Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
теннейшей публике:
"Некий человек из Вены, по фамилии Моцарт, осмелился злоупотребить моей
драмой "Бельмонт и Констанца", переделав ее в оперу. Сим я решительна
протестую против подобного посягательства на мои права.
Кристоф Фридрих Бретцнер".
Люди, подобные Бретцнеру (из Лейпцига) и Шуберту (из Дрездена),
способны остаться в истории, только попав в смешную историю.
Повседневность, густая, липкая, омерзительно студенистая, все плотнее
обволакивала Шуберта. Подобно осьминогу, она высасывала силы. Что ни день,
одно, и то же - школа, букварь, таблица умножения, ребятишки с их шалостями
и упрямым желанием развлекаться, а не учиться. Безденежье, гнусное и
унизительное, беспрестанный, иссушающий душу и разум счет грошам.
Казалось, всему этому не будет конца. Равно как и бесконечным нотациям
отца, его многоречивым поучениям, хмурым взглядам.
Вырваться! Вырваться отсюда! Любою ценой!
Неожиданно представился случай, и Шуберт жадно схватился за него. В
городе Лайбахе (ныне Любляна), в только что созданной нормальной немецкой
школе открылось место учителя музыки.
Это было несоизмеримо лучше того, чем он обладал. И предмет
преподавания любимый, и учащиеся взрослее и серьезнее, и времени свободного
больше, и жалованье намного выше - 450 флоринов плюс 80 флоринов наградных.
Правда, заняв это место, он лишился бы Вены, друзей. Лайбах в Словении,
это не близко. Но что поделаешь: выигрывая одно, теряешь другое. Такова
жизнь, чем-то волей-неволей приходится поступаться.
Лайбах сулил выход из того в общем безвыходного положения, в котором он
находился. И Шуберт, смирив свой нрав и поборов отвращение, принялся
хлопотать, просить, вымаливать. В конце концов ему удалось заручиться
рекомендациями венского магистрата и маэстро императорско-королевской
капеллы Сальери.
Но старик неожиданно оказался чрезвычайно скупым на добрые слова. Хотя
в данном случае они были бы, как никогда, кстати. Несмотря на то, что Шуберт
в длинном и учтивом прошении ссылается на своего учителя, "по чьему
доброжелательному совету он и обращается с просьбой о, предоставлении этой
должности", Сальери написал: "Я, нижеподписавшийся, подтверждаю все
изложенное в прошении Франца Шуберта относительно музыкальной должности в
Лайбахе". И больше не прибавил ни слова.
Этим отзывом он не помог, а навредил своему ученику. Только Шуберт с
его неискушенностью в житейских делах мог подать эту сухую, формальную
отписку как рекомендацию. Впрочем, что ему оставалось делать? На какие
другие музыкальные авторитеты мог он еще опереться?
Однако неблаговидная роль Сальери только этим не ограничилась.
Хитроумный итальянец, как никто другой постигший "мудрость кривых путей",
примерно такие же отзывы выдал еще трем своим ученикам, претендовавшим на то
же самое место.
Просьба Шуберта была отклонена. Ему ничего другого не оставалось, как
продолжать тянуть унылую служебную лямку в приходской школе своего отца.
Все же к Шуберту пришла слава. Пусть не звонкая и не широкая, пусть
стиснутая пределами одного предместья, но все-таки пришла.
Лихтентальской церкви исполнялось сто лет. В честь юбилея Шуберту было
поручено написать торжественную мессу. В том, что выбор пал именно на него,
немалую роль сыграл Франц Теодор. То, что Франц выступит автором мессы, чье
исполнение явится центральным событием торжеств, безмерно льстило Францу
Теодору. Это имело и чисто практический смысл: авторство сына еще больше
увеличит уважение прихожан к отцу, что, без сомнения, благотворно отразится
на делах приходской школы, а значит, и на доходах ее учителя.
Впервые в жизни Шуберт ощутил не враждебное противодействие, а
поддержку отца в том, что касалось музыки.
Месса была написана к сроку. И удалась. В ней была и торжественная
величавость, и возвышенность, и благоговейная набожность. Недаром Шуберт был
учеником Сальери.
Но было в ней и другое - простодушная сердечность, мягкая, наивная
человеческая теплота, задушевная мелодичность. Недаром Шуберт был Шубертом.
Вековой юбилей выдается раз в сто лет. Поэтому даже самые бережливые
прихожане не поскупились на пожертвования. И празднества прошли с размахом,
оказавшим бы честь не только скромной приходской церкви предместья, но и
столичному собору.
Под высокими сводами лихтентальского храма мощно гремели хор и оркестр.
Дирижировал сам автор.
Партию органа исполнял его брат Фердинанд.
Успех был большой. После окончания службы молодого композитора
окружили. Ему жали руки, его обнимали, его похлопывали по спине и плечам. А
он растерянно улыбался, краснел, неловко переминаясь с ноги на ногу,
протирал платком стекла очков. И, близоруко щурясь, с грустью поглядывал по
сторонам - как бы улизнуть от стесняющих проявлений восторга?
Зато Франц Теодор принимал почести, обрушившиеся на сына, стойко. Он
степенно кивал головой.
Важно раскланивался. Всем своим поведением давал понять, что, конечно,
благодарит уважаемых друзей и знакомых, но вместе с тем считает их
благодарность заслуженной данью таланту сына.
Франц Теодор был доволен. Особенно ему понравились слова одного из
самых почтенных и уважаемых прихожан. Тот, указывая на юного музыканта,
сказал:
- Прослужи он тридцать лет придворным капельмейстером, все равно лучше
бы не сыграл.
А когда месса через несколько дней была повторена, ее исполнение почтил
своим присутствием сам Сальери. На сей раз он не поскупился на похвалы.
Прослушав мессу, старик заявил:
- Франц, ты мой ученик, и ты еще не раз прославишь меня.
На радостях Франц Теодор настолько расщедрился, что тряхнул кошельком и
подарил сыну пятиоктавное фортепьяно.
Торжества приходят и уходят, а жизнь идет своим чередом. Схлынет яркая
радость праздника, и вновь повиснет бесцветная муть повседневности. Как ни
гордился Франц Теодор сравнением сына с придворным капельмейстером, как ни
ценил мнение Сальери, он твердо был уверен, что ни то, ни другое не
гарантирует прочного и обеспеченного существования. Да, талант, разумеется,
неоспорим. Но что такое талант? Дар божий. А живешь с людьми. Люди же с
охотой пользуются дарами, не одаривая взамен. Значит, надо жить, как жили
прежде. Делать свое дело изо дня в день, из года в год. А талант... пусть
украшает праздники.
Есть натуры бойкие, цепкие к удаче. Они умеют из минимально
благоприятного извлечь максимальную пользу. Шуберт к таким натурам не
принадлежал. Даже большой успех он не мог обратить хотя бы в малую выгоду.
Поэтому жизнь его и дальше потекла так же, как текла до того.
И вместе с тем месса не прошла для него бесследно. Ей он обязан
встречей, наполнившей жизнь отголосками счастья и нежной печалью.
Человек окружен множеством лиц. Они мелькают, появляются, исчезают,
возникают вновь, чтобы снова исчезнуть. Как вдруг происходит нечто
удивительное. Из пестрой, стремительно сменяющейся вереницы лиц выдвигается
одно. Оно неожиданно становится желанным, необходимым. Без него жизнь
кажется никчемной и пустой. Во встречах с ним теперь смысл и цель
существования. И странно, лица людей, родных по крови и духу, отныне
заслонены этим новым, недавно совсем еще чужим и малознакомым лицом.
Все это означает, что в жизнь человека вторглась любовь.
Так случилось и с Шубертом.
Тереза Гроб пела в церковном хоре. С первых же репетиций мессы Шуберт
приметил ее, хотя была она невидна и неприметна. Светловолосая, с белесыми,
словно выцветшими на солнце, бровями и крупитчатым, как у большинства
неярких блондинок, лицом, она совсем не блистала красотой. Скорее напротив -
С беглого взгляда казалась дурнушкой. На круглом лице ее явственно
проступали следы оспы. Но даже не это было главным. Главное заключалось в
том, что весь внешний облик ее был зауряден. Каждая из черт, сама по себе,
вероятно, правильная, была лишена резкости и определенности. Оттого все
вместе они создавали впечатление стертости и какой-то расплывчатости.
Шестнадцатилетняя девушка с юным, свежим и вместе с тем блеклым лицом. Будто
увядшим в самую пору расцвета.
Но стоило прозвучать музыке, как бесцветное лицо вспыхивало красками.
Только что оно было потухшим и потому неживым. Теперь, озаренное внутренним
светом, оно жило и лучилось. И к этому лучистому свету, не резкому, не
слепящему глаз, а ровному и спокойному, нельзя было не приковать взгляда.
Смотря на эту девушку, столь чудодейственно и внезапно преображенную,
статную, раскрасневшуюся, сверкающую белозубой улыбкой и упоенно в такт
звукам покачивающую головой, Шуберт как бы смотрел на самого себя. Со
стороны и с расстояния многих лет. Он, взрослый и, несмотря на молодость,
уже помятый жизнью человек, видел мальчика, такого же восторженного и
озаренного, на тех же хорах, в той же самой церкви, столь же чудодейственно
преображенного и так же, как эта вот девушка, излучающего счастье и радость.
Встреча с Терезой была для него встречей с собственным детством. А что
может быть милее этого?
В ней самой тоже было что-то детское - наивное, бесхитростное, простое.
Она не жеманилась, подобно большинству девиц из предместья. Не складывала
губок бантиком. Многозначительно вскидывая глаза, не похохатывала
неестественно гортанным, с повизгиваньем хохотком, каким обычно смеются
девицы, когда хотят понравиться. Не старалась тянуть жидкую нить пустого и
никчемного разговора. Мучительно напрягая память, не ворошила залежалых
историй, смешных или страшных, потешавших либо ужасавших еще дедов и
прадедов.
Тереза молчала, когда не о чем было говорить, слушала, когда было что
слушать, говорила, когда было что сказать.
С ней было легко и разговаривать и молчать. Она не произносила
глубокомысленных или банальных фраз, что в общем одно и то же, а говорила
только о том, что волновало и интересовало ее. Оттого она не докучала и не
утомляла. Тереза не хитрила, не лукавила, не старалась показаться лучше, чем
есть, и именно потому была прелестью и совершенством. Сам простая душа, он
полюбил в ней простую и чистую душу.
В тот год в Вене стояла небывало тихая и ясная осень. Тихой и ясной
была и их любовь. В воскресные дни они уходили подальше в горы, в глубь
рдевшего багряным пламенем Венского леса. Птиц уже не было, и в лесу стояла
нежная, строгая тишина. Казалось, все живое забыло о них. И они забывали обо
всем живом. Им не было дела до города, лежавшего где-то далеко внизу, и до
людей, наполнявших этот большой и равнодушный город шумом и суетой. Они были
вдвоем. Наедине друг с другом. И им не надо было никого другого.
Наслушавшись тишины, насладившись одиночеством, они допускали к себе
третьего - музыку. Тереза пела. Голос ее, чистый, сильный, большой,
казалось, заполнял чащу. И Шуберт не знал, что лучше - багряная листва,
высокое бело-голубое небо или эта девушка с шелковистыми прохладными губами
и нежными, строгими, как лесная тишь, руками.
То, что он сочинял, не вызывало в ней бурных восторгов. Она не
закатывала глаз, не рассыпалась в шумных похвалах, а лишь на миг просияв,
тихо и счастливо улыбаясь, говорила:
- Как это прекрасно... Сыграйте еще...
И по тому, как менялось ее лицо, как проступали на нем каждый звук и
каждая музыкальная фраза, он ощущал, что его музыка - это и ее музыка.
И это ощущение наполняло его радостью.
Тереза восхитительно пела его песни. Слушая их, он был счастлив вдвойне
- и за себя и за нее.
Терезе Гроб Шуберт отдал "Маргариту за прялкой". С большим чувством,
трогательно и проникновенно Тереза пела о разделенной, но несчастливой любви
и разлуке. И не подозревала, что своей песней предрекает автору горькое
будущее.
Как ни привык Шуберт к черствости судьбы, но и он не предполагал, что
судьба обойдется с ним так жестоко. Ему выпало редчайшее, почти невероятное
счастье - встретить среди множества чужих и чуждых людей близкого человека.
Того, кто смотрит его глазами, чувствует его сердцем, мыслит его мыслями.
Обрадованный, он всерьез начал мечтать о женитьбе. "Счастлив тот, кто
находит истинного друга. Еще счастливее тот, кто найдет его в своей жене", -
записал он в своем дневнике.
Однако мечты пошли прахом. Вмешалась жизнь, злая и неумолимая. На сей
раз в лице матери Терезы.
Она не была ни злодейкой, ни сварливой и привередливой тещей,
отвергавшей одного претендента за другим в твердой надежде заполучить в
женихи дочери заморского принца или на худой конец магараджу. Она была
добродушной и заботливой женщиной, изрядно запуганной жизнью и неустанно
пекущейся о благополучии чада своего. Именно потому, что мать Терезы в
мыслях своих пеклась о благе дочери, поступками своими она причиняла дочери
вред.
Тереза была сиротой. Отец ее владел маленькой шелкопрядильной фабрикой.
Умерев, он оставил семье небольшое состояние, и вдова все заботы обратила на
то, чтобы и без того мизерные капиталы не уменьшились. Естественно, что с
замужеством дочери она связывала надежды на лучшее будущее. И еще более
естественно, что Шуберт не устроил ее. Кроме грошового жалованья помощника
школьного учителя, у него была музыка, а она, как известно, не капитал.
Музыкой можно жить, но ею не проживешь.
Мать воспротивилась их союзу. И он распался, так и не сложившись. У
Терезы не хватило ни сил, ни воли противостоять матери. Покорная девушка из
предместья, воспитанная в подчинении старшим, даже в мыслях не допускала
ослушания. Единственное, что она себе позволила, - слезы. Тихо проплакав до
самой свадьбы, Тереза с опухшими глазами пошла под венец.
Она стала женою кондитера и прожила долгую, однообразно-благополучную,
серую жизнь, умерев на семьдесят восьмом году. К тому времени, когда ее
свезли на кладбище, прах Шуберта уже давно истлел в могиле.
Так грустно окончилась первая любовь. Позже, вспоминая о ней, Шуберт
говорил:
- Я искренне любил, и она меня тоже. Она была немного моложе меня и
чудесно, с глубоким чувством пела сопрановое соло в мессе, которую я
написал... Душа у нее была чудесная. Три года она надеялась, что я на ней
женюсь, но я никак не мог найти служ бу, которая обеспечила бы нас обоих.
Тогда она, следуя желанию родителей, вышла замуж за другого, что причинило
мне большую боль. Я и теперь люблю
ее, и никто мне с тех пор не нравился так, как она.
Но, верно, нам не суждено было быть вместе.
То, что было пережито, уходило в прошлое. Но боль оставалась. И не
только бередила душу. Она проступала и в творчестве. Многие произведения тех
лет овеяны горечью и печалью.
Смятением и скорбным порывом пронизано начало Четвертой симфонии,
названной автором "Трагической". Образы ее трагичны и патетичны. Ее поэтика
несколько напоминает поэтику Глюка и Бетховена, но музыка в целом сильна и
самобытна. В ней чувствуется Шуберт, с правдивой яркостью выражающий
чувства, обуревающие его.
Грусть и одиночество властвуют и в песне "Скиталец" - одной из самых
печальных песен Шуберта.
Покинутость, неприкаянность, неустроенность в жестоком и неприютном
мире - вот что терзает бездомного странника. Он всем и везде чужой. Лишенный
крова, близких, обделенный радостью и участием, он обречен скитаться средь
мглы и холода.
О где ж ты, край родимый мой?
Когда же я приду домой?
Там все светло, там все поет,
Там роза чудная цветет, -
с тоской восклицает Скиталец.
Там все, что мило мне, живет -
И все, что умерло, встает.
Звучит родная речь кругом.
Мой край, о где ж ты?
Где ж ты, желанная страна,
Твержу со вздохом, где ж она? -
с отчаянием спрашивает он.
И слышит в ответ безнадежно-ироническое:
Там... где нас нет.
Впоследствии одна из тем этой горестной песни легла в основу
фортепьянной фантазии "Скиталец" - произведения грандиозного по замыслу и
новаторского по форме.
Мрачное раздумье, горе и печаль звучат и в песне "Смерть и девушка" -
Мелодия ее холодна и неподвижна, грозна и торжественна, как сама смерть. в
этих мертвенно-стылых звуках пробивается лишь всплесками скорби, острой и
жгучей, ранящей сердца тех, кого смерть на сей раз обошла стороной. Но
удивительная вещь: скорбь и печаль, изливаясь из души в звуках, наполняли
душу творца песен покоем. И не только покоем, но и радостью. Искусство,
пусть даже самое скорбное, доставляет радость и тому, кто создает, и тем,
кто воспринимает созданное. Именно потому, что оно искусство. Античная
трагедия или кровавая трагедия Шекспира не только потрясают и ужасают, они и
радуют и просветляют. Радость и просветление приходят от встречи с высоким
искусством, от наслаждения им.
Творчество помогало Шуберту преодолевать горести и невзгоды. Оттого в
самые печальные дни он не расставался с радостью. Она сопутствовала ему в
его же собственных творениях, как бы споря и внутренне борясь с печалью,
заключенной в них.
Рядом с Четвертой - "Трагической" - стоит Пятая симфония, воздушная,
ясная, словно сотканная из солнечных лучей, напоенная игривой прелестью
жизни и прославляющая жизнь.
Следом за "Смертью и девушкой" идет "Форель" - песня, поразительная по
своей милой обаятельности и завораживающей, простодушно-неизбывной красоте
мелодики.
Он черпал радость не только в своем искусстве, но ив искусстве других.
Бетховен и Моцарт были теми факелами, которые разрывали окружающую тьму и
озаряли серую безрадостность сполохами счастья. Стоило послушать в опере
"Фиделио" и на миг повидать его создателя, выходящего после спектакля из
театра на улицу, и он был счастлив. Стоило услышать струнный квинтет
Моцарта, и он снова обретал душевный подъем.
14 июня 1816 года Шуберт, вспоминая минувший день, записал в своем
дневнике:
"Прекрасный, светлый солнечный день - он останется таким у меня в
памяти на всю жизнь. Волшебные звуки музыки Моцарта все еще звучат как бы
издалека. С какой невыразимой силой и в то же время нежностью они проникли
глубоко-глубоко в сердце... В душе остается прекрасный отпечаток, который не
смогут стереть ни время, ни обстоятельства и который окажет благотворное
влияние на все наше существование. Среди мрака этой жизни он указывает нам
прекрасные светлые дали, кои исполняют нас надеждою. О Моцарт, бессмертный
Моцарт! Как много, как бесконечно много благотворных образов жизни, гораздо
более светлой и прекрасной, ты запечатлел в наших душах!"
Музыка все больше владела Шубертом. А школьное болото все глубже
засасывало его. Он нетерпеливо стремился вперед широким и быстрым шагом.
Недаром он как-то выписал цитату из речи Цицерона: "Exiguum nobis vitae
curriculum natura circumscripsit, immensum gloriae".("Впереди много славы,
но мало времени".) Однако служебная трясина, цепко вцепившись в ноги, тянула
книзу. То, что он писал, прославило бы композитора-профессионала. А он
влачил лямку любителя-дилетанта, по прихоти сердца занимающегося искусством,
но л