Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
лавку, ходим,
ноги гнутся, стали мы, смотрим друг дружке в глаза, падать хотим, не можем
двинуться...
Они просят меня о карточках, о дополнениях, кланяются, стоят вдоль
стен, и лица их краснеют и становятся напряженными и жалкими, как у
просительниц в канцелярии.
Я отхожу. Надзирательница идет вслед за мной и шепчет:
- Все нервные стали... Слова не скажешь, плачут... Мы уж молчим,
покрываем. Солдат тут к одной ходит - пусть ходит...
Я узнаю историю той, к которой солдат ходит. Она поступила в приют год
тому назад - маленькая, крохотная, деловитая женщина. Только и было у нее
большого, что тяжелая молочная грудь. Молока у ней было больше, чем у всех
других кормилиц приюта. Прошел год: год карточек, корюшки и размножившихся
скрюченных телец, на ходу выдавленных безликими, бездумными женщинами
Петрограда. Теперь у маленькой деловитой женщины нет молока. Она плачет,
когда ее обижают, и злобно тычет детям пустую грудь и отворачивается,
когда кормит.
Дали бы маленькой женщине еще три восьмых, приравняли бы к извозчикам,
сделали бы что-нибудь... Ведь рассудить-то надо, детей-то ведь жалко, если
не помрут - из детей юноши и девушки выйдут, им жизнь делать надо. А что,
как они возьмут да на три восьмых жизнь и сделают. И выйдет жизнь куцая. А
мы на нее - куцую - довольно насмотрелись.
БИТЫЕ
Это было неделю тому назад. Все утро я ходил по Петрограду, по городу
замирания и скудости. Туман - мелкий, всевластный - клубился над сумраком
каменных улиц. Грязный снег превратился в тускло блистающие черные лужи.
Рынки - пусты. Бабы обступили торговцев, продающих то, что никому не
нужно. У торговцев все еще тугие розовые щеки, налитые холодным жиром. Их
глазки - голубые и себялюбивые - щупают беспомощную толпу женщин, солдат в
цивильных брюках и стариков в кожаных галошах.
Ломовики проезжают мимо рынка. Лица их нелепы и серы; брань нудна и
горяча по привычке; лошади огромны, кладь состоит из сломанных плюшевых
диванов или черных бочек. У лошадей тяжелые мохнатые копыта, длинные,
густые гривы. Но бока их торчат, ноги скользят от слабости, напряженные
морды опущены.
Я хожу и читаю о расстрелах, о том, как город наш провел еще одну свою
ночь. Я иду туда, где каждое утро подводят итоги.
В часовне, что при мертвецкой, идет панихида.
Отпевают солдата.
Вокруг три родственника. Мастеровые, одна женщина. Мелкие лица.
Батюшка молится худо, без благолепия и скорби. Родственники чувствуют
это. Они смотрят на священника тупо, выпучив глаза.
Я заговариваю со сторожем.
- Этого хоть похоронят, - говорит он. - А то вон у нас лежат штук
тридцать, по три недели лежат, каждый день сваливают.
Каждый день привозят в мертвецкую тела расстрелянных и убитых. Привозят
на дровнях, сваливают у ворот и уезжают.
Раньше опрашивали - кто убит, когда, кем. Теперь бросили. Пишут на
листочке - "неизвестного звания мужчина" и относят в морг.
Привозят красноармейцы, милиционеры, всякие люди.
Эти визиты - утренние и ночью - длятся год без перерыва, без передышки.
В последнее время количество трупов повысилось до крайности. Если кто, от
нечего делать, задает вопрос - милиционеры отвечают: "убит при грабеже".
В сопровождении сторожа я иду в мертвецкую. Он приподнимает покрывала и
показывает мне лица людей, умерших три недели тому назад, залитые черной
кровью. Все они молоды, крепкого сложения. Торчат ноги в сапогах,
портянках, босые восковые ноги. Видны желтые животы, склеенные кровью
волосы. На одном из тел лежит записка:
- Князь Константин Эболи де Триколи.
Сторож отдергивает простыню. Я вижу стройное сухощавое тело, маленькое,
оскаленное, дерзкое, ужасное лицо. На князе английский костюм, лаковые
ботинки с верхом из черной замши. Он единственный аристократ в молчаливых
стенах.
На другом столе я нахожу его подругу-дворянку, Франциску Бритти. Она
после расстрела прожила еще в больнице два часа. Стройное багровое ее тело
забинтовано. Она также тонка и высока, как князь. Рот ее раскрыт. Голова
приподнята - в яростном быстром стремлении. Длинные белые зубы хищно
сверкают. Мертвая - она хранит печать красоты и дерзости. Она рыдает, она
презрительно хохочет над убийцами.
Я узнаю самое главное: трупы не хоронят, потому что не на что их
хоронить. Больница не хочет тратиться на похороны. Родных нет. Комиссариат
не внемлет просьбам, отговаривается и отписывается. Администрация пойдет в
Смольный.
Конечно.
Все там будем.
- Теперь ничего, - повествует сторож, - пущай лежат, погода держит, а
как теплота вдарит, тогда всей больницей беги...
Неубранные трупы - злоба дня в больнице. Кто уберет - это, кажется,
сделалось вопросом самолюбия.
- Вы били, - с ожесточением доказывает фельдшер, - вы и убирайте.
Сваливать ума хватает... Ведь их, битых-то, что ни день - десятки. То
расстрел, то грабеж... Уж сколько бумаг написали...
Я ухожу из места, где подводят итоги.
Тяжко.
ДВОРЕЦ МАТЕРИНСТВА
По преданию его строил Растрелли.
Темно-красный фасад, оживленный тонкими колоннами, - этими верными,
молчащими и изысканными памятниками императорского Петрополя - менее
торжествен, чем великолепные, в тонкой и простой своей законченности,
дворцы Юсуповых и Строгановых.
Дворец принадлежал Разумовскому. Потом в нем воспитывались благородные
девицы-сироты. У благородных сирот была начальница. Начальница жила в
двадцати двух высоких, светлых голубых комнатах.
Теперь нет Разумовского, нет начальницы. По растреллиевским коридорам,
шаркая туфлями, тяжелой поступью беременных, расхаживают восемь женщин с
оттопыренными животами.
Их только восемь. Но дворец принадлежит им. И так он называется -
Дворец Материнства.
Восемь женщин Петрограда с серыми лицами и вспухшими от беготни ногами.
Их прошлое: месяцы хвостов и потребительских лавок; гудки заводов,
призывающие мужей на защиту революции; тяжелая тревога войны и неведомо
куда влекущее содрогание революции.
Уже теперь бездумность нашего разрушения бесстрастно предъявляет счета
безработицы и голода. Людям, возвращающимся с фронта, нечего делать, женам
их не на что рожать, фабрики возносят к небу застывшие трубы. Бумажный
туман - денежный и всяческий, - призрачно мелькавший перед оглушенными
нашими лицами, замирает. А земля все вертится. Человеки мрут, человеки
рождаются.
Мне приятно говорить об огоньке творчества, затеплившегося в пустых
наших комнатах. Хорошо, что здание Института не отведено для комитетов по
конфискации и реквизиции. Хорошо, что с белых столов не льются жидкие щи и
не слышны столь обычные слова об арестах.
Дом этот будет называться Домом материнства. В декрете говорится: он
будет помогать женщине в тяжких и величественных ее обязанностях.
Дворец порывает с жандармскими традициями Воспитательного дома, где
дети мерли или, в счастливом случае, выходили в "питомцы". Дети должны
жить. Рождать их нужно для лучшего устроения человеческой жизни.
Такова идея. Ее надо провести до конца. Надо же когда-нибудь делать
революцию.
Вскинуть на плечо винтовку и стрелять друг в дружку - это, может быть,
иногда бывает неглупо. Но это еще не вся революция. Кто знает - может
быть, это совсем не революция.
Надобно хорошо рожать детей. И это - я знаю твердо - настоящая
революция.
Дворец материнства начал работать три дня тому назад. Районные советы
прислали первых пациенток. Начало положено. Главное - впереди.
Предположено открыть школу материнства. Приходить будет всякий, кто
захочет. Будут учить - чистоте, тому, как сохранить жизнь ребенка и
матери. Этому поучиться надо. В начале столетия в родильных наших приютах
умирало до 40% рожениц. Цифра эта не опускалась ниже 15-20%. Теперь, в
связи с худосочием и малокровием, количество смертей увеличивается.
Женщины будут поступать во Дворец на восьмом месяце беременности.
Полтора месяца до родов они проведут в условиях покоя, сытости и разумной
работы. Платы никакой. Рождение детей - дань государству. Государство
оплачивает ее.
После родов матери остаются во Дворце в течение 10-20-42 дней, до
полного восстановления сил. Раньше из приютов уходили на третий день: "по
хозяйству некому присмотреть, дети не кормлены..."
Предполагается устроить школу хозяек-заместительниц. Заместительницы
будут следить за домом рожениц, находящихся во Дворце.
Есть уже начатки музея-выставки. В нем мать увидит хорошую простейшую
кровать, белье, нужную пищу, увидит муляжи с сифилитическими, оспенными
язвами, прочтет наши статистические карты с приевшимися, но все же первыми
в мире цифрами о смертности детей. На выставке она сможет купить за
дешевую плату белье, пеленки; препараты.
Таковы зародыши идеи, революционной идеи "социализации женщины".
В просторные залы пришли первые восемь матросских и рабочих жен. Залы
принадлежат им. Залы нужно удержать и раскинуть широко.
ЭВАКУИРОВАННЫЕ
Был завод, а в заводе - неправда. Однако в неправедные времена дымились
трубы, бесшумно ходили маховики, сверкала сталь, корпуса сотрясались
гудящею дрожью работы.
Пришла правда. Устроили ее плохо. Сталь померла. Людей стали
рассчитывать. В вялом недоумении машины тащили их на вокзалы и с вокзалов.
Покорные непреложному закону рабочие люди бродят теперь по земле
неведомо зачем, словно пыль, ничем не ценимая.
Несколько дней тому назад происходила "эвакуация" с Балтийского завода.
Всунули в вагон четыре рабочих семьи. Вагон поставили на паром и -
пустили. Не знаю - хорошо ли, худо ли был прикреплен вагон, к парому.
Говорят - совсем почти не был прикреплен.
Вчера я видел эти четыре "эвакуированных" семьи. Они рядышком лежат в
мертвецкой. Двадцать пять трупов. Пятнадцать из них дети. Фамилии все
подходящие для скучных катастроф - Кузьмины, Куликовы, Ивановы. Старше
сорока пяти лет никого.
Целый день в мертвецкой толкутся между белыми гробами женщины с
Васильевского, с Выборгской. Лица у них совсем такие, как у утопленников -
серые.
Плачут скупо. Кто ходит на кладбище, тот знает, что у нас перестали
плакать на похоронах. Люди все торопятся, растеряны, мелкие и острые
мыслишки без устали буравят мозг.
Женщины более всего жалеют детей и кладут бумажные гривенники на
скрещенные малые руки. Грудь одной из умерших, прижавшей к себе
пятимесячного задохнувшегося ребенка, вся забросана деньгами.
Я вышел. У калитки, в тупичке, на сгнившей лавочке сидели две согнутые
старухи. Слезливыми бесцветными глазами они глядели на рослого дворника,
растапливавшего черный ноздреватый снег. Темные ручьи растекались по
липкой земле.
Старухи шептались об обыденной своей суете. У столяра сын в
красногвардейцы пошел - убили. Картошки нету на рынках и не будет. Грузин
во дворе поселился, конфектами торгует, генеральскую дочь-институтку к
себе сманил, водку с милицией пьет, денег ему со всех концов несут.
После этого - одна старуха рассказала бабьими и темными своими словами,
- отчего двадцать пять человек в Неву упали.
- Анжинеры от заводов все отъехамши. Немец говорит - земля евонная.
Народ потолкался, потом квартиры все побросали, домой едут. Куликовы,
матушка, на Калугу подались. Стали плот сбивать. Три дня бились. Кто
напился, а другому горько, сидит, думает. А инженеров - нету, народ
темный. Плот сбили, отплыл он, все прощаться стали. Река заходила, народ с
детишками, с бабами попадал. Вырядили-то хорошо, восемь тысяч на похороны
дали, панихиды каково служат, гробы все глазетовые, уважение сделали
рабочему народу.
МОЗАИКА
В воскресенье - день праздника и весны - товарищ Шпицберг говорил речь
в залах Зимнего дворца.
Он озаглавил ее: "Всепрощающая личность Христа и блевотина анафемы
христианства".
Бога товарищ Шпицберг называет - господин Бог, священника - попом,
попистом и чаще всего - пузистом (от слова - пузо).
Он именует все религии - лавочка шарлатанов и эксплуататоров, поносит
пап римских, епископов, архиепископов, иудейских раввинов и даже
тибетского далай-ламу, "экскременты которого одураченная тибетская
демократия считает целебным снадобьем".
В отдельном углу зала сидит служитель. Он брит, худ и спокоен. Вокруг
него кучка людей - бабы, рабочие, довольные жизнью, бездельные солдаты.
Служитель рассказывает о Керенском, о бомбах, рвавшихся под полами, о
министрах, прижатых к гладким стенам гулких и сумрачных коридоров, о пухе,
выпущенном из подушек Александра II-го и Марии Феодоровны.
Рассказ прервала старушка. Она спросила:
- Где, батюшка, здесь речь говорят?
- Антихрист в Николаевской зале, - равнодушно ответил служитель.
Солдат, стоявший неподалеку, рассмеялся.
- В зале - антихрист, а ты здесь растабарываешь...
- Я не боюсь, - так же равнодушно, как и в первый раз, ответил
служитель, - я с ним день и ночь живу.
- Весело живешь, значит...
- Нет, - сказал служитель, подняв на солдата выцветшие глаза, -
невесело живу. Скучно с ним.
И старик уныло рассказал улыбающемуся народу, что его черт - куцый и
пугливый, ходит в калошах и тайком портит гимназисток.
Старику не дали договорить. Его увели сослуживцы, объявив, что он после
октября "маненько тронулся".
Я отошел в раздумьи. Вот здесь - старик видел царя, бунт, кровь,
смерть, пух из царских подушек. И пришел к старику антихрист. И только и
нашел черт дела на земле, что мечтать о гимназистках, таясь от
адмиралтейского подрайона.
Скучные у нас черти.
Проповедь Шпицберга об убиении господина Бога явно не имеет успеха.
Слушают вяло, хлопают жидко.
Не то происходило неделю тому назад, после такой же беседы, заключавшей
в себе "слова краткие, но антирелигиозные". Четыре человека тогда
отличились - церковный староста, щуплый псаломщик, отставной полковник в
феске и тучный лавочник из Гостиного. Они подступили к кафедре. За ними
двинулась толпа женщин и угрожающе молчавших приказчиков.
Псаломщик начал елейно:
- Надобно, друзья, помолиться.
А кончил шепотком:
- Не все дремлют, друзья. У гробницы отца Иоанна мы дали нынче
клятвенное обещание. Организуйтесь, друзья, в своих приходах.
Сошедши, псаломщик добавил, от злобы призакрыв глаза и вздрагивая всем
телом:
- До чего все хитро устроено, друзья.
О раввинах, о раввинах-то никто словечка не проронит...
Тогда загремел голос церковного старосты:
- Они убили дух русской армии.
Полковник в феске кричал: "не позволим", лавочник тупо и оглушающе
вопил: "жулики", растрепанные, простоволосые женщины жались к тихонько
усмехавшимся батюшкам, лектора прогнали с возвышения, двух рабочих
красногвардейцев, израненных под Псковом, прижали к стене. Один из них
кричал, потрясая кулаком:
- Мы игру-то вашу видим. В Колпине вечерню до двух часов ночи служат.
Поп службу новую выдумал, митинг в церкве выдумал... Мы купола-то
тряхнем...
- Не тряхнешь, проклятый, - глухим голосом ответила женщина, отступила
и перекрестилась.
Во время пассии в Казанском соборе народ стоит с возжженными свечами.
Дыхание людское колеблет желтое, малое горячее пламя. Высокий храм
наполнен людьми от края до края. Служба идет необычайно долгая.
Духовенство в сверкающих митрах проходит по церкви. За Распятием искусно
расположенные электрические огни. Чудится, что Распятый простерт в густой
синеве звездного неба.
Священник в проповеди говорит о святом лике, вновь склонившемся набок
от невыносимой боли, об оплевании, о задушении, о поругании святыни,
совершаемом темными, "не ведающими, что творят". Слова проповеди скорбны,
неясны, значительны. "Припадайте к церкви, к последнему оплоту нашему, ибо
он не изменит".
У дверей храма молится старушонка. Она ласково говорит мне:
- Хор-то каково поет, службы какие пошли... В прошлое воскресенье
митрополит служил... Никогда благолепия такого не было... Рабочие с завода
нашего, и те в церковь ходят... Устал народ, измаялся в неспокойствии, а в
церкви тишина, пение, отдохнешь...
ЗАВЕДЕНЬИЦЕ
В период "социальной революции" никто не задавался намерениями более
благими, чем комиссариат по призрению. Начинания его были исполнены
смелости. Ему были поручены важнейшие задачи: немедленный взрыв душ,
декретирование царства любви, подготовка граждан к гордой жизни и вольной
коммуне. К своей цели комиссариат пошел путями неизвилистыми.
В ведомстве призрения состоит учреждение, неуклюже именуемое "Убежище
для несовершеннолетних, обвиняемых в общественно опасных деяниях". Убежища
эти должны были быть созданы-по новому плану - согласно новейшим данным
психологии и педагогики. Именно так - на новых началах - мероприятия
комиссариата были проведены в жизнь.
Одним из заведующих был назначен никому неведомый врач с Мурмана.
Другим заведующим был назначен какой-то мелкий служащий на железной дороге
- тоже с Мурмана. Ныне этот социальный реформатор находится под судом,
обвиняется в сожительстве с воспитанницами и в вольном расходовании
средств вольной коммуны. Прошения он пишет полуграмотные (этот директор
приюта), кляузные, неотразимо пахнущие околоточным надзирателем. Он
говорит, что "душой и телом предан святому народному делу", предали его
"контрреволюционеры".
Поступил сей муж на службу в ведомство призрения, "указав на свою
политическую физиономию, как партийного работника, большевика".
Это все, что оказалось нужным для воспитания преступных детей.
Состав других воспитателей: латышка, плохо говорящая по-русски,
окончила четыре класса неведомо чего.
Старый танцовщик, окончивший натуральную школу и тридцать лет пробывший
в балете.
Бывший красноармеец, до солдатчины служивший приказчиком в чайном
магазине.
Малограмотный конторщике Мурмана.
Девица конторщика с Мурмана.
К призреваемым мальчикам было еще приставлено пять дядек (словцо-то
какое коммунистическое).
Работа их официальным лицом характеризуется так: "день дежурят, день
спят, день отдыхат, делают - что сами находят нужным, заставляют мыть полы
кого придется".
Необходимо добавить, что в одном из приютов числилось на 40 детей 23
служащих.
Делопроизводство этих служащих, многие из которых преданы уже суду,
находилось, согласно данным ревизии, в следующем состоянии:
Большинство счетов не заверено подписью, на счетах нельзя усмотреть, на
какой предмет израсходованы суммы, нет подписи получателей денег, в
расписках не сказано, за какое время служащим уплачено содержание, счет
разъездных одного мелкого служащего за январь сего года достиг 455 рублей.
Если вы явитесь в убежище, то застанете там вот что.
Никакие учебные занятия не производятся. 60% детей полуграмотны.
Никакие работы не производятся. Пища состоит из супа с кореньями и
селедки. Здание пропитано зловонием, ибо канализационные трубы разбиты.
Дезинфекция не произведена, несмотря на то, что среди призреваемых имели
место 10 тифозных заболеваний. Болезни часты. Был такой случай. В 11 часов
ночи привезли мальчика с отмороженной ногой. Он пролежал до утра в
коридоре, никем не принятый. Побеги часты. По ночам детей заставляют
ходить в мокрые уборные нагишом. Одежду припрятывают из боязни побегов.
Заключение:
Убежища комиссариата по призрению представляют собой зловонные дыры,
имеющие величайшее схо