Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
устало бредет скиталец среди
снегов и тишины. Жалобно звучит его песня с горьким признанием:
Как жалок я...
"ПОЧТА". Внезапно грусть сменяется радостью. Слышен резвый перестук
копыт. А затем, вплетаясь в него, звучит фанфарный сигнал почтового рожка.
Вот на улице трубит почтарь.
Ты, сердце, бьешься вновь, будто встарь, -
весело и бодро поет певец.
Но тут же задается недоуменным вопросом:
Зачем?.. Зачем?..
И с грустью - она превосходно Передана сменой тональности - прибавляет:
Письма не будет для меня,
Зачем трепещешь, грудь моя?
Зачем?.. Зачем?..
Радость была преждевременной.
"СЕДАЯ ГОЛОВА". Мороз покрыл инеем голову странника. За ночь он
поседел. И всей душой рад этому.
Но стаял иней в блеске дня,
И кудри черны стали.
И юность вновь гнетет меня -
Так долог путь к могиле.
Угрюмые, словно застывшие в оцепенении аккорды сопровождают эту
страшную жалобу человека, настолько истомившегося и исстрадавшегося, что он
предпочитает старость - юности, смерть - жизни.
"ВОРОН". Печальное, полное щемящей тоски вступление рисует
безостановочное движение и мерные взмахи крыльев. Черный ворон в снежной вы-
шине преследует свою будущую жертву - путника. Ворон терпелив и нетороплив.
Он ждет добычи. И дождется ее.
Ужасен мир, в котором люди подобны неверному флюгеру, а ворон, алчущий
падали, подобен человеку. Лишь он, ворон, хранит верность до могилы.
"ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА". Ветер рвет с деревьев остатки листвы. Вот,
кружась, падает последний лист. А вместе с ним приходит конец надежде.
"В ДЕРЕВНЕ". Глухое тремоло рояля. В басах. Ворчаньем дворовых псов и
бряцаньем их цепей встречает деревня странника. Все спят. Кроме скитальца.
Он изверился в грядущем и даже во сне не может почувствовать себя
счастливым.
"БУРНОЕ УТРО". Минула ночь. И пришло утро. Холодное и злое. С багровой
морозной зарей. И свирепым ветром. Его резкие порывы слышны в музыке -
порывистой и злой, с дерзкими скачками мелодии и бурно ниспадающими триолями
аккомпанемента.
"ОБМАН". Вдали загорелся огонь. Он манит, зовет, сулит приют. И музыка
подобна манящему огню. Она тепла и светла. И искрится лаской. Это ласковый,
милый вальс.
И путник, воспрянув силами, застремился к огоньку, мерцающему в дальней
снежной мгле.
Но надежда оказалась миражем, мечта - обманом.
"ПУТЕВОЙ СТОЛБ". Тоской и унынием проникнута мелодия этой песни,
простой и трогательной, как самое горе. Ничем не оттеняемая, с несложным и
немногословным аккомпанементом, лишь кое-где едва заметно обозначающим
трудный путь среди острых, отвесных скал.
Путевые столбы, которыми уставлена дорога, ведут туда, где ложь и
обман, предательство и вероломство. И странник решает:
Я пойду иной дорогой,
Где возврата нет назад.
"ПОСТОЯЛЫЙ ДВОР". Вот и постоялый двор. Здесь можно, наконец,
отдохнуть. Но почему же так скорбна мелодия? Почему в звуках рояля слышится
заупокойная молитва? А мелодия песни объята кладбищенской тишиной?
Потому что для скитальца постоялый двор - кладбище, а место
отдохновения - могила.
Но смерть, как она ни желанна, далека. Значит, надо жить дальше.
Увы, и на кладбище
Приют мне не найти.
Опять, опять в дорогу
Приходится идти.
"БОДРОСТЬ". Наступило отчаяние. Человеку больше нечего терять и
хранить. Отчаяние настолько всеобъемлюще, что он даже потерял способность
грустить. Он радуется. Зловещая, бесшабашная радость отчаяния выразительно
передана музыкой - взвихренной, скачковатой. Особенно сильно написан припев,
лихой, дерзновенный.
Будем петь среди громов,
Страх и скорбь забудем.
Если в мире нет богов,
Мы богами будем.
"ЛОЖНЫЕ СОЛНЦА". Всю жизнь странника согревали ложные светила. Но они
угасли. Осталось лишь солнце. Но лучи его не радуют путника. Ему
...милей блуждать в ночи.
"ШАРМАНЩИК" - последняя песня. Она завершает цикл. И совершенно не
походит на двадцать три остальные. Те рисовали мир таким, каким он
представлялся герою. Эта изображает жизнь такой, какая она есть. В
"Шарманщике" нет ни взволнованного трагизма, ни романтической взвинченности,
ни горькой иронии, присущих остальным песням. Это реалистическая картинка
жизни, грустная и трогательная, мгновенно схваченная и метко запечатленная.
В ней все просто и незатейливо.
Околица деревни. Морозный день. Седой старик с трудом иззябшей рукой
вертит ручку шарманки. Жалобный наигрыш ее с однообразным унынием
откликается на каждый куплет песни. Люди равнодушно проходят мимо
шарманщика. Они и не слушают его и не смотрят на него.
Не случайно в "Шарманщике" не присутствует лирический герой цикла. Его
заменил автор. Он предлагает старику:
Хочешь, будем вместе
Горе мы терпеть?
Хочешь, под шарманку
Буду песни петь?
Трагическая судьба шарманщика - это судьба самого Шуберта. Он прекрасно
сознавал это.
- Твои дела пошли в гору, - говорил он Бауэрнфельду после того, как у
него .Бургтеатр принял к постановке комедию, - я уже вижу тебя надворным
советником и знаменитым автором комедий. А я? Что будет со мной, бедным
музыкантом? Придется мне на старости лет, подобно гетевскому арфисту,
побираться, выпрашивая кусок хлеба.
Шуберт сдержал обещание - познакомил друзей с "Зимним путем". Едва
окончив цикл, он сказал Шпауну:
- Приходи сегодня к Шоберу. Я вам спою несколько ужасных песен. Мне
интересно знать, что вы скажете о них. Они утомили меня сильнее, чем
какие-либо другие.
Вечером друзья собрались на квартире у Шобера. И Шуберт спел весь
"Зимний путь". Он был настолько взволнован, что голос его дрожал, а дыхание
прерывалось. Целиком захваченный музыкой, он забыл обо всем, в том числе о
слушателях. И лишь после того как кончил петь, вспомнил о них.
Друзья молчали. Не подавленные, а безучастные. "Зимний путь" оставил их
равнодушными. Они не поняли его.
После неловкого молчания Шобер, наконец, выдавил из себя похвалу
"Липе". Эта песня, единственная из всех, показалась ему милой и приятной.
И только один человек, и без того мрачный, а после прослушания еще
сильнее насупившийся, Майерхофер, был потрясен. Он, наиболее зоркий, чуткий
и исстрадавшийся, разглядел, услышал и прочувствовал все, что задумал и
осуществил Шуберт. Он сердцем и умом измерил всю глубину страдания,
выраженного музыкой. Музыка сказала Майерхоферу все, что она говорила
автору. И поэт всей душой присоединился к композитору, когда тот, нисколько
не обидевшись на друзей - обижаться на то, что тебя не поняли, неразумно,
сердиться же - просто глупо, - спокойно возразил:
- Мне эти песни нравятся больше всех других.
В том, что "Зимний путь" с первого раза не пришелся по душе даже самым
близким, нет ничего мудреного. Он слишком необъятен по своей
идейно-философской концепции и слишком сложен по своей музыкальной фактуре,
чтобы его сразу можно было объять. И, конечно, Майерхофер был на голову выше
остальных. Он был и мыслителем и поэтом. Другие ими не были.
Если ты фрондируешь и поругиваешь правительство, это еще не значит, что
ты постиг философский смысл эпохи.
Мрачная безотрадность и трагичность "Зимнего пути" оттолкнули Шобера. А
ведь именно они выражают этот смысл.
Непривычен был и музыкальный язык цикла. Большинство песен лишено
округлости, сладкозвучной напевности. Мелодии жестки и угловаты, общий
колорит сумрачен. Музыка не ласкает слух, а хватает за сердце и сдавливает
его острой, щемящей болью.
Все это было новым, неожиданным и малопонятным для первых слушателей. А
потому и не привлекло их.
"Зимний путь" красив. Но не той красотой, что сразу привораживает.
Чтобы по-настоящему оценить ее, надо пристально вглядеться и внимательно
вслушаться. Красота "Зимнего пути" - это не пышная, яркая, щедро разлитая
повсюду красота южного пейзажа. Это скупая и сдержанная, проникнутая суровой
силой красота северной природы - седых бурунов, голых остроконечных скал,
иссиня-фиолетовых заливов и серо-желтых песчаных кос.
Если "Прекрасная мельничиха" пленяет с первого взгляда, то "Зимний
путь" покоряет только после того, как полностью постигнешь его. А это дается
не сразу. Со временем. Времени же Шуберт не страшился. Он знал: время -
друг, а не враг его.
Оттого он и отнесся к отзывам друзей без боли и огорчения. Что не
понято сегодня, будет понято завтра. Тому порукой сделанное. В том, что оно
хорошо, он был уверен. А уверенность художника безошибочна. Ведь он - самый
взыскательный и самый нелицеприятный судья своего искусства.
Рядом с мраком, окутавшим "Зимний путь", сияет светоч, зажженный
фортепьянным трио ми-бемоль-мажор. Здесь унынию противопоставлен оптимизм,
трагизму - героика. Это произведение, напоенное силой и преисполненное
бодрости. В нем встает другой Шуберт. Не подавленный, скорбный и согбенный,
а молодой, сильный, с расправленными плечами и гордо поднятой головой. Он
весь устремлен вперед, к свету и зовет разорвать тенета тьмы.
Первые же звуки трио - звучный, унисонный аккорд рояля, скрипки и
виолончели - сразу же погружают нас в море света, ослепительного и
радостного.
Волевая, исполненная героики и силы мелодия стремительна и дерзновенна,
она подобна зигзагу молнии.
В ответ звучат короткие, восходящие фразы, отрывистые, немногословные,
выражающие непреклонную решимость. Взмыв ввысь, они вновь приводят к
изначальной теме. Подкрепленная мощными, словно вздыбливающиеся валы,
пассажами рояля, она широко и свободно реет в вышине.
И где-то внизу, в басах, у виолончели рождается другая тема - скупая,
настойчивая, решительная. Она неспешно, но неудержно восходит вверх,
поддерживаемая яркими, как вспышки зарниц, откликами рояля.
Этой теме и еще одной - беспокойной, пульсирующей, "стучащей" -
принадлежит главенствующая роль во всем развитии первой части. Оно зиждется
на их столкновении. И лишь побочная тема - она впервые звучит у скрипки, -
нежная, певучая, с легким, чуть заметным налетом меланхоличности,
контрастирует с этими темами и оттеняет их.
Работая над ми-бемоль-мажорным трио, Шуберт был во всеоружии
мастерства. Трудно найти другое произведение, в котором бы с таким
совершенством и полнотой были использованы возможности всех инструментов в
целом и каждого инструмента в отдельности. Партитура трио искрится красками,
переливается цветами, один инструмент дополняет другой, нисколько не
поступаясь своим богатством.
Диву даешься, как удалось композитору все музыкальное развитие
подчинить роялю и вместе с тем ничуть не стеснить и нисколько не обездолить
другие инструменты. Фортепьянная партия - тот фундамент, на котором зиждется
все.
Рояль ни на миг не смолкает. Он то задает тон, то аккомпанирует, то
вступает в борьбу с другими инструментами, то поддерживает их, то
рассыпается раскатистыми пассажами, то интонирует тему, то подхватывает ее.
Чудесен эпизод, предваряющий репризу {Реприза - последний из основных
разделов сонатной формы. Он следует после разработки.}. После бурной, полной
света и звонкой бодрости разработки вдруг ниспадает тишина. Сторожкая и
выжидательная. Будто все затаило дыхание и ждет прихода чего-то невероятно
важного. И в этой тишине, прерываемой лишь короткими вопросительными
возгласами струнных, безумолчно звучит рояль. Его отрывистые, четкие фразы
похожи на стук маятника, мерно отсчитывающего секунды, оставшиеся до прихода
радости.
Она появляется вместе с начальной темой. Придя, радость свершает свое
громкогласное и победное шествие.
Самый конец первой части, заключительные фразы ее ошеломительны своей
неожиданностью. Они тихи и нежны. И прекрасно подготовляют поэтичную,
задумчивую вторую часть.
Ее после нескольких вступительных аккордов рояля открывает виолончель.
Широкой, распевной, как лирический романс, темой. В ней и спокойствие, и
мечтательность, и светлая, милая сердцу грусть.
Этой теме сопутствует вторая - элегичная, изящная тема скрипки.
Постепенно - самый переход сделан настолько тонко, что начало его просто
невозможно заметить, - тихая грусть и элегическое изящество сменяются
волнением. Оно все возрастает. И, наконец, разражается бурей патетики,
достигающей высот подлинного трагизма.
Трагика рождает героику. Могучей силы удары, упорные и тяжелые, как бы
выковывают силу к сопротивлению. Оно крепчает, ширится. Это нарастание -
построено оно с помощью удивительно скупых средств, почти на одном и том же
тематическом материале - поистине грандиозно.
Но вот нарастание достигло кульминации. Напряжение начинает спадать.
Волнение - стихать. Вновь приходит спокойствие - в тихом и задумчиво-светлом
напеве, который вначале исполняла виолончель. Теперь его бережно и
поочередно несет каждый из трех инструментов.
Третья часть - живая, подвижная, стремительно рвущаяся вперед. Колорит
ее ясен, фактура прозрачна и чиста. В ней много юмора, света, тепла.
Очаровательна веселая перекличка струнных с роялем, когда рояль шутливо
дополняет скрипку и виолончель.
Из этих шутливых откликов рояля возникает моторная, неугомонно-активная
тема струнных, близко напоминающая знаменитую тему судьбы из Пятой симфонии
Бетховена. Но если там стук судьбы был зловещим, то здесь он носит совсем
другой характер. Удары - "та-та-та-там, та-та-та-там" - не предрекают беду,
а нетерпеливо торопят вперед, к радости.
И она приходит. В безмятежном, счастливо порхающем напеве четвертой
части. Она легка, воздушна и по духу своему сходна с народным танцем. На
очаровательную, полную обаяния мелодию, будто разноцветный бисер,
нанизываются вариации самых различных красок и самого различного характера -
от изящно-грациозных до приподнято-героических.
Заканчивается ми-бемоль-мажорное трио звонким ликованием.
Если те, кто младше тебя, становятся взрослыми, молодость прошла. Если
они стали пожилыми, пришла старость.
Казалось бы, совсем недавно, чуть ли не вчера, - так ясно и отчетливо
он это помнил, - малютка Жозефина, сводная сестра, лежала на материнских
руках и, почмокивая, сосала грудь. А теперь она уже взрослая девочка,
вот-вот девушка, тонкая и длинненькая, чуть ли не с тебя ростом.
Свои годы постигаешь в сравнении с окружающими людьми. Если они не
всегда у тебя на виду. Календарь только отсчитывает даты. Он обращается к
глазам, а не к чувствам. Потому что в тридцать лет чувствуешь себя не
старше, чем в двадцать пять. А в сорок или пятьдесят, вероятно, считаешь
или, во всяком случае, хочешь считать себя двадцатилетним. И только
окружающие безмолвно, но твердо, одним своим видом напоминают, что молодость
ушла.
Итак, ему пошел четвертый десяток. К этому времени человек уже
достигает главного. Достиг его и Шуберт. Все, чего он желал, осуществилось.
Всю жизнь он стремился к музыке. И музыка стала его жизнью.
Всю жизнь он стремился к независимости. И жизнь его стала независимой.
В общем, конечно, если сбросить со счетов постоянную зависимость от нужды.
Впрочем, если бы ему предложили в обмен состояние, он, не задумываясь и не
колеблясь, избрал бы все ту же нищету.
Всю свою жизнь он стремился к свободе творчества. И всю жизнь
творчество его оставалось свободным.
Так что, думая о прожитом, он не мог да и не хотел жаловаться.
Жаловаться, право, было не на что. Разве что на неудачи с театром. Но
впереди еще столько лет жизни! За тридцать-сорок лет, что отмерены судьбой
наперед, он напишет немало опер. Они обязательно найдут дорогу. И на сцену и
к слушателям.
Вот и сейчас Бауэрнфельд пишет по его просьбе либретто оперы. Она будет
называться "Граф фон Глейхен". Ему не терпится сесть за сочинение музыки, и
он то и дело торопит письмами друга, находящегося в отъезде:
"Дорогой Бауэрнфельд! Я не имею никакой возможности поехать в Гмунден и
куда бы то ни было: у меня совсем нет денег, и дела мои вообще очень плохи.
Но я не обращаю на это внимания и весел. Прошу тебя, приезжай скорее. Из-за
оперы".
Одно лишь гложет Шуберта. Давно и неотступно. То, что он до сих пор не
встретился с Бетховеном. Жить в одном городе, жить его музыкой и ни разу не
встретиться с ним самим! Что может быть нелепее и горше!
Из всех стремлений, пожалуй, только одно осталось неосуществленным -
эта встреча.
В конце концов она состоялась. Но тогда, когда Бетховен уже лежал на
смертном одре.
Узнав, что любимый композитор тяжело болен, Шуберт, наконец, набрался
храбрости и вместе с друзьями - Иосифом и Ансельмом Хюттенбреннерами и
художником Тельчером - пришел к нему.
Бетховен лежал в кровати, недвижимый и ко всему безучастный. Он был без
сознания и никого и ничего не замечал. В комнате было тоскливо. Уныние
пустыми глазами глядело из всех углов. Тишина, недобрая и тревожная,
прерывалась лишь тиканьем часов и хриплым дыханием больного.
Пока Тельчер делал зарисовку - поспешно наносил на бумагу кровать с
высоким изголовьем, большую подушку, чуть смятую головой маленького,
высохшего старца с ввалившимися щеками и взбугрившимися скулами, Шуберт
стоял, тер очки и думал.
Думал о том, как немощно наше тело и как, в сущности, ужасно, что дух,
каким бы высоким он ни был, полностью подвластен бренной плоти. На кровати,
застеленной не первой свежести бельем, лежал человек, создавший то, что
никогда не умрет. А сам он почти уже умер. Его огромный лоб - единственное,
что осталось бетховенским, - всего лишь видимость, пустая оболочка. Как
пустой оболочкой является жалкое, иссохшее подобие человека, уже ничего не
чувствующего и ничего не сознающего, но все еще продолжающего порывисто
заглатывать воздух этой мрачной и душной, видимо, давно не проветривавшейся
комнаты.
Романтики воспевают смерть. Видят в ней какую-то особую красоту. Как
это чудовищно и лживо! Смерть отвратительна, как отвратительно любое
разрушение...
Несколько дней спустя он вместе с другими шел за гробом и нес тяжелый
венок, увитый траурными лентами.
Похороны были пышными. Ветреная Вена, за последние годы почти
позабывшая живого Бетховена, не поскупилась на почести мертвецу. Смерть
разгневанной рукой сорвала с него завесу забвения.
После кладбища друзья зашли в трактир помянуть умершего.
Здесь было сумрачно и тихо, особенно после улицы, где уже началась
весна. В грачином гомоне голубели небеса, высвеченные ярким солнцем.
Трактир, пустой в этот дневной час, выглядел печально. Неприкаянно маячили
столики и стулья, вдвинутые меж ножек столов.
На одном из