Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
ражения по линиям воздуха, в чьих
кварцевых расчетах остывали линии заката. Лиризм вынужден. Связность,
связанность оборачивается неодолимым расторжением, как если бы
всевластие соединенности, выношенное в мечтах внезапно выказало свою
подчиненность законам разложения. Гниющие образы, феноменология
гниения, огня, лишенного привлекательной оболочки метаморфоз, мира.
Вестибулярный аппарат расстраивает систему взаимоотношений с землей,
лишая ее завершенности пространственного расположения. Неизвестное не
является устранением известного. Компьютер - точка притяжения и
очарования. Локус игры жизни/смерти. Клавиатура отпускающая пальцы в
безошибочное странствие скорости. Однако двусмысленность: выключенный
он существует как мертвое тело, обладая объемом, весом, цветом,
запахом. И если бы не знание того, что он может находиться в ином
состоянии, мы легко назвали бы это тело просто вещью. Но мертвое тело
обещает воскрешение. Смутная, странная линия, пересекавшаяся до
недавнего времени только в одну сторону, стала открытой границей.
Граница оставлена. Впоследствии она утрачивает и символический смысл.
На мосту дуло. Лед звенел далеко внизу. И все таки черта эта остается,
проведенная в мозгу борозда, - поскольку щелчок, click,
включения/переключения означает разъединение/соединение, или изменение
наличного времени в том числе. Возможно пространства. Множество
монгольфьеров парит по субботам над Солано Бич. Радужные пузыри
беспечной потери веса и скрипящего от ветра Asti Spumante. Но эта
линия остается, пролегая в той и другой области одновременно - какая
из них вторична? какая отзвук, отсвет другой? Возможно эта черта
бегущая расположения заменяет собой все. Каждое мгновение отслеживания
буквы есть акт пересечения, и тем не менее избегая себя в определении,
в постоянстве скорости, двусмысленность продолжает мерцать как бы
остатком на сетчатке. Горят костры. Попытка удержать отсутствие и
присутствие в акте одновременного устранения того и другого в миг
перехода, которому не суждено оборваться ни чем: ни жизнью, ни
смертью.
- Да-да, я слушаю. - ответил, спохватясь, он.
- Да нет же. Слушайте, пойдемте-ка на Финляндский, а там и продолжим.
Можно и выпить... - предложила Ольга. И поворотясь ко мне:
- Понимаете, это не просто убийство, не обыкновенная абстрактная
загадка, задача, предложенная случаем как версия банальности,
обрамленная рядом неординарных обстоятельств. Это проблема...
перевода.
- Именно, тогда я решился войти, - после паузы сказал Блок. Голос его
звучал стесненно. - Утром, я вошел в комнату, а надо сказать, ночь
была для меня чрезвычайно беспокойной. Этой весной поют какие-то
другие птицы. Они намного крупнее прежних.
- Да конечно, голубчик! - сочувственно отозвалась Ольга.
- ... но как я уже говорил, она лежала на своем диване, в крови. Я
далек от того, чтобы во всем винить новых птиц. Разумеется, в первый
же миг я понял... но все же непонятно зачем наклонился, - я разглядел,
что нож рассек ей шею почти под подбородком. Знаете, как это бывает,
когда внезапно видишь все с необыкновенной остротой. Например, вы
летите в самолете на высоте 9000 метров и видите все внизу, как сквозь
магический кристалл. Кровь залила простыни, пеньюар, однако нигде не
было следов, которые могли бы внушить мысль о насилии! Кровь уже стала
коричневой, какой-то зернистой. Я подумал о краске, которой красили
очень давно заборы на Охте. Я потрогал пальцем ее рот. Он был
чрезвычайно тверд. Я подумал, не убирая пальцев с ее губ, что вчера...
или это уже было для меня как бы сегодня? - они обжигали меня. Мне не
хотелось бы вдаваться в подробности, к тому же вам, наверное, это
довольно известно, - когда все твои ощущения сосредотачиваются,
сходятся в одной точке, в одно место, а все остальное тело как бы
отсутствует, присутствуя в осознании собственной незанятости,
опустошенности. Мне кажется, в этом и состоит иллюзия орального секса.
В комнате было жарко натоплено. Мы избегали открывать окна, поскольку,
как я полагаю, мы хотели довести одиночество наших отношений до некой
крайности.
- Мы? - невпопад спросил я. Смерть открывает время вне
заинтересованности. Мы отбрасываем "тень" в эту область, не в
состоянии ее увидеть. Все равно, как не видеть своих экскриментов.
Человек сходит с ума, продолжил Хор.
- Так я иногда воображал, что было бы куда как хорошо, если бы ее
комната находилась где-то под землей, очень-очень глубоко, куда не
проникал бы ни единый звук, а я бы иногда вспоминал лишь, как там
шумят деревья. Много деревьев. Но вспоминал... Вы понимаете меня,
Ольга? Вспоминать о настоящем. Вы заметили, как изменяется
повествование? Внизу обитают комары, святые, крысы и гномы.
- Вы слишком обожаете свою мать, Александр, - заметила Ольга.
- Обижаю ли я ее... Нет, я ее люблю, я к ней нежен, но... видите ли,
обижать... мне думается это нечто иное. Мне нужно большее, нежели
объятия, но что означает это большее? Отгадайте, Ольга. Вам
предоставляется прекрасный случай. - Он прикрыл рот рукой.
- Не знаю... Возможно вы любите женщин как-то иначе, нежели они
привыкли, чтобы их любили?
- Сомневаюсь, хотя, вероятно вы правы. Никто не любит, чтобы их
разбирали на части.
- На части? - деланно удивилась Ольга и украдкой показала мне на часы.
- Именно. Мне думается, что драма детства заключена в невозможности
возвратить прежний облик кукле, которую ты распотрошил, пытаясь
узнать, что у нее внутри, но глухоту которой тебе не избыть. Некоторые
в детстве разбирают часы. Однако смешно говорить, будто так они хотели
бы понять время.
Серьги тоже. Они образовывали умственный узор, который мне не
удавалось прочесть, под стать тем словам, которые полустертыми
проступают на застиранной марле снов. Ошибка.
Я посмотрел на солнце, тронул языком губы, почувствовал налет соли на
них, а затем ощутил вкус городской пыли, чья тонкая кора состояла из
различного рода окислов. Свет путался в голове стоявших. Со стороны
Пантелеймонской церквы шел Василий Кондратьев. Несколько масштабов
нашло возможным определить его продвижение в перспективе. Бесстрастный
наблюдатель мог бы сделать вывод, что присутствующие видят не одного,
но нескольких Василиев Кондратьевых, соединяющих масштаб воды,
обжигающей каменную кладку, масштаб падающего шеста и дремотного
коршуна, клюющего в излучине локтя. Пропорции шествия одного в одном.
Возможно никто ничего не мог поделать со светом, как если бы пчелы
внезапно обрушились на волосы и вошли темной рекой лезвия в тело,
разделяя его на тень воспоминания и воздушное отражение неясного
отказа. Моя тень была при мне, как и мое время. Я вспоминал твои
серьги: острые брызги летучего металла в мочках ушей, тусклая
жемчужная мелочь на крыльях носа, дымное плетение под нижней губой,
повторяющее себя, уменьшая себя к подбородку несколько раз, зеркальные
кольца, замкнувшие соски и ниже, тесно и сумрачно - на клиторе. О
татуировках мы поговорим позже.
- И что же? - спросила Ольга. - Вы хотите сказать, что впоследствии
все усилия направляются на то, чтобы научиться собирать разъятое?
- Это похоже, но не так, - улыбнулся Блок. - Вот вы открываете орех и
видите, что он пуст. Вы складываете половинки и с замиранием сердца
пережидаете некоторое время, чтобы вновь его раскрыть. Иногда для
этого используется нож. Но... как бы это сказать, it is really wrong
way! Да, но только для первого раза, a после будет намного легче, если
принять к сведению, что я люблю ее, как прежде. Потом, достаточно
легкого прикосновения и это раскрывается, как бы само по себе. Что к
тому же похоже на то, как если бы попросить женщину...
- Но, помилуйте, ведь это куда как легко... более того, это обычно
делается перед белой стеной. Причем, не забывайте, мы постигали свое
время по своему каждый. Есть ли у вас белая стена? Есть? Вы садитесь
перед ней и слой за слоем устраняете все возможные проекции.
- Нет-нет! Тут, Ольга, вы допускаете очевидную ошибку. В моем случае
речь идет именно о накоплении проекций и ожиданий, с тем, чтобы затем
выявить магистральные, что ли, изначальные, скрытые цензурой,
воспитанием, опытом и, конечно же, упованием.
Кто слушал ночами тяжкий шум, летящих к земле яблок, кто исписывал
тетради неиссякаемым сочетаньем двух-трех букв, начинавших вибрировать
смутными смыслами по мере того как страницы сменялись страницами,
которые, мнилось, рано или поздно удастся постичь, набравшись
терпения. Частностей всегда предостаточно. Их всегда больше, чем в
состоянии схватить обобщение, стремящееся предстать знанием. Частность
трупа, лежащего навзничь на плоскогорье пыльного весеннего утра,
представляется сгущением образа, самого акта воображения, отягощенного
накануне вовлечения в таксономию смерти. Терпение - это первое. Второе
- двусмысленность явления и исчезновения, точнее процесс схватывания
одного через другое. Пишущий уже написан. Трюизм, не избывший своего
очарования и силы. Пишущий написан потому, что он хочет, чтобы так
было. Мы отправляемся в странствие по узлам нескончаемых пересечений
высказываний как другого/других, так и собственно пишущего. То, что
есть - независимо от опыта, постоянно постигается в результате опыта и
опыт этот не есть то же самое, что состояние или порядок вещей, опытом
которых он является. Весенний снег. Ветер. Каждая вещь таит в себе
абстрактное действие. Город также, возникая со всех сторон
одновременно. Вчерашний поступок равен любому поступку в будущем,
которое якобы уже описано, лучше сказать вписано в меня намерением это
будущее принять в обрамление интенции таковое будущее счесть
неминуемым. Плотность цветного монитора лишает письмо прелести ночного
бдения. Бенгальский треск мотыльков. Как если бы путеводная нить
сматываясь с клубка со временем прекращала свою функцию, поскольку
переставала бы существовать в остающемся пространстве - подобно моему
телу, этой изначально уже прекращающей себя в пути наследования нити.
Несколько предметов вполне заменяют мир, неуклонно и медленно сводя
себя к еще меньшему в себе количеству. Шум. Вот что главное - шум, в
котором угадывается все: голоса, птичьи вскрики, гул утра, - нет
ничего, чего не умещал или не обещал бы в себе шум. Ни одного
действующего лица. Искривление луча. Ночью солнце неожиданно являет
себя во вспышке сетчатки. Ах, это снова мальчик на руках молодой
женщины? Как замечательно вышита ее блузка, как легка она, несмотря на
то, что несет какого-то мальчика на руках. Становится довольно
прохладно. Продолжение, продление, иллюзия непрерывности возвращает к
моменту, который с некоторых пор все чаще останавливает желание его
минуть. Сколько всего сказано мной за прожитое время? Птица врастает в
угольный пласт, пластаясь рядом с отрицательным слепком листа
папоротника. Конечно, самое таинственное в пьесах Чехова происходит в
промежутке между действиями. Мне всегда хотелось попасть в антракте на
представление, где возможно было бы узнать о всем том, что заслоняет
прямое действие. Узкая дверь. В лицо летит сквозняк. Слезятся глаза,
однако зрение вполне различает актеров. Нет никаких внешних
обстоятельств, которые могли бы повлиять каким-либо образом на ход
событий. Внутренние? Невозможно. Ты опускаешь ладонь в воду.
Преломление речи. Какая трещина раскрывает это столь тщательно
сокрываемое окружающими несовпадение? Материнский язык, в котором,
казалось бы, мы могли обрести начало, (иные говорят o свободе познания
в именовании/постижении, чья тяга к мельчайшим частицам, уплотняющим
окружающее и как бы увлекающим в свое пульсирующее движение
поразительна, - каждая с таким странным ответным согласием как бы
готова стать единственным зеркалом), оказывается тем же хрупким, хотя
возможно и первым покрывалом, сокрывающим все ту же бессловесность,
беззвучие, нескончаемое разреженное пространство непереводимого ни на
какой ни в будущем, ни в прошлом язык. Таково твое настоящее, скорее
всего сводящее меня ни к моему бытию, ни к бытию другого. Пробел,
место, где свет также безразличен как и тьма. Вы давно не писали.
Приключилось что? Да-да. Замечательно. Как вы смогли узнать? Движение
мусора в весеннем ручье, движение спички, подносимой к сигарете,
движение души - что общего во всех движениях? То, что ничто не
движется, ничто не перемещается, либо - колода фотографий в ловких
пальцах престидижитатора искрится, с треском проливаясь нескончаемым
ливнем образов неподвижных, как лед, невзирая на смехотворные усилия
найти хотя бы малейшие признаки значения. Не было никакой речи, не
было никаких слов. И только вот это НЕ, у которого неартикулировано
даже Т, арктическим зерцалом возвращает бесконечно усилия проникнуть
за, выйти за порог его чудовищного постоянства, все более явственно
вступая в свои права. Однако, вот вино; надеюсь, оно вам придется -
разумеется, не такое уж оно старое, простенькое, но попробуйте,
глядите, оно в меру терпко, не слишком сладко, словом, вино для нас,
живущих в области high memory, я бы сказал в сфере разреженной памяти.
Мгновенные переключения также образуют орнамент, воспитывающий зрение.
Не слух. Воронка уха превращается из Мальстрема, монотонно носящего по
отвесным стенам отражения надежд (реальный мир раскалывается на
слышимое беззвучие и видимую безвидность - вероятно мы изменились, мы
видим то, что никто до нас не мог и помыслить увидеть в створах
зрения) в нелепое изображение улитки, урагана, в центробежном движении
пеленающего настоятельностью собственное бессилие. Движение денег не
подвластно стихии слуха. Тайная мечта авторитарных систем: тотальное
упразднение денег - беззвучность языка, этого шелкового пути, нити,
спадающей с кокона неразличимости. Доверчивость их удивляет. Порча,
которую они несут в себе от рождения со временем превращает их в
восковые персоны. Таким образом я дошел до предпоследней страницы, где
прочел следующее: "О памяти он говорит на сто пятидесятой странице."
Все изменилось, теперь о памяти я пишу исключительно на первой и опять
на первой странице как бы обеспечивая резидентным программам нужное
пространство - ни дать ни взять своего рода магия. В дальнейшем,
возможно, появятся описания восковых кукол. Может быть существует две
книги? Три (четыре, N-e число) женщины, одна книга и мелькнувшая в
разряде прикосновения пальцев рукопись? Я не спрашиваю: "Что?". Теперь
этого мне не нужно. Я совершенно спокойно переворачиваю неразрезанные
листы книги, не испытывая нужды в ноже, не испытывая ни малейшего
желания узнать то, что хранят в себе сложенные страницы. Возможно в
недалеком будущем я буду способен прочесть все на ощупь - то есть не
прикасаясь к блеклой россыпи тиснения. Если конечно я вновь не вернусь
к мысли об убийстве и избавлении, точнее о редукции. Здесь остановка.
Здесь выходить.
ОПИСАНИЕ АНГЛИЙСКОГО ПЛАТЬЯ С ОТКРЫТОЙ СПИНОЙ
Вечера по обыкновению казались ему бесконечными. Время уходило, хотя
смысл этой фразы он всегда несколько недопонимал. Например, есть
несколько вещей - нaходятся ли они во времени или же каждая из них его
излучает. В первом случае картина напоминает некий ручей (сцена
ритуала: обсидиановые ножи, старый буфет, камень, летящий в паутину
стекла, первый этаж и так далее), в котором несколько камней-вещей
образуют завихрения, различные уплотнения, - сохранение. Во втором -
все гораздо сложнее. Я знаю, что будет завтра. Это история о человеке,
который однажды испугался. Он шел по улице и внезапно ощутил, как
страх вошел в него через диафрагму, напоминая то, как если бы он
влюбился. Смысл фразы уходил, хотя само - "исчезновение", "умаление"
по обыкновению не поддавалось пониманию. Прежде всего возникало
сомнение в предпосылках, в раковинах, которых было очень много вокруг,
а именно, - в "возникновении" или "прибавлении", холодно
переливавшихся муаром перламутра. Черные сады Тракля. В свое время,
произнося какую-то фразу беспечно часто, он полагал, как теперь ему
кажется, совершенно иное. Мы поворачиваемся по оси предположения.
Жестикуляция. Бесконечное оказывалось вечерним обрывом световой нити,
вившейся из угла глаза, или предложением, отказавшимся от подлежащего.
Разрушение и восстановление равновесия - ничего более: не-письмо,
которое происходит, не-речь, которая произойдет тогда, когда будет
положен предел намерению создать. За этой чертой идет иной отсчет
глубин реальности, невзирая на то, что подобное разграничение есть не
что иное, как вспомогательная фигура риторики. Длительность измеряется
скоростью прохождения тени. Красивы ли водоросли? Изменение временной
модальности повествования избавляет от картезианской надменности -
сейчас осень, а тогда весна. Можно ли сказать, что водоросли намного
красивей сухости во рту? Она входит в тень, которую отбрасывает
красная кирпичная стена. Из узора трещин сочится теплая пыль, сухие
мелкие листья акации, за всем этим или же во всем этом лежит тень
железнодорожного состава. Мама сказала: "Тебе письмо от господина
Кирико. Какое птичье, клоунское имя!" Вот, он произносит "мое детство"
(вероятно есть и другое, о чем ему хотелось бы сказать...) и слышит,
как шуршит в стене свет. Истины равны между собой. Из чего состоит
ценность написанного? Вращение подсолнуха. Тогда и сейчас сосуществуют
во времени высказывания, производящего длительность. Легкость
согласной "с" не искупает запутанности в отношениях акта речи и
устанавливаемого им реального. Я не знаю, что будет завтра, но я знаю
вполне, чего не случилось вчера. Волка звали Эдип. Она зябко, невзирая
на зной, поводит плечами. Эта пора также способствует усилению
легкомыслия. Раскрытые черные зонты - указатели еще одного знойного
весеннего дня: ветер нес жаркую пыль, но на кладбище благоухала
неокрепшая зелень распустившихся накануне кленов и яблонь. Тело -
точка схода перспективы будущего и прошедшего - но является ли оно
настоящим, благодаря которому возможны первое и второе? Я поворачиваю
за угол и вижу раскаленную в полуденном мареве кирпичную стену. Вдали
летают птицы, играя со своими текучими отражениями в воздухе. Слышишь
голос? Закрой глаза, затаи дыхание и повтори фразу о птицах. Что, -
отвечай скорее, - что возникает в твоем воображении? Ничего.
Следовательно, если фразу исключить из обихода, ничего не изменится?
Ничего. Мне думается, что - да. Ничего не изменится. Ничего. Но я не
хочу, чтобы это предложение меня оставило, потому как в миг его
произнесения я начинаю помнить себя самого, впервые (пусть будет так)
произносящего эти слова в такой очередности. В окне мерцают их следы.
На столе у монитора тает след горячей чашки, действительно, я только
что поднес ко рту чашку кофе. Мои прогулки удлинились, намеревается
написать он в письме знакомому, имя которого нам остается неизвестным.
Введение одного персонажа, потом четверых, затем следует вычитание. Но
мы выбираем бумагу, касаемся острием карандаша невозмутимого поля
предвосхищения. Отныне день, пишет он, будет начинаться с
Петроградской стороны. Обходя Петропавловскую крепость со стороны
Арт