Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
нзительней;
внизу склон был чуть круче, и это прибавило драгоценную каплю разгона,
инерция машины на миг высвободилась вся целиком. Отец отчаянно завопил:
- Давай!
Я бросил сцепление резко, как он велел. Машина дернулась и со стуком
остановилась; но ее движение через ржавые шестерни и стертые диски уже
передалось мотору, и он, как ребенок, которого шлепнули, икнул. Потом
закашлял, цилиндры застучали с перебоями, машина затряслась, и я, до
половины вдвинув подсос, чтобы мотор не захлебнулся, выжал акселератор;
это была ошибка. Сбившись с тона, мотор чихнул раз, другой и заглох.
Теперь машина стояла на ровном месте. Где-то далеко, за фабрикой,
открылась дверь бара, и полоса света упала на улицу.
Отец подошел к моей дверце, и я отодвинулся, готовый со стыда
провалиться сквозь землю. Все тело у меня горело, я чуть штаны не намочил.
- Вот сволочь, - сказал я по-мужски грубо, стараясь как-то прикрыть
свой позор.
- Ты прекрасно справился, мальчик, - сказал отец тяжело дыша и снова
сел за руль. - Мотор застыл, но теперь он, может быть, малость разогрелся.
Осторожно, как взломщик, он черным силуэтом склонился над щитком, нога
коснулась акселератора. Нужно было, чтобы мотор завелся сразу, и он
завелся. Отец снова возродил искру, и машина, взревев, ожила. Я закрыл
глаза с чувством благодарности и откинулся назад, ожидая, что мы сейчас
тронемся.
Но мы не тронулись. Негромкий, прерывистый скрежет донесся сзади,
оттуда, где, как я воображал, возили трупы, когда машина принадлежала
хозяину похоронного бюро. Черный отцовский силуэт быстро включал одну за
другой все скорости; но всякий раз машина отвечала все тем же негромким
скрежетом - и ни с места. Отец, не веря себе, попробовал каждую скорость
во второй раз. Мотор ревел, но машина не двигалась. Бешеный, нарастающий
рев отдавался эхом от фабричной стены, и я боялся, что на шум прибегут
люди из дальнего бара.
Отец положил руки на руль и уронил на них голову. Раньше так делала
только мама. В пылу ссоры или в отчаянье она клала руки на стол и роняла
на них голову; я пугался - уж лучше бы она сердилась, потому что тогда
было видно ее лицо.
- Папа?
Он не ответил. Фонарь облепил неподвижными блестками его вязаную
шапочку; так был выписан хлеб на картине Вермеера.
- Как ты думаешь, в чем дело?
И тут мне пришло в голову, что с ним один из его "приступов" и
необъяснимое поведение машины на деле было лишь отражением какой-то
поломки в нем самом. Я уже хотел коснуться его - хотя вообще-то никогда к
нему не прикасался, - но тут он поднял голову, и на его бугристом,
морщинистом и все же мальчишеском лице появилось подобие улыбки.
- Вот так всю жизнь мне достается, - сказал он. - Жаль, что я и тебя
впутал. Ума не приложу, почему эта проклятая машина ни с места. Наверное,
по той же причине, отчего наша команда пловцов не может выиграть.
Он опять прибавил обороты и, глядя вниз, между коленями, на педаль
сцепления, стал нажимать и отпускать ее.
- Слышишь, как там сзади скрежещет? - спросил я.
Отец поднял голову и засмеялся.
- Бедняга, - сказал он. - Тебе бы в отцы победителя, а достался
неудачник. Идем. И если я никогда больше не увижу эту кучу хлама, тем
лучше.
Он вылез и с такой силой захлопнул дверцу, что чуть стекло не высадил.
Черный кузов покачался на неподвижных колесах, а потом, отбрасывая тонкую,
как бумага, тень, самодовольно замер, словно одержал победу. Мы пошли
прочь.
- Потому-то я и не хотел переезжать на эту ферму, - сказал отец. -
Сразу становишься рабом автомобиля. Единственное, чего мне хотелось, - это
иметь возможность всюду добраться на своих двоих, мой идеал - прийти
пешком на собственные похороны. Продать ноги - значит продать жизнь.
Мы прошли через привокзальную стоянку и повернули налево к бензоколонке
"Эссо" на Бун-стрит. У насосов было темно, но в тесной будке мерцал
тусклый золотистый спет; отец заглянул в окно и постучал. Внутри все было
загромождено покрышками и занумерованными ящиками с запасными частями, в
беспорядке взваленными на зеленую металлическую подставку. Большой высокий
автомат для продажи кока-колы громко застучал, затрясся и снова притих,
как будто кто-то внутри него сделал последнее отчаянное усилие вырваться
на волю. Фирменные электрические часы на стене показывали 9:06; секундная
стрелка прошла полный круг, а мы все ждали. Отец снова постучал, и опять
ответа но было. Одна только секундная стрелка двигалась там, внутри.
Я сказал:
- Кажется, на Седьмой улице всю ночь открыто.
Отец спросил:
- Ты как, мальчик? Вот адское положение. Надо позвонить маме.
И мы пошли дальше по Бун-стрит, через железнодорожные пути, вдоль ряда
кирпичных домов, а потом по Седьмой улице, через Уайзер-стрит, уже не
такую оживленную в этот поздний час, к большому гаражу, который
действительно был открыт. Его разверстая белая пасть, казалось, пила
ночную темноту. Внутри двое в серых комбинезонах и в перчатках с
Обрезанными пальцами мыли автомобиль, поливая его из ведер мыльной горячей
водой. Они работали быстро, потому что вода грозила заледенеть на металле.
Одним концом гараж выходил на улицу, а другой, словно в пещерах, терялся
среди стоящих машин. Будка вроде телефонной, только побольше, или вроде
павильончика для пассажиров на трамвайной остановке - один такой еще
остался в Эли - была как бы сердцем гаража. У ее двери, на бетонной
площадке с трафаретной надписью: "Осторожно, ступенька", стоял человек в
смокинге и белом шарфе, ежесекундно поглядывая на платиновые часы, надетые
на руку черным циферблатом внутрь. Его движения были так прерывисты и
однообразны, что когда я в первый раз случайно посмотрел на него, то
принял его за механическую рекламу в человеческий рост. Машина, которую
мыли, жемчужно-серый "линкольн", была, наверное, его. Отец приостановился
перед ним, и я заметил, что жемчужно-серые глаза этого человека смотрят
куда-то сквозь него.
Отец подошел к будке и открыл дверь. Я поневоле должен был войти
следом. Там коренастый человек деловито рылся в бумагах. Делал он это
стоя; кресло рядом с ним было по самые подлокотники завалено бумагами,
брошюрами и каталогами. Одной рукой он держал разом сигарету и сшиватель,
а другой, причмокивая губами, перебирал бумаги.
Отец сказал:
- Прошу прощения, друг мой.
Управляющий ответил:
- Одну минутку, дайте мне кончить, ладно?
И, сердито сжав в руке какую-то синюю бумажку, проскользнул мимо нас в
дверь. Прошло гораздо больше минуты, прежде чем он вернулся.
Чтобы скоротать время и скрыть смущение, я бросил монетку в автомат с
жевательной резинкой, установленный олтонским отделением клуба "Кивани". Я
получил редчайший приз - черный шарик. Я любил лакрицу. Отец тоже. Когда
мы были в Нью-Йорке, тетка Альма сказала мне, что соседские ребята в
Пассейике дразнили отца Палочкой, потому что он вечно сосал лакричную
палочку.
- Хочешь? - предложил я ему.
- Боже упаси, - сказал он, как будто я предлагал ему яд. - Спасибо.
Питер, не надо. Этак я совсем без зубов останусь.
И он начал метаться по тесной будке так, что я в рассказать не могу, -
то поворачивался к пачке дорожных карт, то к таблице номеров запчастей, то
к календарю с девицей, на которой были только лыжная шапочка с острыми
розовыми ушами, варежки, ботинки из белого меха да пушистый хвостик на
заду. Зад ее был кокетливо повернут к нам. Отец застонал и прижался к
стеклу; человек в смокинге вздрогнул и обернулся. Двое в комбинезонах
залезли в "линкольн" и деловито протирали окна кругами, как роятся пчелы.
Бородавчатые руки отца бесцельно шарили по заваленному газетами столу, а
глаза искали управляющего. Боясь, что он нарушит на столе какой-то
неведомый порядок, я сказал резко:
- Папа. Держи себя в руках.
- Нервы пошаливают, сынок, - сказал он громко. - Хочется что-нибудь
разнести. Р-раз - и готово. Время-то не ждет. Поневоле вспомнишь о смерти.
- Успокойся, - сказал я. - И сними эту шапчонку. Он, наверно, тебя за
нищего принял.
Отец словно меня не слышал; он весь ушел в себя. Глаза у него стали
желтые, мама, бывало, вскрикивала, когда в них появлялся этот янтарный
блеск. Он смотрел на меня как на утопающего, и глаза его призрачно сияли.
Запекшиеся губы шевельнулись.
- Мне-то все нипочем, - сказал он. - Но ведь у меня ты на руках.
- За меня не волнуйся, - резко отозвался я, хотя, по правде сказать,
цементный пол был ужасно холодный, и я это чувствовал сквозь подметки
тесных ботинок.
Я глазам своим не поверил, но управляющий в конце концов вернулся и
вежливо выслушал отца. Он был низкий, коренастый, с тремя не то четырьмя
параллельными морщинами на каждой щеке - чувствовалось, по тому как он
держал голову и плечи, что этот человек когда-то был неплохим спортсменом.
Теперь он ослабел, работа его извела. На лысеющей голове был седоватый
хохол, который он немилосердно приглаживал, как будто хотел таким образом
заставить себя сосредоточиться. Его фамилия - Роудс - была вышита крупными
оранжевыми буквами на кармане коричневого комбинезона. Он сказал
отрывисто, отдуваясь:
- Не нравится мне это. Если мотор работает, а машина не идет, значит,
что-то с трансмиссией или с карданным валом. Будь это только движок, - он
произнес "твишок", и мне показалось, будто это слово означает что-то
совсем другое, трепетное, живое и милое, - я послал бы туда "джип", а так
не знаю, что и делать. Буксирный грузовик ушел по вызову - авария на
девятом шоссе. Есть у вас постоянный гараж? - Он произнес "караш", с
ударением на первом слоге.
- Нас обслуживают у Эла Гаммела в Олинджере, - сказал отец.
- Если хотите, с утра я займусь вашей машиной, - сказал мистер Роудс. -
Но до тех пор ничего не могу сделать; эти двое, - он указал на людей,
которые теперь протирали замшевыми подушечками блестящую серую шкуру
"линкольна", в то время как человек в смокинге ритмически похлопывал по
ладони бумажником из крокодиловой кожи, - в десять кончают работу,
остаемся только я и те двое, что уехали по вызову на девятое шоссе. Так
что вы, пожалуй, успеете позвонить в свой олинджерский гараж, и они с
самого утра ею займутся.
Отец сказал:
- Значит, ваше авторитетное мнение, что сегодня ничего поделать нельзя?
- Да, если все, как вы говорите, хорошего мало, - подтвердил мистер
Роудс.
- Там сзади что-то скрежещет, - сказал я, - будто два зубчатых колеса
друг за друга цепляются.
Мистер Роудс, моргая, поглядел на меня и пригладил свой хохол.
- Вероятно, что-нибудь с карданным валом. Тогда придется ставить машину
на яму и разбирать весь задний мост. Вы далеко живете?
- У черта на куличках, за Файртауном, - ответил отец.
Мистер Роудс вздохнул:
- Что ж. Очень жаль, но ничем не могу помочь.
Длинный ярко-красный "бьюик", в сверкающей поверхности которого
вихрился целый космос отражений, всунулся в гараж с улицы и загудел, звук
заполнил всю низкую бетонную пещеру, и мистер Роудс уже больше нас не
слушал.
Отец сказал торопливо:
- Не извиняйтесь, мистер. Вы высказались откровенно, а это самое
большое одолжение, какое человек может сделать человеку.
Но когда мы снова вышли на темную улицу, он сказал мне:
- Этот бедняга болтал бог весть что, Питер. Я сам всю жизнь блефовал,
меня не проведешь. Он, что называется, нес околесицу. Удивляюсь, как это
он дослужился до управляющего таким большим гаражом, ему и с самим собой
не управиться. Поступил так, как и я бы часто поступал, дай мне волю.
- Куда же мы теперь?
- Назад, к машине.
- Да ведь она сломана! Ты же знаешь.
- Знаю, но как-то не верится. У меня такое чувство, что теперь она
пойдет. Ей надо было только дать отдохнуть.
- Но у нее же не просто мотор застыл, испортилось что-то в ходовой
части.
- Это он мне и втолковывал, да только я, по тупости, никак понять не
могу.
- Но уже скоро десять. Может, позвоним маме?
- А чем она нам поможет? Самим надо выкручиваться, сынок. Горе
неудачнику.
- Ну, я одно знаю - раз машина час назад не шла, она и теперь не
пойдет. И к тому же мне холодно.
Как я ни старался, но не мог нагнать отца - он все время шел на шаг
впереди. На Седьмой улице из темного подъезда, шатаясь, вышел пьяный и
увязался за нами. Я подумал было, что это наш утренний пассажир, но пьяный
был пониже ростом и еще более опустившийся. Волосы у него, взъерошенные,
как грива у грязного льва, стояли торчком, окружая голову подобием нимба.
Весь он был в каких-то лохмотьях, а поверх накинул видавшее виды пальто, и
пустые рукава болтались и трепыхались вокруг него, когда он выписывал
вензеля. Он спросил отца:
- Куда мальчишку ведете?
Отец предупредительно замедлил шаг, чтобы пьяный, который споткнулся и
чуть не упал, мог нас нагнать.
- Простите, мистер. Что вы сказали? - спросил он.
Пьяный четко и не без удовольствия выговаривал слова, как актер,
который сам любуется собой на сцене.
- Ха-ха-ха, - засмеялся он тихо, по раскатисто. - Грязный вы человек,
вот что.
Он погрозил пальцем перед самым носом отца, и его палец качался, как
автомобильный стеклоочиститель, а сам он плутовато поглядывал на нас. Весь
оборванным, он, несмотря на мороз, был веселехонек; лицо у него было
плоское, твердое и блестящее, мелкие зубы засевали усмешку, как зернышки.
Он обратился ко мне:
- А ты, мальчуган, беги домой, к маме.
Пришлось остановиться, потому что он преградил нам путь.
- Это мой сын, - сказал отец.
Пьяный повернулся к нему так резко, что вся его одежда встопорщилась,
будто птичьи перья. Казалось, он и одет-то не был, а просто крыт тряпками
- слой на слой ветхих разношерстных лохмотьев; и голос у него был тоже
чудной - хриплый, надтреснутый, едва слышный.
- Как вам не стыдно врать? - сказал он печально отцу. - Как не стыдно
врать в таком серьезном деле? Отпустите мальчика домой, к маме.
- Именно туда я и стараюсь его отвезти, - сказал отец. - Да вот
проклятая машина ни с места.
- Это мой отец, - сказал я, надеясь, что пьяный отвяжется.
Но он подошел совсем вплотную. Его лицо в голубоватом свете уличного
фонаря, казалось, все было в алых брызгах.
- Ты его не выгораживай, - сказал он с наигранной ласковостью. - Он
этого не стоит. Сколько он тебе платит? Но все равно, сколько бы ни
платил, этого мало. Вот он найдет себе нового мальчика, а тебя вышвырнет
на улицу, как старый троянец.
- Папа, пойдем, - сказал я, мне стало страшно, да и промерз я до
костей. Ночной ветер свободно пронизывал меня насквозь.
Отец хотел обойти пьяного, но тот замахнулся, и тогда отец замахнулся
тоже. Пьяный попятился и чуть не упал.
- Бей, - сказал он, улыбаясь до ушей, так что щеки сверкнули. - Бей
человека, который хочет спасти твою душу. А готов ли ты к смерти?
Отец замер, и это было похоже на неподвижный кинокадр. Пьяный,
торжествуя, повторил:
- _Готов ли ты к смерти_?
Тут он бочком подобрался ко мне, обхватил меня вокруг пояса и крепко
сжал. Изо рта у него пахло, как из сто седьмого класса после урока химии у
старшеклассников, когда мы приходили туда для самостоятельных занятий, -
смешанное сернисто-сладкое зловоние.
- Ах, - сказал он мне, - какой ты хорошенький, тепленький. Вот только
тощий - кожа до кости. Неужто этот ублюдок тебя не кормит? Эй, - обратился
он к отцу, - что ж ты, старый развратник, берешь мальчишку с улицы
голодного и даже не накормишь?
- Я думал, что готов к смерти, - сказал отец. - Но теперь я не уверен,
есть ли такой человек на свете, который к этому готов. Не уверен, что даже
девяностодевятилетний китаец с туберкулезом, триппером, сифилисом и зубной
болью готов к смерти.
Пальцы пьяного давили мне под ребра, и я вырвался.
- Папа, _пойдем_!
- Нет, Питер, - сказал отец. - Этот джентльмен дело говорит. А _вы_
сами готовы к смерти? - спросил он пьяного. - Вы-то как думаете?..
Прищурившись, выпятив грудь, надувшись, как голубь, пьяный наступил на
длинную тень отца и, подняв голову, сказал отчетливо:
- Я буду готов к смерти, когда тебя и всех тебе подобных посадят за
решетку, а ключ от камеры забросят подальше. Бедным мальчуганам нет от вас
покоя даже в такую ночь. - Он посмотрел на меня из-под нахмуренных бровей
и сказал: - Позвать полицию, мальчик? Или, может, просто прихлопнем эту
старую бабу, а? - И спросил у отца: - Ну, что скажете, шеф? Сколько
дадите, чтобы полиция не накрыла вас с этим цветочком?
Он набрал воздуха, как будто хотел закричать, но на улице, уходившей к
северу, в бесконечность, не было ни души - только оштукатуренные фасады
кирпичных домов, крылечки с перилами, обычные для Олтона, каменные
ступеньки, кое-где с цементными вазами для цветов, да деревья на
тротуарах, которые чередовались, а вдали и вовсе сливались с телефонными
столбами. У тротуаров стояли машины, но ездили здесь редко, потому что в
двух кварталах отсюда улицу перегораживала стена фабрики Эссика. Мы стояли
возле длинного блочного склада пивоваренного завода; его рифленые зеленые
двери были закрыты наглухо, захлопнуты со стуком, и отголосок этого стука,
казалось, еще сковывал воздух. Пьяный стал дергать отца за отвороты
пальто, всякий раз шевеля пальцами так, словно стряхивал вошь или
приставшую нитку.
- Десять долларов, - сказал он. - Десять долларов, и я - молчок! - Он
прижал три посинелых пальца к распухшим фиолетовым губам и не отнимал,
словно пробовал, долго ли он сумеет удерживать дыхание. Наконец он убрал
пальцы, выдохнул пушистый клуб морозного пара, улыбнулся и сказал: - Так
вот, значит. За десять долларов я ваш со всеми потрохами. - Он подмигнул
мне: - Ну как, мальчуган, договорились? Сколько он тебе платит?
- Он мой _оте-ец_, - с возмущением настаивал я. Отец растирал свои
бородавчатые руки под фонарем, он был такой прямой, что казался неживым,
как будто его мгновение назад зарубили насмерть и сейчас он рухнет на
землю.
- Пять долларов, - сразу спустил цену пьянчуга. - Паршивую пятерку. -
И, не дожидаясь ответа, сбавил еще: - Ну ладно, один. Разнесчастную
долларовую бумажку мне на выпивку, чтоб я не замерз как собака. Давай,
шеф, раскошеливайся. А я укажу вам гостиницу, где не задают никаких
вопросов.
- Гостиницы для меня дело знакомое, - сказал отец. - Во время кризиса я
работал ночным портье в этой старой развалине "Осирисе", покуда она не
закрылась. Клопы там стали такие же толстые, как проститутки, клиенту и не
разобрать было. Вы, наверное, "Осирис" не помните?
Пьянчуга перестал усмехаться.
- Сам-то я из Истона, - сказал он.
И я с удивлением заметил, что он гораздо моложе отца; по сути дела, он
был просто мальчишка, как я.
Отец порылся в кармане, наскреб мелочи и отдал ее молодому человеку.
- Я дал бы вам больше, друг мой, но у меня, право, нет. Это последние
мои тридцать пять центов. Я школьный учитель, а нам платят поменьше, чем
на фабриках. Но мне было очень приятно с вами побеседовать. Позвольте
пожать вашу руку. - И пожал. - Вы прояснили мои мысли, - сказал он
пьянчуге.
Потом он повернулся и пошел назад, туда, откуда мы пришли, и я поспешил
за ним следом. От света звезд и всего этого сумасшествия мне показалось,
что кожа у меня стала прозрачной и ее распирает все то, чего мы хотели и