная
судьбою, она, видимо, решилась смириться. Никогда-то она ни на кого не
лаяла и не ворчала, точно не смела. Жила она больше, из хлеба, за
казармами; если же увидит, бывало, кого-нибудь из наших, то тотчас же еще
за несколько шагов, в знак смирения, перекувырнется на спину: "Делай,
дескать, со мной что тебе угодно, а я, видишь, и не думаю сопротивляться".
И каждый арестант, перед которым она перекувырнется, пырнет ее, бывало,
сапогом, точно считая это непременною своею обязанностью. "Вишь, подлая!" -
говорят, бывало, арестанты. Но Белка даже и визжать не смела, и если уж
слишком пронимало ее от боли, то как-то заглушенно и жалобно выла. Точно
так же она перекувыркивалась и перед Шариком и перед всякой другой собакой,
когда выбегала по своим делам за острог. Бывало, перекувыркнется и лежит
смиренно, когда какой-нибудь большой вислоухий пес бросится на нее с рыком
и лаем. Но собаки любят смирение и покорность в себе подобных. Свирепый пес
немедленно укрощался, с некоторою задумчивостью останавливался над лежащей
перед ним вверх ногами покорной собакой и медленно с большим любопытством
начинал ее обнюхивать во всех частях тела. Что-то в это время могла думать
вся трепетавшая Белка? "А ну как, разбойник, рванет?" - вероятно, приходило
ей в голову. Но, обнюхав внимательно, пес