Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
моего писания от предположения этого
кого-то, не меня, однако кому в известной мере знакомы те же
"сомнения", что и мне, и кто, являясь совершенно другим (однако и
подобием моей надежды), должен стать предполагаемым есть, сейчас меня
самого? Мы покончили с читателем. Пора оставить все эти буржуазные
басни о том, что написанное писалось якобы для некоего читателя.
Человек, с которым я пью вино и с которым говорю о том, как достать
сигарет или еще вина, не имеет никакого отношения к чтению, даже ежели
ему и доводилось читать то, что мной когда-либо было написано.
Читатель: последняя худосочная выдумка пост-романтизма, которую с
ликованием подхватывает толпа, истово примеряя на себя лохмотья этого
идиотского тряпья. Мне более по сердцу тупость "среднего американца",
не сомневающегося в том, что поэзия - женское дело. Я влюблен в такую
логику. Она неслыханно поэтична! В детстве килограмм железа всегда был
тяжелее килограмма пуха. Что естественно. Однако ныне мое размышление
претендует на более глубокую изощренность. Я ощущаю, как трудно
подавить в себе желание высказать очередную сентенцию. Просто стать у
окна, слегка откинуть назад голову. Не подавая виду. К тому же,
искренность моя не знает меры, что удручает не менее, чем обилие
небесных алмазов. Что ни говори, но с этого места открывается
изумительный вид на плавный косогор, на раскрашенную в три колера
железную детскую площадку, два мусорных бака и вход в поликлинику.
Полотна ржавчины развеваются по ветру, дующему с неослабеваемым
постоянством со стороны залива. У меня скрипят зубы. Часть их из
нержавеющей стали. Пожалуй, за исключением ногтей, это самая моя
долговечная часть, частность, участь...Мойра. Then my actor says
striping of her clothes circling Rilke's cage - or it's a train or a
chamber of death. She searches for a man still alive to see her as a
woman or one who will tell her she is a woman even if she is no
longer. Or maybe she is just laughing throwing small pieces of bread
at the dead haunting them with an image of her sex they no longer
remember. Подобно тому, "как каждая часть находит свое объяснение в
другой" или, подобно тому, как мне казалось, что я умру, если она
уйдет от меня, когда мы лежали на старой деревянной кровати без
спинок, насквозь проеденной древоточцем. С ранней весны я перебирался
ночевать во двор. Черная черешневая ветка пересекала холодный дым
месячного света, падавшего в немоте над крышами, над сквозными
недвижными кронами яблонь и груш, опрокинув до невероятия прозрачную
чашу немотствования, терпнувшего на губах, где оно остывало, как если
бы пережевать лист мяты или сельдерея. Каждую ночь с открытыми глазами
я лежал на спине, вслушиваясь в паутинные знаки времени и тьмы,
заливавшей невыносимым блеском неимоверно возраставший мир,
претворявшей его в одно беспредметное и одновременное продолжение.
Голубая известь стены, желтая днем, источала тончайший дурман марева -
пар, тепло, впитанное за день. Молодость была узкой, как вдох
непонятого и тайного восторга, как мелькнувшая в солнечной воде рыба.
Без жалости, но с недоверием. Но тогда, когда она согласилась
остаться, ты лежал рядом с ней, боясь не то чтобы побеспокоить ее,
шелохнуться, но страшась выдать себя, плывущего в том неизменно
увлекающем потоке таинственного, что лишает благочестия. Уверен, что
ты задремал именно в том сне, где полдень, где слышно, как чей-то
голос говорит: "если я люблю тебя... - следовательно, мы не должны
расставаться", голос, который ты будешь слышать в этом же сне,
которому суждено сниться более четверти века и превратиться со
временем в порождение воображения, в призрак, не пропускающий сквозь
себя в никому не принадлежащий монолог, который в конце концов обретет
бессмертие вымысла. Между всеми возможными главами повествования. А
когда спустя несколько минут открыл глаза, увидал снова ее волосы, как
бы издали, почувствовал ее дыхание, в которое она была заключена без
остатка, под стать тому, как все вокруг было заключено в сферу
беззвучия, и все продолжалось, вместе с тем, вынашивая требование,
ниоткуда идущее настояние расторгнуть чарующую сцепленность,
перетекающих друг в друга мгновений, так как иначе все утратило бы
смысл или уже утрачивало, завися лишь от произвола, или того, что
"дано" ему или ей, обоим и не зависящего от них, смывающего в потоке
все, что существовало до первого его (ее?.. не знаю) ощущения. К утру
поднимался зябкий ветер. Шумел легко. Трепал верхи. Тускнел месяц.
Иногда не был. Но что при всем своем желании она могла мне сказать?
Равно в той же мере, что и я. Нагие лежали друг подле друга.
Обыкновенная телесная усталость оседала искристым панцирем,
раскрывавшимся солнцу каждой иглой кристалла, навстречу которому
открывается пустыня зрачка: таково еще одно прощание с литературой.
Материнская материя памяти сокрывает ослепительный сумрак про-материи,
в котором залегает оксюмороном возможность. У меня болит глаз. Но у
меня болит также и большой палец правой ноги - следствие того, что,
передвигая стул, я его отдавил. Перелеты птиц. Возможен ли момент,
когда "источник" боли исчезнет, то есть, некое "возмущение" равновесия
мышечных тканей утихнет, а сигнал, последняя дробь его остатка,
которую это возмущение отослало, прибудет в мозг рябью описания, не
описывающего ничего, но вызывая реакцию опознания, потому как того, о
чем сигнал свидетельствует, более не существует, источника нет. 20000
лье под водой.
Путь, который проходит этот сигнал, есть, возможно, путь памяти или
же: процесс достижения мозга этим сигналом есть собственно память.
Конечно, все это происходит одновременно, но, как тогда быть с шоковым
поражением? "Возмущение" равновесия уже есть разрушение. Не так ли,
друг мой, капитан Немо? Сила сигнала во много крат возрастает, однако
мозг заблокирован, реакций нет, мозг не пропускает сигнала поражения.
Разбитые стекла, колотые кирпичи, вечер. Симхес-Тойрэ. Буквы,
закрепленные в гнездах исполнения времен и сроков: телесность. Чтение
начинает себя. Сознание "понимает", что произошла катастрофа, более
того, сознание "понимает", что катастрофа настигнет его через какое-то
время и "понимает" всю неизбежность предстоящего. Память устремляется
навстречу иной памяти. Память не происходит. Я теряюсь во внезапном
нежелании рассуждать дальше, хотя такое рассуждение элементарно,
потому что пытается найти простую последовательность развертывающих
себя цепей элементов в предполагаемое правило, подобно тому, как это
ищет искусство, намереваясь познать логику почти таких же бесчисленных
переходов, наложений и трансформаций очевидно отличаемых элементов,
которые в итоге становятся реальностью, порождающей такие же элементы,
но уже на другом уровне или в другом месте. Мы с вами нигде больше не
встретимся. Дом на склоне холма наращивает объемы его окружающего
пейзажа. Возможность заключается в том, что воображение как бы омывает
импульсы, одевая их в форму, как алфавит одевает движение руки на
странице, преобразуя нескончаемо не становящееся намеренье в нечто уже
различаемое - в спрашивание. Память - поле (?), пространство (?),
процесс (?), акт (?), где различенное явлено исчезновению, распаду и
отдалению, однако обратному, - иными словами, возвращения не
происходит. Технология изменения воспоминания. При приближении к нему
мы обнаруживаем растровую структуру. "Издалека" пульсирующая
подвижность воспоминания предстает неподвижной и неуязвимо-сплошной в
неизменности. Общепринято мнение, что так мы возвращаемся к одному и
тому же воспоминанию... Дисконтинуальность памяти тогда определяется
через несвязность воспоминаний, как фрагментов, между собой в
ассоциативных рядах сознания. Что тогда "целое"? Фрагментом чего?
Однако само "воспоминание", "образ", мысленно остановленный и
воспринятый сознанием, остается непроницаемо-целостным в своем образе
и эксгибиционизме. Но что означает приближение к воспоминанию? Желание
ли испытать, пережить мельчайшую его деталь отдельно? автономно?
Понять, что каждая подробность означает и означает ли вообще? Так
марля издали дается опыту цельным непроницаемым взору полотном,
массивом, но у глаз она пропускает свет, и мир виден сквозь нее, как
сквозь стекло. Мир при приближении открывает только следующий мир, как
марля, как воспоминание, он открывает и то, что он проницаем, он сито,
нескончаемая в однообразном торжестве симметрии сеть, ничего не
улавливающая; он открывает, что и каждая нить, если ее расплести лишь
только отдельные, тончащиеся до бесконечности волокна, не
соотносящиеся ни с памятью, ни со временем, ни с пространством. Чистые
модели.
Ах, милая моя девочка! Неужели ты думаешь, что вот эта старуха, да-да,
вот эта самая, которая перед тобой, с которой ты говоришь, прости,
деточка, вот она старуха, которая сама говорит с тобой, - а ты
подумай! - стала бы я распинаться на каждом углу, если даже ребенок,
младенец знает, что уши - повсюду! Нет-нет, змея тут не виновата, но
кто бы знал, что у нее есть самое настоящее чувство юмора, и что она
ни за что не стала бы вот так, ни с того ни с сего нападать, прыгать
мне на ногу, обвивать ее страшным холодом и жалить, жалить, жалить.
Боже, сколько же раз она ужалила меня!.. Два. Во вторник, когда
выносила к бакам ведро, еще один раз, два, три, потом еще два раза...
масляная краска, конечно! Ведь никому невдомек, что масляная краска, -
тут нужны мозги, и какие! Но главное тут время, чтобы понять, что к
чему! Видишь ли, маляры - ну, они-то в чем виноваты? - красили подъезд
и вот этот запах, оказывается, намагничивал все вокруг, изменял, звал,
он и ее бросил ко мне, а я ведь не догадывалась, куда там! - совсем не
догадывалась. Хорошо, пускай - но, только между нами, моя девочка -
кто, например, знает, что черепахи в дождь испускают смертоносный
ультразвук? Ты знаешь?! К ним нельзя даже наклоняться. Упаси Господь!
Понимаешь, даже слегка нельзя наклоняться, надо идти прямо, как ни в
чем не бывало, а так вот вроде обыкновенная черепаха, да? безобидная
такая, уютно цокает по полу, да? но пойдут облака, поднимется западный
ветер, понесет пыль по двору, голубей и мусор, зашумят липы и дубы,
потускнеет мрамор в садах, защемит кручина душеньку, и лишь хлынет
дождь - тут-то и конец. Если не знать, конечно... что очки, а все дело
в диоптриях, в больших диоптриях! Кстати, ведь диоптрии изобрели
русские, не правда ли? а потом забыли о них... обо всем забыли... все
забыто... поругано, кончено, моя девочка, надо выходить, это, кажется,
конечная. Кольцо. Спустя тридцать лет я снова увидел то, о чем,
казалось, забыл - я увидел школьников на улице, обыкновенных
школьников, в руках у каждого было по куску черного хлеба. Лакомство.
Блаженство вечного возвращения. Феномен огня и мотылька - мемуары
безумных старух: сладострастье слушающих, глядящих в шамкающие розовые
рты: огни свечей, поэзия, мраморные плечи, шелк рассветов, острова. Не
стоит труда вообразить, как выглядит их Эрот. Я повторяю, нам больше
не доведется встретиться. Мемуары. Я повторяю. Все, без исключения,
свободны. Дорога петляет между холмами. Путник в чесучевом костюме,
под мышками темные круги пота. Осы и клевер. Коршун. Единственное,
чего мне хочется в эту минуту, это поднять глаза и... Нет, я не хочу
ничего видеть. Я не хочу поднимать глаз.
"Допустим, я неплохо осведомлен о предназначении окружающих меня
вещей. Например, я уверен, что телефон существует для связи с другими
людьми, для передачи информации, наконец, для того, чтобы иногда
попытаться услышать самого себя в нескончаемых бесцельно-глуповатых
разговорах. Во что ты играешь? Я играю в Миг-29 Fulcrum, вылетающий на
рассвете в кругосветное путешествие, когда свежий бриз поскрипывает в
снастях, полощет волна, бирюза архипелага глубока и неисчерпаема. Речь
постоянно возвращается к понятию завершенной незавершенности, к
созданию выражения вполне законченного в совлечении всех усилий и
возможностей в произведение, которое невозможно исчерпать толкованием,
чтением, пониманием, то есть, к композиции абсолютно конкретных
элементов и свойств языка, которые обнаруживают в итоге невозможность
существования ни в едином смысле. Точно так же я знаю, для чего рядом
со мной находится тетрадь, ручка. Я подозреваю, что если не было бы
стен, я был бы не защищен ни от холода, ни от присутствия других, с
которыми мне, тем не менее, не хочется окончательно порывать". Можно
продолжить и по прошествии времени подойти к метафизическим
предпосылкам существования среди вещей, которые в свой черед
превратились из вещей самодостаточно-сокровенных в своем бытии
изделия, к его уникальности (сосредоточенной в фокусе неисчерпываемого
настоящего, собирающем в себе прямые нескончаемого узнавания, под
стать поверхности пола Платоновой пещеры, сцене, на которой человеку
представала в представлении мистерия умирания в вещи, природа которой
уже определяется ее функцией опосредования, передачи, прозрачности,
наподобие нашей речи, в которой все явственней, очевидней новое
стремление к власти "ясности", опять-таки к прозрачности, не
затмевающей...) - во что превратились? Я хочу знать, о чем ты
говоришь! Этот сад напоминал виденные как-то мельком фотографии
развалин Персеполиса. Черное от недвижимого зноя небо, те же белые
ночной белизной стволы колонн, служащих привычными декорациями
монотонной драме, разыгрывающей с истовым постоянством свою фабулу на
пороге черты, где небо и верхи стволов соприкасались, точнее сводились
способностью и волей зрения в единое значение, оставаясь разделены
осязаемой и жесткой существенностью вторых и тяжкой до исступления
материальной иллюзией первого.
"Хельсинки, 4 марта, 91 <...> надеюсь, тебе это покажется достаточно
интересным, и ты выкроишь двадцать-тридцать минут, чтобы ответить в
ближайшее время. Прости, кажется, объявили посадку. Обнимаю, жду".
Подпись. Чернила черные. Вишни чернее и в полночь, и в полдень. Чернее
извести, замершей в прыжке сквозь глаза к отражению ночи. Черное, как
природа повторения... Об этом позже или никогда.
Весной, когда сошел снег, мы все убедились, что живем в груде мокрых
развалин, оставшихся от города, - мы, превратившиеся из мечтательных и
унылых горожан с зачитанными книжками в широких карманах в могучих,
неуловимых крыс. Люди не вызывали у нас раздражения. Некоторые из нас
оказались склонны к астрономии, иные к математике и музыке, требующих,
как известно, недюжинного воображения и расчетливости. Оставшиеся люди
еще кое-как умели извлекать достаточно стройные звуки из различных
устройств, которые не требовали ничего, кроме них самих, то есть, их
тел: пальцев и особых легких, отличавшихся от наших объемом. Мы шли
людям навстречу во многом. И они порой услаждали наш слух чарующими
напевами, а иногда с достойным упорством занимались тем, что казнили
перед нами друг друга. Музыка и казни, так шли дни, перемежаемые
только регулярными занятиями строгими и прекрасными дисциплинами.
Казни начинались на рассвете и заканчивались поздно ночью при свете
факелов, сделанных из ветоши, пропитанной горючими материалами. Мы
старались не вмешиваться понапрасну в их проблемы и не пугать их,
поскольку после занятий и трудов нельзя было сыскать более прелестного
и изысканного общества, нежели человеческое. Мы загадывали им загадки.
Мы прятались, они нас искали. Потом мы искали их, а когда находили -
загрызали... в противном случае, как утверждали люди, игра потеряла бы
всякий смысл. Им трудно было отгадывать наши загадки. Им трудно было
играть в прятки... Но упорство их вызывало закономерное уважение. Если
бы только не эта способность ужасно кричать. Однажды вечером, ближе,
пожалуй, к полуночи... Да, но особый интерес вызывал у нас феномен,
как мы условно его называли, "отрезанного языка" - стоило только
лишить кого-нибудь из них языка (не надо спрашивать как), как
оказывалось, что наутро лишенный языка, забывал различие между собой и
нами. Мы милосердно избавляли от мучений тех, кто утрачивал чувство
истории. Впрочем, удивляла еще одна черта в людях - они страстно
желали знать, что с ними будет завтра. Мы знали. Когда шел снег, улицы
казались необыкновенно грустными.
Тягучий тополиный пух. Перелеты птиц, которым не удастся более
встретиться. Он не хочет поднимать глаз. Горячий лабиринт набережной.
Сухая труха Боннара. Письма капитана Немо в Колумбийском университете.
Рябь драгоценна, растянута между пляжем Петропавловской крепости и
глубокой тенью противоположного берега, позванивающей алебастровой
резьбой. Идти. Куда идет дождь. Прохладна вода в повороте канала.
Излучина блеска. Географический подход в перечислении предметов, в
описании некоторых, совпадающих с подобными им, иных в таком же
описании, однако порой выявляющем на месте ожидаемого неожиданные
несходства. Но как опишем его? В каком опыте надлежит черпать то, что
неведомо опыту? Как мне произнести? Говорить ли мне о совершенно ином,
с тем чтобы ты неведомо как, но приблизился к тому, что укрыто от
зрения? Например, я произнес сейчас "уголь", а после непродолжительной
паузы - "шелк". Чтобы облегчить поиск неизвестного, я могу добавить:
"вычитание" или же - "подпись"... Позвольте я впишу это в ваш
матрикул. Вы издатель? Предприниматель? Путешественник? Вор? Политик?
Кто вы, доктор Зорге! Мне неизвестно. Кто здесь "действующее лицо"? Я
получила от тебя странное письмо насчет книги... И знаешь, вспомнилось
совсем другое. Помнишь? Их было очень много, но на самом деле их было
несколько человек, они, следователь ... Я тогда ничего не видела,
старалась найти объяснение причинам, и не причинам, конечно - другому,
наверное. Но квадраты строги, уверенно устойчивы. Приближение к углю.
Я хотела знать, что в тот момент двигало ими, что тогда владело их
головами, мыслями, ощущениями; вероятно, я хотела не только вжиться в
них, стать ими, но вернуться в них туда, в тот момент, когда это
произошло, когда они решились это сделать. Уместно ли слово
"решились"? Не знаю. Но я хотела знать, я вглядывалась в их лица, они
были настолько обыкновенны, настолько заурядны, что в меня невольно
закралось подозрение в том, что разгадка или загадка всего этого вовсе
не в лицах и не за лицами, там, где слепило меня это огромное
солнечное окно, - может быть, я хотела другого? ни в коем случае не
думать о том, что должен был думать мальчик тогда, в тот миг - а
теперь, видишь, я спокойно об этом говорю, думая между прочим о своих
крашеных волосах, точнее о том, что их следовало бы опять покрасить, у
корней светлеет. Неужели уже рождаемся такими? С самого начала они, мы
- не те, но почему продолжаем думать о себе как о тех, кто может
задаваться вопросами? Те же тела, те же слова, те же реакции,
инстинкты, но все другое, совсем другое. Раковины и кусты.
В ранней юности столь поспешно-
пылко, словно охвачена сладчайшим ужасом,
двигалась твоя речь. Обрыв наследовал у обрыва
власть изначального
слова,
- сколь же дивно-невразумительна,-
точно, запутываясь, прекращала биенье. Ско