Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
где, ранее путешествуя, уже побывал и куда
тебя снова влекут воспоминания.
Кто однажды глотнул ветер дорог, тот всю жизнь тяготится оседлостью. И,
вероятно, смысл богатства, если только таковой существует, заключается в
том, чтобы человек имел возможность ездить. Свободно и вольно, когда хочет и
куда хочет.
Видимо, истинную радость доставляет не дом, каким бы просторным и
вместе с тем тесным от множества собранных в нем дорогостоящих вещей он ни
был, а бездомная свобода. Странствия, дороги, новые люди и новые места,
С приходом весны Шуберта потянуло в путь. Безудержно и мучительно. Чем
теплее становилось на дворе, тем чаще приходила на ум последняя поездка с
Фоглем. И тем горше было оставаться в Вене.
Но что поделаешь? Фогль женился и теперь выезжал только на воды,
влекомый застарелой подагрой и молодой женой. Один же он отправиться в
путешествие не мог. По старой и вечно новой причине: из-за нехватки денег.
Так что все лето пришлось проторчать в Вене. И только в самом начале
осени вдруг выяснилось, что можно съездить в Грац. Приятель Шуберта - Иенгер
собрался посетить столицу Штирии и предложил другу быть спутником.
Разумеется, Шуберт с охотой согласился.
Грац встретил его восторженно и радушно. Шуберта здесь знали и любили.
Довольно давно. Еще в 1823 году он был заочно избран почетным членом
Штирийского общества любителей музыки. Президентом этого общества был
Ансельм Хюттенбреннер, и композитор и штирийский помещик.
Встреча со старым другом была радостной. Но еще большую радость
принесли встречи с новыми, благоприобретенными друзьями.
Они оказались людьми не только необычайно милыми, открытыми,
приветливыми, но и богато одаренными, тонко чувствующими искусство и
беззаветно влюбленными в него.
Особенно близко Шуберт сошелся с семьей адвоката Пахлера. В этом
открытом и хлебосольном доме он нашел свой приют.
Жена Пахлера - Мария была человеком недюжинным, а для Шуберта особенно
интересным. Ее связывала дружба с Бетховеном.
Еще совсем юной, почти девочкой, Мария Пахлер-Кошак прославилась как
одна из лучших пианисток своего времени. Когда Бетховен услышал ее, он,
строгий и привередливый, просиял. Лучшей исполнительницы для своих сонат он
не желал. Такого отзыва заслуживали лишь очень немногие. Мария была
любительницей, но ей могли бы позавидовать многие профессионалы.
Блистательная техника, благородное совершенство фразы, а главное,
проникновенное раскрытие авторского замысла отличали ее игру и покорили
Бетховена.
Замужество помешало музыкальной карьере Марии, но не могло отторгнуть
ее от искусства. Она оставалась верна ему всю свою жизнь. Пожалуй, музыка
занимала в ее жизни не меньшее, а быть может, большее место, чем семья.
Не удивительно, что приезд Шуберта, чьи произведения Мария прекрасно
знала и превосходно исполняла, стал для нее праздником.
Целыми днями в доме не смолкала музыка. Шуберт много играл и даже пел.
Из-за отсутствия Фогля ему приходилось самому исполнять свои песни.
Не оставалась в долгу и Мария Пахлер. Она без устали играла Шуберта и
после его настойчивых просьб - Бетховена. Исполнение бетховенских творений
этой замечательной пианисткой доставляло Шуберту великое наслаждение.
"Шуберт, - вспоминает сын Марии Пахлер - Фауст, - как бы родился заново
на свет. В порыве вдохновения он создал в Граце немало своих лучших песен.
Их тексты были рекомендованы композитору моей матерью, обладавшей тонким
художественным вкусом. Это она обратила его внимание на стихотворения
Лейтнера, на старошотландскую балладу "Эдвард, Эдвард" Гердера, на "Тайную
любовь", чьим автором была Каролина Луиза фон Кленке, дочь Луизы Карш и мать
Гельмины фон Чези. О том, что стихи принадлежат ей, я узнал лишь четыре года
назад".
Восемнадцать дней - в человеческой жизни срок ничтожный. Но когда эти
дни заполнены счастьем, их запоминаешь навсегда. Уезжая из Граца, Шуберт
увозил с собой чудные воспоминания - о городе, о людях, о сердечном тепле и
дружбе.
Оглядываясь назад, он по приезде писал:
"Мне уже теперь становится ясно, что в Граце мне было слишком хорошо, и
в Вене я, право, никак не соберусь с мыслями. Правда, Вена велика, но в ней
нет сердечности, прямоты, нет настоящих мыслей и разумных слов, особенно
здесь ощущается недостаток в делах, свидетельствующих о благородстве мысли,
и искреннее веселье здесь редко когда встретишь, можно сказать, никогда.
Возможно, я сам в этом виноват, ведь меня очень трудно расшевелить. В Граце
я сразу же обнаружил открытое, непринужденное обращение людей друг с другом.
Пробудь я там дольше, я, без сомнения, еще больше проникся бы всем этим".
В благодарность за гостеприимство и внимание, за все хорошее, что было
пережито в Граце, Шуберт прислал Пахлерам драгоценный подарок - марш,
специально сочиненный для маленького Фауста, обучавшегося тогда игре на
рояле.
Х
Шел снег, липкий и мокрый. Тяжелые хлопья устало садились на землю и
тут же таяли. Лишь те, что падали на крыши, оставались лежать. Крыши были
белыми. Тротуары и мостовые - черными. Будто город, готовясь к празднику,
решил почиститься. Но сил хватило только на побелку верха. Низ так и остался
небеленым.
Казалось, крыши обогнали время. Их юная белизна пришла с новым годом.
Тогда как внизу, в уличной тьме, еще доживал свои последние часы старый год.
А снег все падал. Медленно и вяло. Как будет падать всю ночь. Последнюю
ночь 1827 года и первую ночь года 1828-го. И в его мутноватой завесе тускло
мерцали масленые пятна редких фонарей.
От пятна к пятну, от белесой мглы к клочку желтоватого света и снова в
колышущуюся мглу брел Шуберт. Очки залепило снегом. Крылатка отяжелела.
Башмаки скользили по чавкающему месиву из талого снега и грязи. Но он шел и
шел. По родному, но в этот поздний и ненастный час незнакомому городу.
Проехал фиакр. Обдал холодными брызгами. Нанять извозчика он не мог -
было не на что.
Этот праздник он не любил. Странно, смешно и нелепо. Обычно по вечерам
не замечаешь времени. Засиживаешься за полночь. В трактире ли, дома. И даже
не вспоминаешь о сне.
Но стоит прийти новогоднему вечеру, как к десяти уже тянет в постель. И
скулы сворачивает зевота.
И еще - в непогоду не хочется вылезать из дому, из тепла. А новогодние
ночи, как нарочно, всегда непогожие. Счастливец тот, кто может встречать
Новый год дома. Но для этого нужна просторная квартира. Он же за всю свою
жизнь даже собственной каморки не имел. Ютился по чужим углам.
Впрочем, все это чепуха. Не в этом счастье. Сейчас счастье - в тепле.
Поэтому прибавим шагу. Хотя дьявольски трудно идти, когда ничего не видишь.
Кроме проклятого снега и заплаканных стекол очков.
И он шел. Продрогший, озябший, в сырой, холодной ночи.
И каждый шаг приближал его к новому, 1828 году.
Что несет он, только что под сиплый звон часов вошедший в эту ярко
освещенную комнату? Всем этим людям за столом с зелеными тополями бутылок и
белоснежными пирамидами салфеток? Вон той девушке с тоненькой шеей, острыми
ключицами и ясными, доверчивыми глазами. Исполнение надежд? Крушение
радостей? Слезы горя? Или слезы умиления? Новый такой же вечер? И новые
мечты, которым суждено разбиться?
Или тому юноше, мрачноватому и бледному, что сидит поодаль, на другом
конце стола. Он, наверно, поэт и давно изверился в жизни. Свою скорбь и свои
стихи предпочитает всему на свете. Что, если новый год принесет ему
наследство богатой тетки? Откроет торговлю и позабудет и мировую скорбь и
свои стихи. Или женится на дочери ресторатора.
Рядом с ним - Шобер. Как всегда, элегантный и стройный. Особенно если
ноги, как сейчас, скрыты столом. Ему новый год ничем не грозит. Как был, так
останется славным малым, для которого жизнь - затянувшийся до бесконечности
праздник. Удивительно, когда Шобер рядом - его в избытке, когда далеко - его
недостает.
А вон Шпаун. Сколько новогодних вечеров они провели бок о бок! Теперь
рядом с ним - его Франциска. Но он все тот же, несокрушимо верный, готовый
пожертвовать собой ради друга, ровный и спокойный, как взгляд его
всепонимающих глаз. И ни этот, только что пришедший, ни все идущие вослед
годы не изменят его. Он постоянен, как время, которое беспрестанно идет и
никогда не проходит.
В отличие от людей. Кто-то умный сказал: не время проходит, мы
проходим.
Да, люди проходят. Но меж ними остается тонкая, нерасторжимая связь,
сплетенная из времени и воспоминаний. Друг, уйдя, всегда остается в сердце,
но в памяти обычно всплывает в знаменательные дни. "Ровно год (десять лет)
назад в это самое время мы были вместе. И говорили о том, что..."
Год назад здесь был Швинд. Вон там, где сейчас высится за столом
могучий торс Фогля, как обычно величественного и неподвижного, мелькала его
белокурая, с рыжевато-огненным отливом шевелюра. И неслись взрывы хохота.
Где Швинд, там и веселье.
А теперь Швинда нет. Не хватает только одного человека, а веселье,
какое ни шумное оно, словно приглушено, и компания, пусть большая, выглядит
малолюдной.
Швинд далеко. В чужом Мюнхене. Один. Отрезанный перст. Не выдержал.
Отправился на сторону. Поехал искать свое счастье. Еще немного, и милая,
добрая Вена доконала б его. У разъевшихся лавочников и самовластных
правителей свой взгляд на искусство. И свои вкусы. Им нужны либо шуты, либо
прислужники. Как ни тяжело Швинду без друзей, а все же легче, чем
растрачивать молодость и талант на этикетки и виньетки.
Уехать бы и ему, Шуберту. Сколько музыкантов ловили счастье в чужих
краях! Становились придворными капельмейстерами. И жили - не тужили, без
забот и волнений.
Нет, куда ему от родной земли! От ее запахов, рассветов, песен. Они в
крови, в теле, в душе. И беспрестанно питают и кровь, и тело, и душу. Без
них - смерть, как дереву, вырванному из родной почвы...
Но что это? Встал Бауэрнфельд, сутулый, длиннорукий, с крупной головой,
совсем ушедшей в плечи.
Читает стихи. О Новом годе. О том, что сулит он и чего не принесет.
Обычно новогодние стихи бодрые. А эти грустные. Потому что правдивые.
Все больше редеет круг друзей. Одних уж нет, другие - далеко. И дорога
к ним заказана.
Да, это верно. К Зенну, например... Зенн, Зенн, друг далекой юности!
Где ты теперь? С кем встретил этот час? Со своей неотступной бедой. В
вонючей казарме. С ярмом солдатчины на шее. Твои глаза, наверно, давно
потухли. Но в сердце все так же горит огонь свободы. И никому никогда не
погасить его.
Сколько тебе еще бедовать, Зенн? Вероятно, долго. Впереди - тьма. Без
конца, без края. И чем дальше, тем мрак непрогляднее. Он слепит глаза. И
слабые пасуют. Как спасовал наш общий друг Брухман. А ведь он был в конвикте
дерзким и смелым. Теперь Брухман - смиренный святоша в поповской рясе.
Или Рюскефер. Ты, Зенн, вместе с ним бунтовал в конвикте. Он ушел
оттуда, потому что отказался признать правдой неправду. А теперь? Теперь он
служит неправде. Ради карьеры. Еще немного, и, наверно, выйдет в министры...
О чем там говорит Бауэрнфельд? О том, что кружку шубертианцев угрожает
распад.
Да, это так. Река размывает берег, каким бы высоким он ни был. Все, что
движется, сильнее неподвижности. Новые люди все прибывают, а шубертианцы
убывают. Сколько здесь, в этой комнате, их, незнакомых! И у всех взгляды и
интересы, не схожие с нашими. Разве что Шобер да светский угодник художник
Мои находят с ними общий язык.
Да, все это так. Печально, но верно...
Аплодируют. Значит, стихи понравились. Впрочем, на Новый год всегда
аплодируют. И тостам и стихам.
Кричат:
- С Новым годом!
Что ж, выпьем! Выпьем кисло-сладкую шипучку, от которой разве что проку
- головная боль!..
Все встали из-за стола. Двинулись в другую комнату. Девицы окружили
Фогля. Закатывают глаза, складывают руки, как на молитве. Фрау Кунигунда
кивнула головой - Фогль будет петь. Стало быть, надо идти аккомпанировать.
Принято считать, что друзья познаются в беде. Это, конечно, верно. Но
не менее верно другое. Друзья познаются и в радости. По тому, как они
приманивают ее. А когда это нужно, принуждают прийти.
Начало нового года ознаменовалось для Шуберта радостью. Большой и
невиданной. В том, что она, наконец, пришла, была заслуга друзей.
Истинная дружба заключается не в том, чтобы выполнить просьбу товарища
и тем самым облегчить ему жизнь. Истинность дружбы заключается в том, чтобы
стремиться улучшить жизнь ближнего без всяких к тому просьб.
Счастливая мысль об устройстве авторского концерта пришла на ум
Бауэрнфельду. Не Шуберт просил его, а он упрашивал Шуберта, чтобы концерт
состоялся. Хотя нужен он был не Бауэрнфельду, а Шуберту.
- Ты гений, но ты и глупец! - говорил Бауэрнфельд не в меру скромному
другу. - Твое имя у всех на устах, каждая твоя новая песня - событие! Ты
написал великолепнейшие струнные квартеты и трио, о симфониях и говорить не
приходится! Твои друзья восхищены всем этим, но ни один издатель не желает
покупать твои сочинения, и публика не имеет ни малейшего представления о
красоте и изяществе их! Так вот, соберись с духом, побори свою робость и дай
концерт, программу которого составят, разумеется, только твои произведения.
Фогль с удовольствием поможет тебе, а такие виртуозы, как Бокле, Бем и
Линке, почтут за честь сослужить службу такому композитору, как ты. Публика
расхватает билеты, и если ты с первого раза не станешь Крезом, то одного
концерта достанет, чтобы тебе безбедно прожить целый год. А там ты сможешь
давать их ежегодно. Если же твои новинки произведут фурор, в чем я ни капли
не сомневаюсь, ты заставишь всех этих Диабелли, Артария, Хаслингеров
безмерно повысить гонорар вместо жалких грошей, которые тебе выплачивают.
Итак, концерт! Послушайся меня! Концерт!
Шуберт призадумался.
- Возможно, ты прав, - нерешительно произнес он. Но тут же с
отвращением прибавил: - Если бы только не надо было упрашивать всех этих
мерзавцев!..
Но упрашивать никого не пришлось. Все по собственному почину сделали
друзья. Им нужно было лишь одно - его согласие. Получив его, они обо всем
позаботились сами.
Каждый спешил внести свою лепту. Леопольд Зоннлейтнер, используя
влияние в Обществе друзей музыки, договорился о помещении. "Красный еж" -
зал общества - был предоставлен Шуберту безвозмездно.
Фогль предложил петь бесплатно. Его примеру последовали и другие
участники концерта: великолепный скрипач Франц Бем, первый исполнитель
последних бетховенских квартетов, превосходный виолончелист Иосиф Линке,
также представитель блестящей плеяды бетховенских музыкантов, Карл Бокле,
один из лучших пианистов Вены, непревзойденный исполнитель шубертовской
музыки, вокалисты Людвиг Тице, сестры Фрелих.
26 марта 1828 года состоялся концерт. Зал был набит до отказа. Каждый
номер покрывался аплодисментами. Чем ближе к концу программы, тем оваций
становились восторженнее. А после того как Бокле, Бем и Линке сыграли
блистательное трио ми-бемоль-мажор, зал содрогнулся от топота ног -
наивысшей степени проявления венцами восхищения.
Давно уже отзвучал последний номер программы. Давно уже служители
потушили газовые рожки в зале. А публика все не расходилась. Забив проходы,
устремившись к тускло освещенной эстраде, люди топали, кричали, размахивали
платками и все вызывали и вызывали автора.
Казалось, вызовам нет и не будет конца.
В тот ласковый весенний вечер, возвращаясь домой, Шуберт был счастлив.
Не успехом. Шумность успеха ошеломила, смутила и даже обескуражила его. Он
никак не мог взять в толк, почему столько людей, вместо того чтобы сразу
после концерта пойти в кафе или домой, долго стучали ногами, хлопали в
ладоши и выкрикивали какие-то слова, которых он так и не сумел путем
разобрать. Все это можно было бы понять после выступления итальянского
тенора, модного виртуоза, фокусника или гипнотизера наконец. .
- А тут - ради чего и ради кого все это? - недоуменно спрашивал он
себя.
Шуберт был счастлив другим. Той трепетной и чуткой тишиной, какая
стояла в зале, пока шел концерт. Теми мягкими, добрыми улыбками, какие не
сходили с лиц. Тем теплым огоньком, какой горел в глазах и исполнителей и
слушателей. Теми невидимыми нитями, какие связали эстраду и зал.
Шуберт был счастлив, ибо впервые убедился, что музыка его близка не
только избранным, друзьям. Она близка самым различным людям, волей афиши и
случая собравшимся в концертном зале.
Шуберт был счастлив, ибо его искусство, наконец, обрело широкое и
полное признание.
Концерт принес и материальный успех. Причем довольно значительный -
около 800 гульденов. Сумма изрядная, для Шуберта, не избалованного деньгами,
- огромная.
Он роздал долги, а их накопилось немало. Купил собственное фортепьяно -
роскошь, которую до сих пор он так и не мог себе позволить.
И зажил припеваючи. Не думая о деньгах и не считая их.
Оказывается, хорошо быть богатым. Приятно и тебе и другим. Можно без
оглядки тратить деньги и на себя и на других. И доставлять удовольствие не
только себе, но и другим. А это уже двойное удовольствие.
Разве раньше он мог хотя бы мечтать о том, чтобы послушать Паганини?
Этот вскруживший голову Европе виртуоз, приехав в Вену, заломил такие цены
за билеты, что только богачам было с руки пойти на его концерт. Да и то не
всем, а лишь самым щедрым.
Шуберт на концерте Паганини побывал. И испытал огромную радость. По
сравнению с ней куча денег, вынутая из кармана, где их все равно еще
оставалось немало, и протянутых в маленькое окошечко кассы, - безделица, о
которой не стоит и вспоминать. Деньги так или иначе уйдут. Рано или поздно,
попусту или на что-нибудь, что сегодня кажется важным, а завтра окажется
тленом и трын-травой. А воспоминание останется. На всю жизнь. И всю жизнь
будет согревать человека. Особенно если оно связано с прекрасным, с тем
наслаждением, которое приносит встреча с искусством.
Вне себя от упоения, Шуберт с наивной простотой и непосредственностью
ребенка писал Хюттенбреннеру в Грац: "Я слышал в адажио пение ангелов".
Для хорошего человека радость бывает полной лишь тогда, когда можно ею
поделиться с ближним. Поэтому Шуберт чуть ли не силой затащил Бауэрнфельда
на второй концерт Паганини. У друга, конечно, не было средств на билет.
Деньги принесли освобождение и от мелочных забот. Неотвязные мысли о
хлебе насущном теперь уже не одолевали Шуберта. Он мог отдаться музыке, не
думая ни о чем, кроме нее. Рассуждения о пользе бедности для художника, о
том, что она благостный бич, который, подстегивая, заставляет активнее
творить, не только вздорны, но и мерзостны. Они придуманы теми, кто сам
никогда не бедствовал и кто заинтересован цепями нищеты сковать художника,
чтобы держать его в полном повиновении.
Шуберт до сих пор сделал много. Но он сделал бы неизмеримо больше, если
бы все силы, которые приходилось расходовать на постоянную борьбу за
существование, он мог бы спокойно отдавать творчеству.
Стоило на время стряхнуть тяжкую ношу бедности, как он распрямился и
свободно и широко зашагал вперед. Именно теперь он пишет удивительно