Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Фантастика. Фэнтези
   Фэнтази
      Ким Анатолий. Белка -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  -
никто из нас, почти никто не встречает в свое время того, кто был бы нас достоин... Таких не бывает, что ли? Нет, не приходят к нам принцы, и время наше пролетает напрасно. Но все, о чем я думаю, тебе непонятно, Акутин, но ты уж извини, мне двадцать семь лет, я давно прошла через тот возраст, когда ждут от жизни принцев..." Учительница внимательно смотрела на Митю, сидя на стуле, мы с ним оба сироты, а в детском сиротстве все настолько похоже, что сироты разных народов и времен составляют единое братство, в кругу которого нет тайны у одного перед другими. Мы все знаем, что может получить тот или иной наш брат от внешнего мира и что чувствует сиротское настороженное сердце в минуту опасности или нечаянной радости... Словом, мы все знаем друг о друге, да только нам знать этого не хочется. Поэтому в огромном нашем мире один сирота, увидев другого, сразу распознает его, подойдет, хлопнет товарища по плечу да молча уйдет дальше и не оглянется -- мы не любим своих воспоминаний. Когда человек мал, ребенок еще, ему дороже всего чувство безопасности, которое исходит обычно от взрослого человека, готового положить свой живот ради ребенка, -- и эту готовность последний сразу научается распознавать своим безошибочным чутьем. Учительница же, глядя на него сумрачными, непонятными, вовсе не добрыми глазами, постепенно вгоняла Акутина в тоску. Он изредка поднимал голову и робко взглядывал на нее, тотчас же отводя глаза в сторону от распаленного розового женского лица. После того достопамятного дняучительницапринялась действовать. Теперь все рисунки Акутин должен был показывать ей. Это уже выглядело как некое принуждение. Она разбирала рисунки и наставляла его -- может быть, наставления были и полезны для развития способностей мальчика, но душа его смущалась все больше, и порою рисовать ему вовсе не хотелось. У него, к сожалению, не было моей беличьей проницательности, иначе он сразу бы распознал, что за зверь одарил его своим вниманием. Теперь часто бывало, что, специально освобожденный для рисования -- благодаря хлопотам учительницы, -- Акутин делал вид, что уходит с альбомом на Оку, а сам кружным путем пробирался в захламленный сарай, где стоял верстак, утонувший в сугробах курчавой стружки, а в углу на кирпичах покоился остов небольшой автомашины без колес, с разобранным мотором. К стене был приставлен новый гроб, так и не использованный по назначению, сделанный старым детдомовским столяром Февралевым, который недавно умер и был почему-то похоронен не в этой домовине собственного изготовления. Акутин употребил гробовой ящик с большой пользой: поставил за верстаком, набил стружками и устроил мягкое ложе. В сарай никто не наведывался, испытывая страх перед этим неиспользованным гробом, и никому в голову не пришло как-то избавиться от него. Так и оставался сарай местом мистическим, детдомовской публикою тщательно избегаемым, и Акутин был вполне доволен, что нашел убежище, где чувствовал себя вдалеке от посягательств учительницы, все настойчивее говорившей о его способностях. Но она выследила его.... Итак, выследила она Акутина, который вкусно похрапывал в гробу столяра Февралева. Дело было весною, в пору таяния снегов и томительных дней первого тепла, когда так и тянет на дрему и ленивый покой, голова сама клонится во хмелю новой весны. Учительница сухо зашуршала стружками и присела на край гроба, в котором Акутин возлежал, словно некий аскет, с молитвами на устах ожидающий смерти. -- Ну и что ты хочешь этим доказать? -- спросила учительница, с чьей гладко причесанной, черной головы соскользнула назад, к затылку, пуховая шаль тонкой вязки. Акутин, ничего не желавший доказать, обошелся в ответ молчанием и хотел встать из гроба, но учительница протянула руку, толкнула его в грудь, молча повелевая ему лежать, -- и он послушно лег обратно, невольно закрыв глаза, ибо сквозь распахнутую настежь дверь влетел луч солнца, просек надвое полутьму сарая и ударил ему в лицо. Было странным ощущение теплого луча, -- будто волнующий знак снаружи, из мира, где все правильно, хорошо, в мир заблуждений, печали и смутной вины мальчика. Он после хмельного весеннего сна вдруг ощутил такую новизну восприятия, что даже нетесаная балка над головою, шуршащие стружки вокруг, солнечный свет и красивая учительница, промелькнувшая перед глазами, казались ему никогда раньше не виданными причудливыми реалиями ему неизвестной действительности. Не мешайте мне летать -- я лечу, лечу над синей водою озера! Дует ветер, он меня сносит к дальнему берегу, на лету клонит, опрокидывая вниз головою, и я вижу близко, возле самого лица, небольшие волны, частые, разрываемые на пенистые клочки и такие сочно-синие, что, кажется, выпачкаешь руку, если окунешь ее в воду; ветер подбрасывает меня, вновь переворачивает, и я теперь вижу одно лишь небо да сосны, вершины которых запутались в ослепительной вате пушистых облаков. И мне не надо рисовать эти сосны, облака и волны. Я могу просто протянуть вперед руку и пальцем обозначить в небе контур сосны. Или взять соломинку потоньше и нарисовать прямо на воде все извилины и паутинные пряди солнца внутри волны. Зачем мне бумага и карандаш, который надй без конца затачивать? -- ...Никаких преимуществ перед другими, понимаешь ты или нет? -- говорила Лилиана Борисовна. -- Тебе все придется делать самому. Работать во сто раз больше других. Одного таланта мало, надо еще приучить себя к работе. Только тогда, Митя, ты добьешься успеха в жизни... Я не возражал ей, но только лишь потому, что не слышал ее дальнейшей речи. В раскрытой двери сарая показался белый венчик волос старика Февралева, он кивнул мне и затем, словно вытаскивая сеть из реки, стал перебирать руками и по воздуху подтягивать мое размягчившееся существо к себе. В ящике на стружках я оставил другое, подменное, существо, бесчувственное, как колода, но об этой подмене учительница не подозревала. А старик Февралев, отнеся меня под мышкой за сарай, поставил на ноги и хлопнул по спине. Но я сосредоточил все свое внимание не на этом дружеском хлопке, а на том быстром, резком, нетерпеливом прикосновении узкой руки учительницы, которое запомнила моя юная безмятежная грудь. Лилиана толкнула меня, чтобы я остался лежать и чтобы в таком беспомощном положении, должно быть, полнее ощутил свой стыд и глубже проникся раскаянием. Но я коварным образом сбежал от ее нотаций и вместе с веселым призраком столяра отправился к Оке. Мы сбежали по широкому скату берега к воде, и там, скрывшись в кустах, старик долго шевелил зелеными верхушками ивняка, затем появился передо мной, держа в руках два дырявых ведра, -- сегодня, значит, полетим на дырявых ведрах, такова новая придумка Февралева. "Никогда ничего не рисуй, понятно? -- учит он меня, когда мы перелетаем через Оку, далее в одно мгновенье проносимся над курчавым зеленым руном сплошного леса и оказываемся в зените озерной синевы, и края круглого озера, словно обведенная кистью кайма, впитали непроницаемость темной ночной синевы. -- Не срисовывай, ибо все будет ложно, все не то. Зачем рисовать, если все уже есть на свете и это гораздо красивее, чем ты сможешь нарисовать?" "Ладно. Но ты можешь сказать мне, для кого ты гроб сделал?" "Я, во-первых, не один, а два гроба сделал. В одном меня и похоронили..." "Ну, а другой кому?" "Во-вторых, я тебе не скажу кому... Может быть, тебе?" "Я маленький, он мне по росту не подходит". "Небось вырастешь". И я не хочу вырастать. Грудь моя помнит прикосновение женской руки, и в груди зреет отчаянный крик горя и протеста. Мы с Февралевым летим, каждый стоя одной ногою в ведре, наклонившись вперед под крутым углом к горизонту -- и машем, машем руками, как крыльями. Я настолько явно понимаю правоту старика, уговаривающего меня не рисовать... свободной ногой я размахиваю и, загребая ею воздух, меняю направление полета. Куда сегодня летим, я еще не знаю, но, как и всегда, я прилечу неукоснительно на то же место... -- Да скажи ты мне, ради бога, что с тобою произошло, Акутин? -- переходит учительница на ласковый, участливый тон. -- Случилось что-нибудь? Обидел кто? Заболел или новость плохую узнал? Что случилось? -- Ничего, Лилиана Борисовна, -- отвечаю я и, стряхнув наваждение, выскакиваю из гробового ящика. -- Ничего не случилось, а просто мне не хочется больше рисовать. -- Боже мой, Акутин, что ты такое говоришь, -- всплескивает она руками, -- опомнись! У тебя выдающиеся способности, выдающиеся, понимаешь? Я тоже в детстве рисовала, в изостудию ходила, хотела даже в училище поступать... Но я ни у кого не видела таких рисунков. -- Ну и что? -- отвечаю, и синее озеро, до которого удалось все же долететь мне, еще раз мелькнуло перед глазами. -- Я не хочу больше рисовать. -- Почему же? Какая причина?.. -- Неохота, -- сказал я то, что было самой подлинной причиной и правдой. Вот именно, было неохота: брать карандаш, проводить по бумаге штрихи, в то время как мир существовал, шелестящий миллиардами листьев леса, и нигде не было того синего озера, куда он каждый раз устремлялся и в котором скрылась мать, привидевшаяся в ярком сне. Об этом озере Акутин не рассказывал никому, кроме меня и призрачного Февралева, навещавшего детдомовского художника в старом сарае в пору, когда с гулом и хрустом ломались льды на реке, а высокое небо обмирало в нежной дымке, словно в ожидании звонкого клика прилетных журавлей. Акутпн, лежа в ничейном гробу, предавался воспоминаниям о матери, а коснулась его груди рука чужой женщины, вернее, когтистая лапка хорька-вампира... Сколько же опасностей нависает над человеческим талантом, стоит только появиться ему на свет! Вот взять тоску и безразличие, идущее от раннего познания двусмысленности законов нашего бытия. Родившись в душе, дьявол сомнения уже не уйдет, а будет лишь расти и укрепляться. Подтачиваемый изнутри этим сомнением, способный человек потеряет всякое желание шевелиться, а тут еще окажется рядом этакая беспокойная, требовательная Лилиана Борисовна... Акутину было бы так больно и тяжело допускать кого-нибудь к миру своих грез, приближающих к нему загробное существование матери... по своему юному возрасту он и думать о серьезном не мог, только грустить и, в силу своего скрытного характера, лелеять свою едкую грусть в молчании и одиночестве. Но рядом некая тетка трещит и трещит о выдающихся способностях... Собственно, вроде бы и добра желает такая учительница юному таланту, и печется о нем, и заботится, и ведет умные беседы, а в результате все ее действия сводятся к тому лишь, чтобы обескровить этот талант. Таковы, наверное, все эти неистовые жрицы, жаждущие послужить гению, эти женщины, готовые быть верными подругами великих художников. Впрочем, тебе ли, белка, судить о женщинах? Предоставь вести рассказ самому Акутину; а может быть, пусть расскажет сама виновница всех его несчастий? Ей бы лучше всего это удалось -- при условии, конечно, что она не будет лгать да увиливать, дабы обелить себя. Ну что ж, постараюсь не лгать, так и быть, -- к тому же, чтобы "обелить себя", мне и нужно именно не лгать. И я не хочу, чтобы хвостастая белка пыталась рассудить мою беду и боль своими крошечными мозгами... Расскажу сама, попытаюсь изобразить внятным хаос и убедительным абсурд моих непостижимых желаний. Белка ушла вверх по стволу сосны и скрылась в густой хвое, но оттуда, припав к ветке и замерев на ней, будет внимательно следить за мною. А бедный Митя время от времени будет поправлять меня своим глуховатым нерешительным голосом. Я решила увезти с собой Акутина. Срок моей отработки после окончания института закончился, и я могла вернуться домой, в Подмосковье. Два года, которые проработала я в детдоме, будут теперь лишь предметом моих невеселых воспоминаний. С самого начала я поняла, что, несмотря на всю мою решимость хорошо исполнять свой долг, я полюбить свою работу не в силах. Меня коробило от вида стриженых девочек, их убогих казенных нарядов, от ранней детской грубости и казенной обстановки сиротского приюта. Я мучилась страшно, не могла дождаться, когда придет летний отпуск. Жила я одна, занимала комнату во флигеле, питалась в столовой детдома. Однажды приехали навестить меня подруга с мужем, они случайно оказались недалеко от меня в санатории. Я повела их кормить в столовую, а там наши дежурные девочки, официантки и посудомойки, подняли форменный скандал, мол, корми всяких дармоедов, посуду за ними убирай -- и так далее. Мне стало так стыдно перед своими гостями, что я заплакала -- впервые за все время работы в детском доме. Не знаю, как бы я выдержала эти два года, если бы не открыла Акутина. Что его рисунки очень талантливы -- каждому было понятно с первого взгляда. Исполненные тонко заточенным карандашиком -- это, собственно, были не рисунки, а запечатленные движения. Он рисовал ветер! Гнущий над песчаным берегом гибкие лозы тальника. Раскачивающий высокие тополя. Ветер, трепавший зеленые ажурные одежды плакучих берез. Ветер на водах беспокойной, широкой Оки. Бег облаков в тревожный ветреный день, полный бесконечных перемен света и тени. Скольжение лунного змея в сонной воде ночной реки... Все это могло, оказывается, быть передано с могучим чувством достоверности при помощи простого карандашика! Ах, Акутин! Я не могу знать, почему именно ему такой дар, но я могу увидеть, распознать и верно служить этому. Окончание школы у него совпало с завершением срока моей работы в детском доме, и я уговорила начальство отпустить Акутина со мною в Москву. Правда, последнюю весну он совсем перестал работать, что-то с ним происходило, однако я надеялась, что крутая перемена жизни, путешествие и добрая обстановка помогут ему выбраться из уныния и замкнутости, охвативших его. Июнем я повезла его в поезде, затем на электричке к подмосковному дачному поселку В-ке, где был мой дом. Я не могу сказать, чтобы Митя проявлял бурную радость. И хотя это так и было и я действительно ничуть не радовался совместной поездке с нудной Лилианой, я уже понимал, какие огромные перемены происходят в моей жизни. Мою душу переворачивало от волнения, что я скоро ступлю своими ногами на перрон Москвы, увижу Кремль... Москву-реку... Третьяковку. Ведь все это я знал только по книгам да рассказам Лилианы. В поезде случилось одно происшествие, странно сблизившее нас с Акутиным. Какой-то здоровенный мужик, бурильщик, после посещения вагона-ресторана впал в невразумительное, угрюмое состояние, снял рубаху и в одной майке, пьяно икая, сел напротив меня, долго разглядывал мои ноги и затем вдруг молча схватил меня за руку. Я попыталась вырваться, но не тут-то было. А я в это время сидел рядом со своей учительницей, оглянулся на нее и увидел, как покраснело ее лицо, исказился красивый рот, выдавая то незаметное посторонним напряжение, с которым она пыталась вырвать свою белую узкую руку из смуглой лапы мускулистого бурильщика. Во мне замерло сердце -- от внезапной ненависти и прилива гнева. Я впервые почувствовал, как это говорят, зверя в себе, с силой вцепился в запястье бурильщика и отвел его руку; он выпустил Лилиану, рванулся, хлюпнул сырой подмышкой и, скрипя зубами, уставился мне в глаза тяжелейшим неподвижным взглядом. Я, все еще держа его за толстое запястье, не смог вынести этого взгляда и опустил свои глаза -- не было во мне столько ненависти, чтобы в равной мере противостоять тому тяжкому чувству, которым были полны свинцовые очи моего противника. А я обмерла в страхе, подумав, что мой юный заступник испугался, показал свой испуг и тем самым дал пьяному идиоту возможность обрести уверенность для дальнейшего хамства. Корявое лицо матерого мужиканаглазахпоменялоцвет,из благодушно-красного, пылающего стало тусклым и серым, как мыло. Я выпустил его руку, все во мне замерло, и то, что ощетинилось было в моей груди, подобно зверю, -- чувство неистовой мужской ревности -- вмиг исчезло, будто юркнув в какую-то нору. И с опустошенным сердцем, совсем одинокий, я смиренно сидел перед нарастающей глыбой непостижимой для меня злобы. Я не могу сказать, что струсил, ибо то спокойствие, с которым я ждал дальнейших событий, было полно печали -- в этом мире я, пока жив, обречен испытывать скорбь перед злобой, но не страх. Моя учительница с тревогой следила за нами, я сидел неподвижно, погруженный в пронзительную свою печаль, и рядом опадало, испуская горячий, зловонный дух, чудовище ненависти, постепенно превращаясь в обыкновенного пьяного мужика в майке, который пыхтел от напора распирающих винных паров. И учительница, прикусив перекосившуюся нижнюю губу, смотрела на меня почти с насмешкой, но, надо сказать, вполне дружелюбной. Я смотрела на бедного Акутина с удивлением, растроганная тем, что он из-за меня осмелился наложить руку на этого пьяного зверя. Мне никогда раньше не приходилось задумываться, как мальчик относится ко мне, и вдруг самым неожиданным образом выяснилось, что есть в нем чувство и внимание ко мне... хочется ему защитить меня, слабую женщину... Это послужило началом -- с незначительного дорожного случая, обойденного в дальнейшем обоюдным молчанием, мы вдруг осознали тайную сложность наших отношений. Но слишком была велика разница, человеческая, и дистанция времен, прожитых каждым, едва ли была преодолима, чтобы один мог сердцем довериться другому. Мои душевные силы, вернее, моя душевная слабость, замкнутость мальчика, который любил свидания с матерью во сне и утешался дружбой с призраком столяра Февралева, не находили ни подспорья, ни противодействия в страстной смятенности женщины, старше меня почти в два раза. Мы общность свою оба воспринимаем как необходимость, которая, -- непонятно, -- была ли нам дорога или тягостна? Чего же мы хотели один от другого? Разве не того ли, чего желает блуждающий в потемках, -- случайной опоры на невидимой дороге? Мы ехали в одном поезде, в одном направлении, но в разных временах шли наши пути. Словно облако и его тень, нас разделяло некое пространство, и соединиться мы не могли, -- лишь двигаться в одну сторону. Две надежды, столь не схожие и по природе своей такие разные, путеводили нами в этой дороге. Чего хотелось мне, семнадцатилетнему юнцу, круглому сироте, детдомовскому воспитаннику? Я хотел, чтобы первая моя жизнь, вся состоящая из неискупленной печали, вскоре кончилась и началась бы другая, непохожая на прежнюю. Это желание обрести совершенно новую судьбу было настолько сильным, что я согласился поехать вместе с Лилианой, чье бледное лицо, темные глаза, сильное женское тело были бесконечно чужды мне, а ее пристрастное внимание к моим рисовальным способностям стесняло, томило и отпугивало. Я не понимал, что ей до моего рисования, видел, как я сам для нее почти ничего не значу: столь же безразлично, как и к другим детдомовским своим ученикам, относилась она и ко мне, но рисунки мои хватала и разглядывала с жадным вниманием. В его рисунках я видела искупление мерз

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору