Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
ом и припухшими
веками; он стоял и часто моргал, пока не выручила всех прислуга, вернее,
исполняющие ее роль деревенские бабы, которые вошли и с невообразимым
шумом принялись собирать тарелки и блюда.
В полумраке гостиной, рядом с поблескивающим стеклами дубовым книжным
шкафом, под бронзовой, слегка коптящей керосиновой лампой с абажуром
апельсинового цвета, дядя Ксаверий объяснялся торопливым полушепотом с
родственниками. Одних уговаривал переночевать, других информировал о
расписании поездов, распоряжался, когда кого будить; Стефан хотел было
немедля отправиться в обратный путь, но, узнав, что поезд у него только в
три часа ночи, заколебался, дал себя уговорить и решил остаться до утра.
Ночевать ему предстояло в гостиной, напротив часов, поэтому пришлось
ждать, пока все разойдутся. Когда это наконец произошло, была уже почти
полночь. Стефан быстро умылся, разделся под едва-едва мигавшей лампой,
задул ее и, зябко поеживаясь, скользнул под холодное одеяло. Сонливость,
одолевавшую его до этого, как рукой сняло. Он долго лежал на спине без
сна, а часы, едва различимые в кромешной тьме, величественно, с каким-то
чрезмерным рвением, вызванивали четверти и часы.
Мысли его, поначалу неопределенно-туманные, цеплялись за сценки
пережитого дня, однако неторопливо и как бы преднамеренно бежали в одну
сторону. В характере всего семейства сошлись лед и пламень, горячность и
упрямство. Тшинецкие из Келец славились алчностью, дядя Анзельм -
вспыльчивостью, тетка-бабка - неким, сглаженным временем любовным
безумством; эта роковая черта проявлялась у каждого в семействе по-своему:
отец был изобретателем, всем остальным занимался из-под палки, от мирских
забот отмахивался, как от мух, часто пугал дни недели, дважды проживал
четверг, а потом выяснялось, что проворонил среду, но это не была
обыкновенная рассеянность, только чрезмерная сосредоточенность на идее,
которая в данный момент его обуревала. Когда отец не спал и не болел,
можно было дать голову на отсечение, что он торчит в своей крохотной,
оборудованной на чердаке мастерской, среди пламени спиртовок и газовых
горелок, в окружении раскаленных инструментов, вдыхая запах кислот и
металлов, и что-то к чему-то прилаживает, что-то шлифует, что-то
сочленяет, и все эти манипуляции, из которых складывается процесс поиска,
никогда не прекращались, хоть и менялись направления экспериментов, - от о
той неудачи отец шествовал к другой с одинаковой верой, со страстью,
настолько мощной, что на посторонних производил впечатление одержимого или
законченного безумца. В Стефане он никогда не видел ребенка. С мальчонкой,
появлявшимся в полутемной мастерской, он разговаривал как со взрослым,
причем таким, который, например, плохо слышит, и потому беседа с ним
постоянно обрывается, оба то и дело друг друга не понимают. Невзирая на
это, отец - с набитым шурупами ртом, в прожженном халате, переходя от
токарного станка к тискам, а от них снова к токарному станку, - говорил с
сыном так, словно читал лекцию, прерываясь, чтобы с головой погрузиться в
какую-нибудь операцию. А о чем он говорил? Стефан теперь и не помнил
толком, ибо, когда слушал эти речи, был слишком мал, чтобы понять их
смысл, но, кажется, говорил отец примерно так: "Того, что было и миновало,
нет, точно этого вообще никогда не было. Это вроде пирожного, которое ты
съел вчера, никакого тебе от него толка. Поэтому можно себе приделать
прошлое, которого у тебя не было: стоит в него только поверить, и будет
так, словно ты его и в самом деле прожил".
А однажды сказал ему такое: "Разве ты хотел появляться на свет? Ведь
нет же - правда? Ну не мог же ты хотеть, если тебя не было? Видишь ли, я
тоже не хотел, чтобы ты родился. То есть хотел сына, но не тебя, ведь тебя
я не знал - значит, не мог и хотеть тебя... Хотел сына вообще, а ты -
реальный..."
Стефан, собственно, редко заговаривал с отцом и ни о чем его не
спрашивал, но как-то (было ему лет пятнадцать) все-таки спросил, что отец
сделает, когда у него получится его изобретение? Тот нахмурился, долго
молчал, а потом ответил, что займется изобретением чего-нибудь еще.
"Зачем?" - тут же спросил Стефан. Вопрос этот, как и первый, был
продиктован глубоко скрываемой, но нарастающей с годами неприязнью к
своеобразной профессии отца, которая - это подросток знал слишком хорошо -
была предметом всеобщих издевок, и тень от отцовского чудачества падала и
на него. Старший Тшинецкий ответил подросшему сыну так: "Стефек, так
спрашивать нельзя. Видишь ли, если бы умирающего спросили, хочет ли он
прожить жизнь заново, он наверняка согласился бы и вовсе не стал
интересоваться, зачем ему жить. Так и с моей работой".
Эта работа, подвижническая и изнурительная, не приносила ничего, дом
содержала мать - точнее, ее отец. Следовательно, отец был на иждивении
жены, и это до такой степени возмутило Стефана, когда он об этом узнал,
что некоторое время презирал отца. Подобные, хоть и менее сильные, чувства
питали к Тшинецкому его братья, но с годами это как-то постепенно
сгладилось: то, к чему за долгое время люди привыкают, в конце концов им
надоедает. Пани Тшинецкая любила мужа, но, к сожалению, его занятия были
выше ее понимания: супруги вели друг против друга партизанскую войну, хотя
почти и не догадывались об этом, поскольку было это противоборство
предметов, принадлежащих к двум сферам: мастерской и жилищу; отец и думать
не хотел о том, чтобы превратить квартиру в продолжение мастерской, но это
происходило как бы само собой; на столах, шкафах и секретерах вырастали
горы проволоки и металла, а мать тряслась над своими скатертями,
кружевными салфетками, рододендронами и араукариями; отец не жаловал этот
огород, исподтишка подрезал корни, тайно радуясь симптомам увядания, мать
во время генеральных уборок смахивала то какой-нибудь бесценный кабель, то
какую-нибудь незаменимую шайбу, и все это делалось без задней мысли.
Погружаясь в работу, пан Тшинецкий словно отправлялся в далекое
путешествие, а возвращался оттуда только сраженный очередным приступом
болезни. Хотя пани Тшинецкую действительно тревожили хвори супруга,
полнейшее спокойствие она обретала лишь тогда, когда муж лежал в постели,
стонущий, беспомощный, обложенный грелками, ибо тогда-то она по крайней
мере понимала, что ему нужно и что с ним происходит.
Громкий бой часов расчленял темноту над лежащим Стефаном, мысли
которого уже покинули родительский кров и вернулись к пережитому дню.
Рассматриваемые на холодную голову родственные узы, это хитросплетение
интересов и чувств, сплочение в дни рождений и смертей, - все это
представлялось ему никчемным и скучным. Его одолевала страсть к
обличительству, ему представлялось, будто он должен прокричать в лицо
родне жестокую правду, сказать, что вся ее будничная и праздничная возня -
пустышка, но, когда он стал подбирать слова, с которыми мог бы обратиться
к живым, мысль его коснулась дяди Лешека и замерла, словно с перепугу.
Когда это произошло, он не перестал думать, но теперь мысли его побежали
как бы сами собой, а он только следил за их бегом. Приятная усталость
растекалась по всему телу - предвестник скорого сна, - тут-то он и
вспомнил братскую могилу на сельском кладбище. Побежденная отчизна умерла,
это была метафора, но та скромная солдатская могила вовсе не была
метафорой, и что же там было еще делать, как не стоять молча, с сердцем,
замирающим от горя, но и от радости - в предвкушении общности, которая
больше, чем единичная жизнь и единичная смерть. И тут же, рядом, был дядя
Лешек. Стефан увидел его могилу, не припорошенную снегом, нагую, так ясно,
будто уже во сне. Но он не спал, и родина вдруг смешалась в его сознании с
семьей. И ту, и другую он подверг суду разума, и обе они продолжали жить в
нем самом, а может, это он жил в них, ах, ничегошеньки он уже не знал и
только, засыпая, прижал руки к сердцу, ибо ему привиделось, что порвать
связь с ними - все равно что умереть.
НЕЖДАННЫЙ ГОСТЬ
Открывая глаза, еще затуманенные сном, Стефан приготовился увидеть
прямо перед собой овальное зеркало на львиных лапах из позолоченного
гипса, брюхатый комод и зеленое облачко аспарагуса в простенке. Каково же
было его удивление, когда явь опровергла эти ожидания: он лежал очень
низко, почти на самом полу, в огромной комнате, незнакомой, в которой все
как будто звучно позванивало; в небольших окнах, завешенных прозрачной
бахромой сосулек, голубел рассвет - чужой, так как не было серой стены
соседнего дома.
И, лишь потянувшись и сев в постели, он вспомнил весь вчерашний день.
Быстро встал, дрожа от холода, выскользнул в переднюю, отыскал на вешалке
свое пальто и, набросив его на рубашку, направился в ванную. Из
приоткрытой двери падал отблеск горящих свечей, оранжевый по контрасту с
фиолетовым светом утра, струящимся в переднюю сквозь стеклянный короб
веранды. В ванной кто-то был; Стефан узнал голос дяди Ксаверия, и ему
страсть как захотелось подслушивать. Он тут же оправдал себя ссылкой на
любознательность психолога, благо порой верил в существование некой
единственной, конечной правды о человеке, в то, что открыть ее можно,
подсматривая за людьми и ловя их с поличным, когда они остаются наедине с
собой.
Поэтому возле ванной комнаты он постарался ступать тише и, не
прикасаясь к дверям, заглянул в щель шириной в ладонь.
На стеклянной полочке горели две свечи. Они окрашивали в желтый цвет
клубы пара, поднимавшиеся из ванны около стены и накрывавшие призрачным
покровом фигуру дяди Ксаверия, который стоял в посконных портах и вышитой
на украинский манер сорочке и брился, корча в запотевшее зеркало
диковинные рожи, и с пафосом, но не очень разборчиво - мешала бритва -
декламировал:
...Просей, прошу покорно, эти сласти
сквозь дырку затхлую ширинки...
Стефан был несколько разочарован и не мог решить, как быть теперь, а
дядюшка, будто почувствовав его взгляд (а может, увидав племянника в
зеркале), не оборачиваясь, сказал совершенно другим тоном:
- Как жизнь, Стефек? Это ты, да? Давай сюда, можешь сразу умыться, есть
горячая вода.
Стефан пожелал дядюшке доброго утра и покорно вошел в ванную. Принялся
за утренний туалет торопливо, немного стесняясь присутствия дяди - тот
продолжал бриться, не обращая на него внимания. Какое-то время оба они
молчали, потом дядя вдруг выпалил:
- Стефан...
- Да, дядя?
- Знаешь, как это было?
По дядиному тону Стефан сразу понял, что имел в виду Ксаверий, но,
поскольку в таких делах нельзя полагаться на одну догадливость,
переспросил:
- С дядей Лешеком?
Ксаверий не ответил. Молчал он долго, потом, уже выскабливая верхнюю
губу, ни с того ни с сего начал:
- Второго августа он сюда приезжал. Собирался порыбачить, форель
половить, там, выше мельницы, ты знаешь. И о себе, естественно, - ни
слова. Я его прекрасно понимаю. А на обед была утка, как вчера. Только с
яблоками, теперь-то их нет. Что было, солдаты позабирали в сентябре. И он
эту утку-отказался есть, а ведь так любил всегда. И это меня как-то
насторожило. Да и лицо уже было такое. Только вот у близкого человека не
замечаешь. Мысли не допускаешь, что ли...
- Отвращение к мясу и похудание? - спросил Стефан, отдавая себе отчет,
как это казенно прозвучало.
Собственный профессионализм немного смущал его, но доставлял некоторое
удовлетворение. Он стал торопливо вытираться - кое-как, он уже понял, что
последует дальше, а слушать такое голым был не в силах. Может, оттого, что
чувствовал бы себя вроде как обезоруженным? Сам он об этом и не подумал.
Ксаверий по-прежнему стоял к нему спиной, разглядывая себя в зеркале; он
пропустил вопрос Стефана мимо ушей и продолжал:
- Не давал себя осмотреть. Ну, а я с грехом пополам... Шутя - мол,
щекотку изучаю, животом его интересуюсь, у кого из нас брюхо больше и так
далее... А опухоль была уже с кулак, с места не сдвинешь, твердая,
сросшаяся со всем, черт-те что...
- Carcinoma scirrhosum, - произнес вполголоса Стефан, а зачем? Он и сам
не знал. Это латинское именование рака походило на формулу изгнания бесов
- некое научное заклинание, изгоняющее из реальных обстоятельств
неопределенность, тревоги, страсти, - проясняющее эти обстоятельства и
придающее им видимость естественного хода вещей.
- Классический случай... - бурчал дядя Ксаверий, пробривая одно и то же
место на щеке.
Стефан, запахнувшись в куцый купальный халат, держа в руках брюки,
неподвижно застыл на пороге - а что еще оставалось делать? Он слушал.
- Ты знаешь, что он был без пяти минут врач? Как это не знаешь? В самом
деле? Ну что ты, он с четвертого курса медфака сбежал. Вечным студентом
был не один год, а учиться-то мы начинали вместе, я ведь после гимназии
уйму времени потерял. Из-за одной... Н-да. Так что он меня насквозь видел,
когда я его обследовал, и все ему было ясно. Оперировать, разумеется, было
поздно, но раз уж ты врач, альтернативы медицине у тебя нет - только
гробовщик. А с этим всегда успеется. Я думал, будут невесть какие баталии,
а он с ходу согласился. Ездил я и к Хрубинскому. Ничтожество, а руки
золотые. Согласился оперировать только за доллары: положение, мол,
неопределенное, злотый может провалиться в тартарары. Просмотрел
рентгеновские снимки и отказался наотрез, но я его уломал.
Тут пан Ксаверий повернулся к Стефану и с таким выражением лица, точно
он едва мог сдержать смех, спросил:
- Ты, Стефан, становился хоть раз перед кем-нибудь на колени? Не в
костеле, - добавил он поспешно.
- Нет...
- Вот видишь. А я становился. Не веришь? Ну так я тебе говорю, было
такое! Хрубинский оперировал двенадцатого сентября. Немецкие танки были
уже в Тополеве, Овсяное горело, ведьмы-монашки разбежались, я сам ему
ассистировал. В кои-то веки... Хрубинский вскрыл, зашил и вышел. Был
взбешен. Я его понял. Наорал на меня. Но всюду - сплошная бессмыслица,
весь этот сентябрь, все кругом - Польша, вот так...
Пан Ксаверий принялся править бритву на ремне, движения его становились
все неторопливее и все обстоятельнее, говорил он без умолку:
- Перед самой операцией, уже после инъекции скополамина, Лешек
спрашивает: "Это конец, да?" Ну я, естественно, как с больным. А он:
Польше, мол, конец. И чтобы я пришел на могилу шепнуть ему, когда Польша
снова будет. Фантазер был! Хотя, впрочем, кого же учили умирать? А когда
проснулся, ну, уже после операции, я один около него был, спросил, который
час. И я, старый идиот, сказал ему правду. Не сообразил, что следовало бы
часы переставить, а ведь он, как медик, знал, что серьезная операция
продолжалась бы час или больше, а тут - четверть часа, и шабаш. Значит,
уже знал, что ничего...
- А потом? - вырвалось у Стефана; он боялся, что опять воцарится
тягостное молчание.
- Потом я отвез Лешека к Анзельму, так он захотел. Я не видел его три
месяца, только в декабре... Но это уже было уму непостижимо.
Дядя Ксаверий медленным движением, не глядя, отложил бритву и, стоя
боком к Стефану, уставился прямо перед собой, немного вниз, - казалось, он
увидел у своих ног что-то диковинное.
- Я застал его в постели, худого - настоящий скелет, уже и молоко мог
проглотить с трудом, и голос у него какой-то пискливый сделался, тут даже
слепой бы увидел, сообразил, а он... как бы это выразить? Я застал его -
счастливым! Все, понимаешь ли, все он себе объяснил или, если так можно
сказать, разобъяснил: и операция-то удалась, и сил у него с каждым днем
прибывает, и поправляется он, и вот-вот встанет с постели; руки себе велел
массировать и ноги, и Анеле диктовал по утрам, как себя чувствует, для
врача она записывала, чтобы правильнее его лечили... А опухоль была уже с
каравай. Но велел наложить себе плотную повязку на живот, чтобы сам до
него дотронуться не мог, - якобы так шов в большей безопасности. О болезни
своей вообще говорить не желал, а если случалось, то объяснял, что это был
только отек, и прикидывался, что становится все крепче и что вообще ничего
у него нет...
- Вы полагаете, дядя, что он был... ненормальный? - прошептал Стефан, и
не предполагая, что услышит в ответ.
- Нормальный! Ненормальный! Что ты болтаешь, дурачок! Что ты знаешь?
Нормальный умирающий - вот, не угодно ли - нормальный! Вырвать из тела эту
опухоль не мог, так вырвал из памяти. Лгал, верил, других заставлял
верить, откуда мне знать, где кончалось одно и начиналось другое! Говорил
все тише, что чувствует себя лучше, и все чаще плакал.
- Плакал? - как-то по-детски ужаснулся Стефан, который помнил
плечистого дядю Лешека на коне, с двустволкой, обращенной стволами к
земле...
- Да. А знаешь почему? Боли были сильные, ему ставили свечи с морфием.
Сам себе их и всаживал. А когда однажды это сделала сиделка, расплакался.
Я, говорит, сам уже и ни могу ничего, кроме как свечку вставить, а меня и
этого лишают... Вставать не мог, а говорил, что не хочет. Если молока
выпьет - этого, дескать, мало, не стоит после молока вставать, другое дело
после бульона. А после бульона еще чего-нибудь придумает. Вот так! Побыл я
тогда с ним, побеседовал! Руки протянет, они как палки, а все, чтобы
сказать: толстеют, мол; и странное дело, какой же он при этом
подозрительный был! Чего вы там по углам шепчетесь? Что сказал доктор?
Наконец тетка Скочинская позаботилась о ксендзе. Естественно, он явился со
святыми дарами. Я Бог весть что подумал, а Лешек отнесся к этому вполне
спокойно. Только той же самой ночью - я сидел возле него - шепчет. Я
подумал - во сие, не отвечаю, а он громче: "Ксав, сделай что-нибудь..."
Подхожу к нему, а он опять: "Ксав, сделай что-нибудь..." Стефан, ты же
врач? Ну так знай, я приехал к нему с запасом морфия. Если бы он
захотел... Захватил я с собой нужную дозу. В жилетном кармане держал.
Тогда, ночью, я решил, что он хочет, чтобы - ну, сам понимаешь. Но
посмотрел я ему в глаза и вижу, он помощи просит. Я молчу, а он свое:
"Ксав, сделай что-нибудь..." И так до самого рассвета. Потом ничего уже не
говорил - такого. Мне надо было уехать. Вот так... А вчера мне Анеля
рассказала, что накануне вечером пошла к себе, легла, утром приходит к
нему, а он уже мертв. Только лежал в постели наоборот.
- Как это наоборот? - странно испуганный и опешивший, прошептал Стефан.
- Наоборот: ногами там, где голова. Почему? Откуда я знаю. Хотел
что-нибудь сделать, чтобы жить...
Дядя Ксаверий, в жеваных холщовых штанах, в вышитой рубахе, распахнутой
на груди, с мазками мыльной пены на щеках, глубоко задумался и медленно
опустил голову. Потом полоснул взглядом Стефана. Посверлил его своими
черными, теперь строгими и горящими глазами.
- Я рассказываю тебе это, потому что ты врач и свой... Ты должен знать
это! И это... со всей моей медициной. И что я там... уж не знаю, я... я
почти молился. До чего человек доходит!
Было слышно, как оседающий на зеркале пар увесистыми каплями падает на
пол. Вдруг оба они вздрогнули, словно очнулись ото сна, - часы в гостиной
пробили громко, величественно, весомо...
Дядя повернулся к тазу, принялся энергично ополаскивать лицо, шею,
громко отплевывался, прочищал нос, а