Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
нни выковыривает из него
кусок черной пломбы, подносит к носу и нюхает.
- М-да, - бормочет он. - Безнадежно. Наверно, он вас сильно беспокоил?
- Только когда я вспоминал о нем.
Диктор по радио объясняет:
- В прошлый раз мы оставили дока и Реджи в подземной обезьяньей
столице. (Звуки обезьяньей болтовни, скулеж, печальное повизгивание.) И
вот док, повернувшись к Реджи (звуки затихают), говорит:
Док. Надо нам выбираться отсюда. Принцесса ждет!
Чиппи, чип. Уи, уи-и-и.
Кенни дает Колдуэллу две таблетки анацина в целлофановом пакетике.
- Примите, если будет беспокоить, когда новокаин перестанет
действовать.
"Да он и не начинал действовать", думает Колдуэлл. Прежде чем уйти, он
сплевывает в последний раз. Десна кровоточит уже меньше, струйка крови
стала тоньше и бледнее. Он робко касается языком скользкой воронки. И
вдруг ему становится жалко зуба. День да ночь - и зуб прочь. (Нет, в нем
явно пропадает поэт.)
Вот Геллер идет по коридору! Топ-топ, хлоп-бам-шлеп!! Как любит он свою
широченную швабру!!!
Мимо женской уборной проходит он, кропотливо рассыпая крошки красного
воска и растирая его до блеска, мимо сто тринадцатого класса, где мисс
Шрэк высоко поднимает Искусство, зримое зеркало незримой славы божией,
мимо сто одиннадцатого, где под рваными черными чехлами притаились пишущие
машинки, и лишь кое-где высовывается наружу рычаг, словно призрачная
блестящая рука, мимо сто девятого, где висит большая глянцевитая желтая
карта древних торговых путей, по которым везли через Европу при Каролингах
пряности, янтарь, меха и рабов, мимо сто седьмого, откуда пахнет сернистым
газом и сероводородом, мимо сто пятого, сто третьего, мимо всех этих
закрытых дверей с матовыми стеклами напротив зеленых шкафчиков, ряды
которых исчезают в бредовой перспективе, идет Геллер, равномерно сметая
пуговицы, пух, монетки, тряпочки, фольгу, шпильки, целлофан, волосы,
нитки, мандариновые косточки, зубья от гребешков, белую шелуху со струпьев
Питера Колдуэлла и все недостойные крупицы, и хлопья, и кусочки, и крошки,
и всякий прах, из которого строится мир, - все собирает он. И тихонько
мурлычет себе под нос старинную песенку. Он счастлив. Школа принадлежит
ему. Все часы на этом огромном деревянном пространстве разом щелкают:
6:10. В своем подземном чертоге огромная топка под котлом, собравшись с
силами, проглатывает разом четверть тонны твердого блестящего угля -
пенсильванский антрацит, древние лепидодендроны, чистое спрессованное
время. Сердце топки пылает белым пламенем, туда можно заглянуть через
слюдяной глазок.
Геллер всем своим загрубелым сердцем любит школьные коридоры.
Величайшим праздником в его жизни был тот день, когда его перевели сюда из
сторожей начальной школы, где малыши, объевшись сладостями, каждый день
оставляли лужи вонючей рвоты, которые надо было подтирать и засыпать
хлорной известью. Здесь такого безобразия нет, только вот пишут
неприличные слова на стенах да иногда нагадят на полу в какой-нибудь из
мужских уборных.
В коридоре витают увядшие запахи, оставленные людьми и их одеждой.
Питьевые фонтанчики закрыты. Батареи отопления урчат. Хлопает боковая
дверь; это один из баскетболистов со спортивным чемоданчиком вошел и
спустился в раздевалку. У главного входа остановились мистер Колдуэлл и
мистер Филиппс, один высокий, другой низенький, и, по обыкновению, как
клоуны Альфонс с Гастоном, норовят пропустить друг друга вперед. Геллер
нагибается и сметает в широкий совок серую кучу пыли и пуха, в которой
кое-где мелькают газетные обрывки. Он идет в угол и высыпает мусор в
большую картонную коробку. Потом, взявшись за швабру, двигается дальше и
скрывается за углом, топ-шлеп.
Он идет!!!!
- Джордж, я слышал, вам в последнее время нездоровится, - говорит
Филиппс коллеге. Дойдя до стеклянного шкафа, где светло, он с удивлением
видит, что изо рта у Колдуэлла стекает струйка крови. Почти всегда у
Колдуэлла что-нибудь не в порядке, какая-нибудь небрежность, и это втайне
огорчает Филиппса.
- Когда как, - говорит Колдуэлл. - Слушайте, Фил, меня беспокоит эта
недостающая пачка билетов. Номера с 18001 по 18145.
Филиппс думает и, думая, по привычке подвигается боком то в одну, то в
другую сторону, как будто он на бейсбольном поле.
- Да это же просто бумажки, - говорит он.
- Так ведь и деньги тоже бумажки, - говорит Колдуэлл.
И вид у него такой больной, что Филиппс советует:
- Вы бы приняли что-нибудь.
Колдуэлл стоически сжимает губы.
- Все обойдется, Фил. Вчера я ходил к доктору и на рентген.
Филиппс подвигается в другую сторону.
- Что же показал рентген? - спрашивает он и глядит на свои ботинки, как
бы проверяя, не развязались ли шнурки.
И словно для того, чтобы заглушить тихий, многозначительный голос
Филиппса, Колдуэлл буквально кричит:
- Я еще не узнавал! Минуты свободной не было!
- Джордж! Могу я говорить с вами как друг?
- Давайте. Вы никогда со мной иначе и не говорили.
- Вы до сих пор не научились одному - беречь себя. Сами понимаете, мы
уже не молоды, как до войны. Нам нельзя жить так, будто мы молодые.
- Фил, иначе я жить не умею. Я останусь ребенком, пока в гроб не лягу.
Филиппс смеется чуть натянуто. У него уже был год стажа, когда Колдуэлл
пришел в школу, и, хотя они работают вместе давно, Филиппс все еще в
глубине души чувствует себя как бы старшим наставником Колдуэлла. И в то
же время он не может избавиться от смутного чувства, что Колдуэлл, в
котором столько сумбурного и неожиданного, вдруг совершит чудо или по
крайней мере скажет что-то удивительное и необычайно важное.
Он спрашивает:
- Вы про Оки слышали?
Этот умный, почтительный, сильный, красивый юноша, один из тех, что
радуют сердце учителя, кончил школу в тридцатых годах - некогда таких, как
он, было много в Олинджере, но теперь, при общем падении нравов,
становится все меньше.
- Говорят, он погиб, - отвечает Колдуэлл. - Но подробностей не знаю.
- Дело было в Неваде, - говорит Филиппс, перекладывая тяжелую пачку
книг и тетрадей в другую руку, - он был авиационным инструктором, и его
ученик сделал ошибку. Оба разбились.
- Ну не глупо ли? Всю войну прошел без единой царапины и угробился в
мирное время.
Глаза у Филиппса - мужчины маленького роста чувствительней высоких -
предательски краснеют, как только речь заходит о чем-нибудь грустном.
- Печально, когда молодые умирают, - говорит он.
Он любит таких складных и красивых учеников как родных сыновей, а
собственный его сын неуклюж и упрям.
Колдуэлл заинтересовался: голова Филиппса с пробором посредине вдруг
представляется ему крышкой шкатулки, где могут быть заперты бесценные
сведения, которые ему так нужны. Он спрашивает серьезно:
- Вы думаете, возраст имеет какое-то значение? Думаете, они меньше
готовы к смерти? А вы готовы?
Филиппс пытается сосредоточиться на этой мысли, но у него ничего не
выходит, словно он сближает одинаковые полюса двух магнитов. Они
отталкиваются.
- Не знаю, - признается он. И добавляет: - Как говорится, всему свой
срок.
- Мне от этого не легче, - говорит Колдуэлл. - Я не готов, и мне
чертовски страшно. Как же быть?
Оба молча ждут, пока пройдет Геллер со своей шваброй. Уборщик кивает
им, улыбается и на этот раз проходит не останавливаясь.
Филиппс никак не может заставить себя сосредоточиться, он опять с
облегчением уходит прочь от неприятной темы. Он пристально смотрит в грудь
Колдуэллу, словно увидел там что-то интересное.
- А с Зиммерманом вы говорили? - спрашивает он. - Может быть, самое
лучшее взять отпуск на год?
- Не могу я себе это позволить. А сынишка? Как он будет до школы
добираться? Ведь ему придется ездить автобусом вместе со всякими
деревенскими скотами.
- Ничего с ним не случится, Джордж.
- Сильно сомневаюсь. Я должен его все время поддерживать, бедный
мальчик еще не нашел себя. Так что пока я вынужден держаться. Ваше
счастье, что ваш сын нашел себя.
Это жалкая лесть, и Филиппс качает головой. Глаза у него краснеют еще
больше. У Ронни Филиппса, который теперь учится на первом курсе
Пенсильванского университета, блестящие способности к электронике. Но еще
в школе он открыто смеялся над отцовским пристрастием к бейсболу. Ему было
досадно, что слишком много драгоценных часов в его детстве потрачено на
эту игру по настоянию отца.
Филиппс говорит нерешительно:
- Кажется, Ронни знает чего хочет.
- И слава богу! - восклицает Колдуэлл. - А мой бедный сынишка хочет,
чтоб ему весь мир поднесли на блюдечке.
- Я думал, он хочет стать художником.
- О-ох, - вздыхает Колдуэлл; яд расползается по его кишкам. Для обоих
дети - больное место.
Колдуэлл меняет разговор.
- Выхожу я сегодня из класса, и вдруг меня осенило нечто вроде
откровения. Пятнадцать лет учительствую и вот наконец додумался.
Филиппс нетерпеливо спрашивает:
- Что же это?
Он заинтересован, хотя уже не раз оставался в дураках.
- Блаженство в неведении, - изрекает Колдуэлл. И, не видя на выжидающе
сморщенном лице своего друга радостного озарения, повторяет громче, так
что голос его эхом отдается в пустом, теряющемся вдали коридоре: -
Блаженство в неведении. Вот какой урок я извлек из жизни.
- Не дай бог, если вы правы! - поспешно восклицает Филиппс и собирается
уйти в свой класс. Но еще с минуту оба учителя стоят рядом, отдыхая в
обществе друг друга и находя сомнительное удовольствие в том, что каждый
обманул надежду другого, но ни один не в обиде. Так два коня в одном
стойле жмутся друг к другу во время грозы. Колдуэлл был бы серым в яблоках
Битюгом, ничем не примечательным и, может быть, совсем смирным, по кличке
Серый, а Филиппс - резвым, маленьким гнедым скакуном с изящным хвостом и
красивыми точеными копытами - почти пони.
Колдуэлл говорит напоследок:
- Мой старик умер, не дожив до моего возраста, и я не хотел бы подвести
сына, как он.
Рывком, так что скрипят и трещат ножки, он двигает к двери ветхий
дубовый столик: за этим столиком он будет продавать билеты на матч.
Панический крик несется по залу и поднимает пыль в самых дальних
классах огромной школы, а многие тем временем еще берут билеты и текут
через дверь в ярко освещенный коридор. Юноши, нелепые и причудливые как
химеры, с ушами, покрасневшими от мороза, выпучив глаза, разинув рты,
проталкиваются вперед под сверкающими шарами ламп. Девушки в клетчатых
пальто, розовощекие, веселые, пестрые и почти все неуклюжие, как вазы,
сделанные рассеянным гончаром, зажаты в жаркой тесноте. Грозная, душная,
слепая толпа глухо погромыхивает, колышется, вибрирует; звенят молодые
голоса.
- Тогда я говорю - что ж, не повезло тебе, старик.
- ...Слышу, что стучишь, а не пущу...
- Я и думаю: ну, это уж подлость.
- А она, сука, перевернулась и - хоть бы хны - говорит: "Давай еще".
- Ну подумай, как может одна бесконечность быть больше другой?
- Кто говорит, что он это говорил, хотела бы я знать?
- По ней это сразу видно, потому что родинка у нее на шее тут же
краснеет.
- По-моему, он просто в себя влюблен.
- А коробка с завтраком - фюйть!
- Скажем так: бесконечность равна бесконечности. Правильно?
- А я услышала, что она сказала, и говорю ему: что такое, ничего не
понимаю.
- Если не может остановиться, лучше б и не начинал.
- Он только рот разинул, серьезно.
- Когда это было, тыщу лет назад?
- Но если взять только нечетные числа, все, какие существуют, и сложить
их, все равно получится бесконечность, правильно? Дошло до тебя наконец?
- Это где было-то, в Поттсвилле?
- ...Я в ночной рубашке, тоню-у-сенькой...
- Не везет? - говорит. А я ему: да, тебе не везет.
- Наконец-то! - кричит Питер, увидев Пенни, которая идет по проходу
через зал. Она пришла одна, его девушка пришла одна, пришла к нему одна;
от круговорота этих простых мыслей сердце его бьется сильней. Он кричит
ей: "Я тебе место занял!" Он сидит в середине ряда, место, занятое для
нее, завалено чужими пальто и шарфами. Она отважно пробирается меж рядов,
нетерпеливо поджав губы, заставляет сидящих встать и пропустить ее, со
смехом спотыкается о вытянутые ноги. Пока убирают пальто, ее прижимают к
Питеру, который привстал со своего места. Их ноги неловко переплетаются;
он игриво дует ей в лицо, и волосы у нее над ухом шевелятся. Ее лицо и шея
безмятежно блестят среди рева и грохота, и она стоит перед ним, сладкая,
аппетитная, лакомая. А все потому, что она такая маленькая. Маленькая и
легкая, он может поднять ее без труда, как пушинку; и это тайно как бы
поднимает его самого. Но вот убрано последнее пальто, и они садятся
рядышком в уютном тепле, среди веселой суматохи.
Игроки бегают посреди зала, по гладким блестящим доскам. Мяч описывает
в воздухе высокие кривые, но не долетает до потолка, где лампы забраны
металлическими решетками. Раздается свисток. Судьи останавливают часы.
Вбегают девушки, которые выкрикивают приветствия спортсменам, в желтых
свитерах с коричневыми "О" и выстраиваются друг за другом, образуя словно
бы железнодорожный состав.
- О! - взывают они, как семь медных сирен, держа друг друга за локти,
так что их руки составляют один огромный поршень.
- О-о-о-о! - жалобно стонет Эхо.
- Эл.
- Эл! - подхватывают зрители.
- И.
- Ай-и-и! - раздается из глубины. У Питера дух захватывает, он искренне
взволнован, но пользуется случаем и хватает девушку за руку.
- Ух, - говорит она, довольная. Кожа у нее все еще холодная с мороза.
- Эн.
- Хрен! - сразу подхватывает зал по школьной традиции. Приветственный
крик вихрем проносится по рядам, крутится все стремительней, взмывает
вверх, и всем кажется, будто он уносит их куда-то далеко, в другой мир.
- Олинджер, _Олинджер_, ОЛИНДЖЕР!
Девушки убегают, игра возобновляется, и огромный зал теперь похож на
самую обыкновенную комнату. Комнату, где все друг друга знают. Питер и
Пенни переговариваются.
- Я рад, что ты пришла, - говорит он. - Сам не думал, что так
обрадуюсь.
- Что ж, спасибо, - говорит Пенни сухо. - Как твой отец?
- Психует. Мы и дома-то не ночевали. Машина сломалась.
- Бедный Питер.
- Нет, мне было даже интересно.
- Ты бреешься?
- Нет. А что? Уже пора?
- Нет. Но у тебя на ухе какая-то корка вроде засохшего бритвенного
крема.
- Знаешь, что это?
- Что? Это интересно!
- Это моя тайна. Ты не знала, что у меня есть тайна?
- У всех есть тайны.
- Но у меня особенная.
- Какая же?
- Сказать не могу. Придется показать.
- Питер, это же просто смешно.
- Значит, не хочешь? Боишься?
- Нет. Тебя я не боюсь.
- Прекрасно. И я тебя тоже.
Она смеется.
- Ты никого не боишься.
- Вот и неправда. Я всех боюсь.
- Даже своего отца?
- Ух, его особенно.
- Когда же ты покажешь мне свою тайну?
- Может, и не покажу вовсе. Это ужасная штука.
- Ну пожалуйста, Питер, покажи. Пожалуйста.
- Пенни.
- Что?
- Ты мне очень нравишься.
Он не говорит: "Я тебя люблю" - боится, а вдруг это не так.
- И ты мне тоже.
- Но я тебе разонравлюсь.
- Нет. Ты нарочно глупости говоришь?
- Может быть. Ну ладно, покажу тебе после первой игры. Если духу
хватит.
- Вот теперь я тебя боюсь.
- А ты не поддавайся. Знаешь, у тебя такая чудесная кожа.
- Ты так часто это говоришь. Почему? Кожа как кожа. - Он не отвечает и
гладит ее по руке. Она отнимает руку. - Давай смотреть. Кто ведет?
Он поднимает голову, смотрит на новые часы и электрическое табло -
подарок выпускников 1936 года.
- Они.
И она, вдруг превратившись в маленькую фурию с накрашенными губами,
кричит:
- Давай, давай!
Игроки из детских команд, пятеро в олинджерской форме, коричневой с
золотом, и пятеро из Западного Олтона, в синей с белым, носятся как
ошалелые, словно склеенные резиновыми подошвами со своими цветными
отражениями в блестящих досках пола. Каждый шнурок, каждый волос, каждая
напряженная гримаса кажутся нарочитыми, неестественными, как у звериных
чучел в большой ярко освещенной витрине. И в самом деле, баскетбольное
поле отделено от скамей воображаемым стеклом; хотя игрок может поднять
голову и увидеть девушку, с которой провел вечер накануне (он помнит, как
она пищала и как у него потом пересохло во рту), она сейчас бесконечно
далека от него, и то, что произошло в темной, неподвижной машине, вполне
могло ему только присниться. Марк Янгерман тыльной стороной волосатой руки
стирает пот со лба, видит летящий на него мяч, поднимает руки, ловит тугой
шар, прижимая его к груди, поворачивает голову в другую сторону, чтобы
обмануть противников, обходит защитника Западного Олтона и, выиграв
мгновение, на бегу забрасывает мяч в сетку. Счет сравнялся. Раздается
такой крик, что кажется, все души переполняет ужас.
Колдуэлл разбирает корешки билетов, когда к нему на цыпочках подходит
Филиппс и говорит:
- Джордж, вы сказали, у вас не хватает билетов.
- Да, с восемнадцать тысяч первого по восемнадцать тысяч сто сорок
пятый.
- Кажется, я знаю, куда они девались.
- Господи, у меня просто гора с плеч.
- Их, по-видимому, взял Луис.
- Зиммерман? На кой черт ему воровать билеты?
- Т-сс! - Филиппс красноречиво указывает глазами на дверь директорского
кабинета. Он словно щеголяет таинственностью. - Вы же знаете, он ведет
старшие классы в кальвинистской воскресной школе.
- Конечно. Его там чуть не на руках носят.
- А вы заметили, что преподобный Марч здесь?
- Да, я его пропустил. Не взял с него денег.
- Ну так вот. Он здесь потому, что человек сорок из воскресной школы
получили бесплатные билеты и пришли сюда все как один. Я предложил ему
место на трибуне, но он отказался, объяснил, что лучше встанет у стены и
будет присматривать за мальчиками; почти половина их из Эли, где нет
кальвинистской церкви.
Ага, вот она; Вера Гаммел! Ее длинное желтое пальто не застегнуто, узел
рыжих волос разваливается, шпильки выпадают, бежала она, что ли? Она
улыбается Колдуэллу и кивает Филиппсу; Филиппс, этот щуплый человечек,
единственный, кто не вызывает у нее никаких чувств. Колдуэлл - дело
другое: он словно будит в ней спящий материнский инстинкт. Всякий высокий
мужчина кажется ей союзником, до того она простодушна. И наоборот, всякий
мужчина ниже ее ростом как будто враг ей. Колдуэлл, дружелюбно приветствуя
Веру, поднимает бородавчатую руку; ему приятно смотреть на нее. Когда
миссис Гаммел здесь, он чувствует, что не вся школа отдана во власть
зверей. У нее мальчишеская фигура: плоская грудь, длинные ноги, тонкие
веснушчатые руки, в которых есть что-то волнующее и даже тревожное.
Извечная женская округлость заметна только в линиях бедер; только эти
бедра, словно вылепленные из гипса, выпукло очерчиваясь под синим
спортивным костюмом, и выделяют ее среди учениц. Женщина расцветает
медленно: сначала первоцвет, потом - расцвет и снова расцвет, еще пышнее.
Жизнь до поры до времени медлительна. И пока что детей у нее нет. Ее
низкий лоб, белое пятно между двумя отливающими медью прядями, нахмурен;
нос - длинный и острый; лицо чем-то напоминает мордочку хорька, а
улыбается она, очаровательно обнажая десны.
Колдуэлл