Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
кишки Петербурга. Багровые аптеки стынут на углах. Фармацевт уронил набок
расчесанную головку. Мороз взял аптеку за фиолетовое сердце, и сердце
аптеки издохло.
Никого на Невском. Чернильные пузыри лопаются в небе. Два часа ночи.
Неумолимая ночь.
Девка и личность сидят на перилах кафе "Бристоль". Две скулящие спины.
Две иззябшие вороны на голом кусте.
- ...Ежели волей сатаны вы наследуете усопшему императору, то ведите за
собой народные массы, матереубийцы... Но, шалишь... Они держатся на
латышах, а латыши - это монголы, Глафира.
У личности по обеим сторонам лица висят щеки, как мешки старьевщика. У
личности в порыжелых зрачках бродят раненые коты.
- ...Христом молю вас, Аристарх Терентьич, отойдите на Надеждинскую.
Когда я с мужчиной - кто же познакомится?..
Китаец в кожаном проходит мимо. Он поднимает буханку хлеба над головой.
Он отмечает голубым ногтем линию на корке. Фунт. Глафира поднимает два
пальца. Два фунта.
Тысяча пил стонет в окостенелом снегу переулков. Звезда блестит в
чернильной тверди.
Китаец остановившись бормочет сквозь стиснутые зубы:
- Ты грязный, э?
- Я чистенькая, товарищ.
- Фунт.
На Надеждинской зажигаются зрачки Аристарха.
- Милый, - хрипло говорит девка, - со мной папаша крестный... Ты
разрешишь ему поспать у стенки?..
Китаец медлительно кивает головой. О мудрая важность Востока!
- Аристарх Терентьич, - прижимаясь к струящемуся кожаному плечу, кличет
девка небрежно, - мой знакомый просют вас до себе в компанию...
Личность полна оживления.
- По причинам от дирекции не зависящим - не у дел, - шепчет она, играя
плечами, - а было прошлое с кое-какой начинкой. Именно. Весьма лестно
познакомиться - Шереметев.
В гостинице им дали ханжи и не потребовали денег.
Поздно ночью китаец слез с кровати и пошел во тьму.
- Куда? - просипела Глафира, суча ногами.
Китаец подошел к Аристарху, всхрапывавшему на полу у рукомойника. Он
тронул старика за плечо и показал глазами на Глафиру.
- Отчего же, Васюк, - пролепетал с полу Аристарх, - ты обязательный,
право. - И мелким шажком побежал к кровати.
- Уйди, пес, - сказала Глафира, - убил меня твой китаец.
- Она не слушается, Васюк, - прокричал Аристарх поспешно, - ты
приказал, а она не слушается.
- Ми, друг, - сказал китаец. - Он можно. Э, стерфь...
- Вы пожилые, Аристарх Терентьич, - прошептала девушка, укладывая к
себе старика, - а какое у вас понятие?
Точка.
У БАТЬКИ НАШЕГО МАХНО
Шестеро махновцев изнасиловали минувшей ночью прислугу. Проведав об
этом на утро, я решил узнать, как выглядит женщина после изнасилования,
повторенного шесть раз. Я застал ее в кухне. Она стирала, наклонившись над
лоханью. Это была толстуха с цветущими щеками. Только неспешное
существование на плодоносной украинской земле может налить еврейку такими
коровьими соками. Ноги девушки жирные, кирпичные, раздутые, как шары,
воняли приторно, как только что вырезанное мясо. И мне показалось, что от
вчерашней ее девственности остались только щеки, воспламененные более
обыкновенного, и глаза, устремленные книзу.
Кроме прислуги, в кухне сидел еще казаченок Кикин, рассыльный штаба
батьки нашего Махно. Он слыл в штабе дурачком и ему ничего не стоило
пройтись на голове в самую неподходящую минуту.
Не раз случалось мне заставать его перед зеркалом. Выгнув ногу с
продранной штаниной, он подмигивал самому себе, хлопал по голому
мальчишескому пузу, неистово пел и корчил победоносные гримасы, от которых
сам же и помирал со смеху.
Сегодня я снова застал его за особенной работой: он наклеивал на
германскую каску полосы золоченой бумаги.
- Ты скольких вчера отпустила, Рухля? - сказал он и, сощурив глаза,
осмотрел свою разукрашенную каску.
Девушка молчала.
- Ты шестерых отпустила, - продолжал мальчик, - а есть которые бабы до
двадцати человек могут отпустить.
- Принеси воды, - сказала девушка.
Кикин принес со двора ведро воды. Шаркая босыми ногами, он прошел потом
к зеркалу, нахлобучил на себя каску с золотыми лентами и внимательно
осмотрел свое отражение. Потом вид зеркала увлек его. Засунув пальцы в
ноздри, мальчик жадно следил за тем, как изменяется под давлением изнутри
форма его носа.
- Я из штаба уйду, - обернулся он к еврейке, - ты никому не сказывай,
Рухля. Стеценко в эскадрон меня берет. Там по крайности обмундирование, в
чести будешь, и товарищей найду бойцовских, не то, что здесь, барахольная
команда... Вчера, как тебя поймали, а я за голову держал, я Матвей
Васильичу говорю: что же, говорю, Матвей Васильич, вот уже четвертый
переменяется, а я все держу, да держу. Вы уже второй раз, Матвей Васильич,
сходили, а когда я есть малолетний мальчик и не вашей компании, так меня
каждый может обижать... Ты, Рухля, сама небось слыхала евонные эти слова,
мы, - говорит, - Кикин, никак тебя не обидим, вот дневальные все пройдут,
потом и ты сходишь... Так вот они меня и допустили, как же... Это когда
они тебя уже в лесок тащили, Матвей Васильич мне и говорит: сходи, Кикин,
ежели желаешь. Нет, - говорю, - Матвей Васильич, не желаю я опосля Васьки
ходить, всю жизнь плакаться...
Кикин сердито засопел и умолк. Он лег на пол и уставился в даль, -
босой, длинный, опечаленный, с голым животом и сверкающей каской поверх
соломенных волос.
- Вот народ рассказывает за махновцев, за их геройство, - произнес он
угрюмо, - а мало-мало соли с ними поешь, так вот они - видно, что каждый
камень за пазухой держит...
Еврейка подняла от лохани свое налитое кровью лицо, мельком взглянула
на мальчика и пошла из кухни тем трудным шагом, какой бывает у
кавалериста, когда он после долгого перехода ставит на землю затекшие
ноги.
Оставшись один, мальчик обвел кухню скучающим взглядом, вздохнул,
уперся ладонями в пол, закинул ноги и, не шевеля торчащими пятками, быстро
заходил на руках.
В ЩЕЛОЧКУ
Есть у меня знакомая - мадам Кебчик. В свое время, уверяет мадам
Кебчик, она меньше пяти рублей "ни за какие благи" не брала. Теперь у нее
семейная квартира, и в семейной квартире две девицы - Маруся и Тамара.
Марусю берут чаще, чем Тамару.
Одно окно из комнаты девушек выходит на улицу, другое - отдушина под
потолком, в ванную. Я увидел это и сказал Фанни Осиповне Кебчик:
- По вечерам вы будете приставлять лестницу к окошечку, что в ванной. Я
взбираюсь на лестницу и заглядываю в комнату к Марусе. За это пять рублей.
Фанни Осиповна сказала:
- Ах, какой балованный мужчина! - И согласилась.
По пяти рублей она получала нередко. Окошечком я пользовался тогда,
когда у Маруси бывали гости. Все шло без помех, но однажды случилось
глупое происшествие.
Я стоял на лестнице. Электричества Маруся, к счастью, не погасила.
Гость был в этот раз приятный, непритязательный и веселый малый, с
безобидными этакими и длинными усами. Раздевался он хозяйственно: снимет
воротник, взглянет в зеркало, найдет у себя под усами прыщик, рассмотрит
его и выдавит платочком. Снимет ботинку и тоже исследует - нет ли в
подошве изъяну.
Они поцеловались, разделись и выкурили по папироске. Я собирался
слезать. И в это мгновение я почувствовал, что лестница скользит и
колеблется подо мною. Я цепляюсь за окошко и вышибаю форточку. Лестница
падает с грохотом. Я вишу под потолком. Во всей квартире гремит тревога.
Сбегаются Фанни Осиповна, Тамара и неведомый мне чиновник в форме
министерства финансов. Меня снимают. Положение мое жалкое. В ванную входят
Маруся и долговязый гость. Девушка всматривается в меня, цепенеет и
говорит тихо:
- Мерзавец, ах какой мерзавец...
Она замолкает, обводит всех нас бессмысленным взглядом, подходит к
долговязому, целует отчего-то его руку и плачет. Плачет и говорит, целуя:
- Милый, боже мой, милый...
Долговязый стоит дурак дураком. У меня непреодолимо бьется сердце. Я
царапаю себе ладони и ухожу к Фанни Осиповне.
Через несколько минут Маруся знает все. Все известно и все забыто. Но я
думаю: отчего девушка целовала долговязого?
- Мадам Кебчик, - говорю я, - приставьте лестницу в последний раз. Я
дам вам десять рублей.
- Вы слетели с ума, как ваша лестница, - отвечает хозяйка и
соглашается.
И вот я снова стою у отдушины заглядываю снова и вижу - Маруся обвила
гостя тонкими руками, она целует его медленными поцелуями и из глаз у нее
текут слезы.
- Милый мой, - шепчет она, - боже мой, милый мой, - и отдается со
страстью возлюбленной. И лицо у нее такое, как будто один есть у нее в
мире защитник - долговязый.
И долговязый деловито блаженствует.
СКАЗКА ПРО БАБУ
Жила была баба, Ксенией звали. Грудь толстая, плечи круглые, глаза
синие. Вот какая баба была. Кабы нам с вами!
Мужа на войне убили. Три года баба без мужа прожила, у богатых господ
служила. Господа на день три раза горячее требовали. Дровами не топили
никак, - углем. От углей жар невыносимый, в углях огненные розы тлеют.
Три года баба для господ готовила и честная была с мужчинами. А
грудь-то пудовую куда денешь? Вот подите же!
На четвертый год к доктору пошла, говорит:
- В голове у меня тяжко: то огнем полыхает, а то слабну...
А доктор возьми да ответь:
- Нешто у вас на дворе мало парней бегает? Ах ты, баба...
- Не осмелиться мне, - плачет Ксения, - нежная я...
И верно, что нежная. Глаза у Ксении синие с горьковатою слезой.
Старуха Морозиха тут все дело спроворила.
Старуха Морозиха на всю улицу повитуха и знахарка была. Такие до
бабьего чрева безжалостные. Им бы паровать, а там хоть трава не расти.
- Я, - грит, - тебя, Ксения, обеспечу. Суха земля потрескалась. Ей
божий дождик надобен. В бабе грибок ходить должен, сырой, вонюченькой.
И привела. Валентин Иванович называется. Неказист, да затейлив - умел
песни складать. Тела никакого, волос длинный, прыщи радугой переливаются.
А Ксении бугай, что ли, нужен? Песни складает и мужчина - лучше во всем
мире не найти. Напекла баба блинов со сто, пирог с изюмом. На кровати у
Ксении три перины положены, а подушек шесть, все пуховые, - катай, Валя!
Приспел вечер, сбилась компания в комнатенке за кухней, все по стопке
выпили. Морозиха шелковый платочек надела, вот ведь какая почтенная. А
Валентин бесподобные речи ведет:
- Ах, дружочек мой Ксения, заброшенный я на этом свете человек,
замордованный я юноша. Не думайте обо мне как-нибудь легкомысленно. Придет
ночь со звездами и с черными веерами - разве выразишь душу в стихе? Ах,
много во мне этой застенчивости...
Слово по слово. Выпили, конечно, водки две бутылки полных, а вина и все
три. Много не говорить, а пять рублей на угощение пошло, - не шутка!
Валентин мой румянец получил прямо коричневый и стихи сказывает таково
зычно.
Морозиха от стола тогда отодвинулась.
- Я, - говорит, - Ксеньюшка, отнесусь, господь со мной, - промеж вас
любовь будет. Как, - говорит, - вы на лежанку ляжете, ты с него сапоги
сними. Мужчины, - на них не настираешься...
А хмель-то играет. Валентин себя как за волосы цапнет, крутит их.
- У меня, - говорит, - виденья. Я как выпью - у меня виденья. Вот вижу
я - ты, Ксения, мертвая, лицо у тебя омерзительное. А я поп - за твоим
гробом хожу и кадилом помахиваю.
И тут он, конечно, голос поднял.
Ну, не больше чем женщина, она-то. Само собой она уже и кофточку
невзначай расстегнула.
- Не кричите, Валентин Иванович, - шепчет баба, - не кричите, хозяева
услышат...
Ну, рази остановишь, когда ему горько сделалось?
- Ты меня вполне обидела, - плачет Валентин и качается, - ах,
люди-змеи, чего захотели, душу купить захотели... Я, - грит, - хоть и
незаконнорожденный, да дворянский сын... видала, кухарка?
- Я вам ласку окажу, Валентин Иванович...
- Пусти.
Встал и дверь распахнул.
- Пусти. В мир пойду.
Ну, куда ему итти, когда он, голубь, пьяненькой. Упал на постелю,
обрыгал, извините, простынки и заснул, раб божий.
А Морозиха уж тут.
- Толку не будет, - говорит, - вынесем.
Вынесли бабы Валентина на улицу и положили его в подворотне.
Воротились, а хозяйка ждет уже в чепце и в богатейших кальсонах; кухарке
своей замечание сделала.
- Ты по ночам мужчин принимаешь и безобразишь тоже самое. Завтра утром
получи вид и прочь из моего честного дома. У меня, - говорит, -
дочь-девица в семье...
До синего рассвету плакала баба в сенцах, скулила:
- Бабушка Морозиха, ах, бабушка Морозиха, что ты со мной, с молодой
бабой, исделала? Себя мне стыдно, и как я глаза на божий свет подыму, и
что я в ем, в божьем свете, увижу?..
Плачет баба, жалуется, среди изюмных пирогов сидючи, среди снежных
пуховиков, божьих лампад и виноградного вина. И теплые плечи ее колышутся.
- Промашка, - отвечает ей Морозиха, - тут попроще был надобен, нам
Митюху бы взять...
А утро завело уж свое хозяйство. Молочницы по домам уже ходят. Голубое
утро с изморозью.
СТАРАТЕЛЬНАЯ ЖЕНЩИНА
Три махновца - Гнилошкуров и еще двое - условились с женщиной об
любовных услугах. За два фунта сахару она согласилась принять троих, но на
третьем не выдержала и закружилась по комнате. Женщина выбежала во двор и
повстречалась во дворе с Махно. Он перетянул ее арапником и рассек верхнюю
губу, досталось и Гнилошкурову.
Это случилось утром в девятом часу, потом прошел день в хлопотах, и вот
ночь и идет дождь, мелкий дождь, шепчущий, неодолимый. Он шуршит за
стеной, передо мной в окне висит единственная звезда. Каменка потонула во
мгле; живое гетто налито живой тьмой, и в нем идет неумолимая возня
махновцев. Чей-то конь ржет тонко, как тоскующая женщина, за околицей
скрипят бессонные тачанки, и канонада затихая укладывается спать на
черной, на мокрой земле.
И только на далекой улице пылает окно атамана. Ликующим прожектором
взрезывает оно нищету осенней ночи и трепещет, залитое дождем. Там, в
штабе батько, играет духовой оркестр в честь Антонины Васильевны, сестры
милосердия, ночующей у Махно в первый раз. Меланхолические густые трубы
гудят все сильнее, и партизаны, сбившись под моим окном, слушают громовой
напев старинных маршей. Их трое сидит под моим окном - Гнилошкуров с
товарищами, потом Кикин подкатывается к ним, бесноватый казаченок. Он
мечет ноги в воздух, становится на руки, поет и верещит и затихает с
трудом, как после припадка.
- Овсяница, - шепчет вдруг Гнилошкуров, - овсяница, - говорит он с
тоской, - отчего этому быть возможно, когда она после меня двоих свезла и
вполне благополучно... И тем более подпоясуюсь я, она мне такое закидает,
пожилой, говорит, мерси за компанию, вы мне приятный... Анелей, говорит,
звать меня, такое у меня имя Анеля... И вот, Овсяница, я так раскладаю,
что она с утра гадкой зелени наелась, она наелась, и тут Петька наскочил
на наше горе...
- Тут Петька наскочил, - сказал пятнадцатилетний Кикин, усаживаясь и
закурил папиросу. - Мужчина, она Петьке говорит, будьте настолько любезны,
у меня последняя сила уходит, и как вскочит, завинтилась винтом, а ребята
руки расставили, не выпущают ее из дверей, а она сыпит и сыпит... - Кикин
встал, засиял глазами и захохотал. - Бежит она, а в дверях батько... Стоп,
говорит, вы, без сомнения, венерическая, на этом же месте вас подрубаю, и
как вытянет ее, и она, видать, хотит ему свое сказать.
- И то сказать, - вступает тут, перебивая Кикина, задумчивый и нежный
голос Петьки Орлова, - и то сказать, что есть жады между людьми, есть
безжалостные жады... Я сказывал ей - нас трое, Анеля, возьми себе подругу,
поделись сахаром, она тебе подсобит... Нет, говорит, я на себя надеюсь,
что выдержу, мне троих детей прокормить, неужели я девица какая-нибудь...
- Старательная женщина - уверил Петьку Гнилошкуров, все еще сидевший
под моим окном, - старательная до последнего...
И он умолк. Я услышал снова шум воды. Дождь по-прежнему лепечет и ноет
и стенает по крышам. Ветер подхватывает его и гнет на бок. Торжественное
гудение труб замолкает на дворе Махно. Свет в его комнате уменьшился
наполовину. Тогда встал с лавочки Гнилошкуров и переломил своим телом
мутное мерцание луны. Он зевнул, заворотил рубаху, почесал живот,
необыкновенно белый, и пошел в сарай спать. Нежный голос Петьки Орлова
поплыл за ним по следам.
- Был в Гуляй-Поле пришлый мужик Иван Голубь, - сказал Петька, - был
тихий мужик, непьющий, веселый в работе, много на себя ставил и подорвался
на смерть... Жалели его люди в Гуляй-Поле и всем селом за гробом пошли,
чужой был, а пошли...
И подойдя к самой двери сарая, Петька забормотал об умершем Иване, он
бормотал все тише, душевнее.
- Есть безжалостные между людей, - ответил ему Гнилошкуров, засыпая, -
есть, это верное слово...
Гнилошкуров заснул, с ним еще двое, и только я остался у окна. Глаза
мои испытывают безгласную тьму, зверь воспоминаний скребет меня, и сон
нейдет.
...Она сидела с утра на главной улице и продавала ягоды. Махновцы
платили ей отменными бумажками. У нее было пухлое легкое тело блондинки.
Гнилошкуров, выставив живот, грелся на лавочке. Он дремал, ждал, и
женщина, спеша расторговаться, устремляла на него синие глаза и
покрывалась медленным нежным румянцем.
- Анеля, - шепчу я ее имя, - Анеля...