Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
тель не только учит, но и учится, и мастер может что-нибудь полезное
взять у подмастерья, на то оно и искусство.
Представляешь, Лилиана, каким будет человечество, когда каждый в нем
станет как Вечный Живописец? Ты думаешь, этого не будет? Это будет. Я знаю.
Пусть я пока один знаю об этом, но представь, сколько же вокруг
пространства, которое можно зарисовать и записать картинами! И пусть каждый
сможет видеть только свои рисунки и картины, но что-то в воздухе и в самом
свете неба изменится тогда.
А может быть, люди научатся воспринимать и чужую невидимую живопись?
Может, Лилиана, удастся и тебе когда-нибудь посмотреть мои рисунки и этюды,
которые я быстро, на ходу делал в воздухе? Какая это была бы радость для
меня!
А беднягу того, смертника, охранники лагеря увели куда-то; причем он
забился под нары и рычал оттуда, а фашисты смеялись, и один все лаял
по-собачьи очень забавно и совал ствол автомата в промежуток меж концом нар
и каменной стеною. Я задумался над тем, с каких же пор существует на земле
это трагичнейшее и суровое двуединство: страж и заключенный, -- в глазах
у меня мелькнула некогда виденная фотография: солдаты конвоя в бескозырках
блином, закованные в цепь арестанты... И я попал в иное время -- в
Россию прошлого века, вдруг оказался в толпе большой партии каторжников,
которых гнали по этапу куда-то на восток. Я внезапно возник среди них, они
молча посмотрели на меня и снова уткнули свои наполовину бритые лбы в землю.
Я тоже пошел с ними, это была большая кандальная команда. Вечером составили
кругом телеги, всех завели в середину и велели запаливать костры. Тут меня и
заметили конвойные. Глаза вылупили, допрашивали, вмазали как следует по шее.
Конвой есть конвой, шутить не любит. Ничего не добились от меня. И ничего не
могли придумать другого, как тут же заковать меня в цепи. Причем за десять
минут каких-то их спроворил кузнец из каторжных на походной маленькой
наковальне.
Команда была, должно быть, из особо опасных преступников. Заковывали на
одну цепь по три человека, и меня присобачили к двум зверовидным мужикам.
Они со мною не заговаривали, и мы целыми дневными переходами шли молча. Я
плохо помню тот долгий этап; шли месяца три, может больше; в пути настигла
зима, пошел снег. Я ни на что не обращал внимания, потому что на ходу
рисовал и делал быстрые этюды в воздухе, радовался новому открытому способу
и работал, работал как одержимый. Ох, Лилиана, сколько моих работ осталось
там над старинным каторжным трактом! Фокус-то в том, что я эти работы сделал
еще в прошлом веке, значит, они уже больше ста лет украшают сибирские
просторы от Енисея до Якутска.
Один из моих сокандальников заметил наконец мои занятия и как-то раз на
привале угрюмо прохрипел: "Ты, я-чай, колдун. Пошто колдуешь-то?" Как я мог
ему объяснить, что никакого колдовства нет?
Он все свое: "Пошто колдуешь, ня колдуй, а то убью. Знаешь ли кто я,
-- спрашивает. -- Ня знаешь. А узнаешь -- испужаисси. Я ить
похуже колдуна буду. Три века живу и ня умру никак. Потому как чужих жизнев
напился. Я старшой заплечник был у самого Малюты Скуратова-Бельского.
Большой мастер! Убить, замучить всякий сможа-ат. А ты истоми родимого так,
чтобы из него весь человек-то вытек и полез дьяв-а-ал! Ух и орать горазд
энтот дьява-ал! А как он кончится, то следом сладкий дух попрет изо рта.
Энто и есть чистая жизня. Суй свое рыло и пей. Твое. Сколь много чужих
жизнев я попил! Топеря вовеки не истратить. Потому и господам палачам нету
смерти. Царь умрет, смерд умрет, христьяне и татаре помрут, но палачу жить и
жить. Ни один из нас не помер, и не похоронен, как другие. Найди хоть одну
могилу мастера-палача. Не найдешь, паря. До Судного дня никто не доживе.
Зато все убиенные восстанут, а мы ужо полягем тады. Я ить и колдунов пытал,
и ведьмов, и чернокнижников. Меня, паря, колдовством не возьмешь, нет. Моя
сила поболе твоей будет". Так он говорил мне в прошлом веке, Лилиана.
Третий молчал, ничего не говорил. Лохматый, с опухшим лицом. На привале
сели однажды у костров, и вдруг он заплакал. "Че плачешь?" -- спросил
палач. "Ниче, господа хорошие, -- отвечал мужик. -- Мучица, бают, у
старшого кончается, чего исть-то будем". -- "Чего исть будем, --
передразнил его палач, -- мох корравый исть будем". -- "Дак помрем
же", -- плакал мужик. Это был первый разговор у них за все время, и я
слушал и чувствовал, что скоро снова должен уйти в другое время. В этом мне
опять не было места, я снова был чужой. Я нарисовал в воздухе лицо плачущего
лохматого мужика, и палач снова мне крикнул: "Пошто колдуешь, брось, а то
убью!"
Шел снег, так красиво -- ложился на зеленые еще кусты и елочки, и я
закрыл глаза и стал придумывать чудесную композицию из белого и зеленого
-- всего из двух чистых тонов хотелось создать что-то свежее и
оригинальное. Почти такое же пушистое и забавное, как если муку просыпать на
зеленый стол: помнишь, ты делала пироги на крашеном масляной краской столе,
и из пакета сыпала на столешницу мукой, и получались белые звездочки и
брызги из сухих мучных клякс? Тут вспомнились вмиг миллионы мелочей сразу, и
все было прекрасным, не красивым, а прекрасным, как белый гриб, как
расколотое березовое полено, как скользкая ледяная дорожка, на которую
кто-то уронил красную вязаную варежку -- ах Лилиана! Мне стало тебя
жалко, той жизни жалко, которая была у нас с тобой, и любовь нашу жалко, и
твой незабвенный взгляд -- и все это уже в другом времени: и березовое
полено тоже, и ледяная дорожка, и моя мама, и детдом...
Так что же мне -- так и скакать из одного времени в другое, чтобы
гнаться за тем, что было, прошло, растаяло в воздухе, и любить не жизнь, а
ее призрак, потому что прошлое и есть призрак жизни? Но как же быть с моими
двумя каторжниками, которые шли рядом со мною, прикованные к одной цепи? Их
ведь я тоже любил и жалел!
Вот тут-то я остановился как вкопанный. Я вдруг понял, где мне хочется
быть и к а к быть. Я захотел быть вне всякого времени, но всегда --
человеком. Я не мог постигнуть человека, чтобы решить: хуже всех тварей он
на свете или лучше всех. Но я не мог в любом случае не жалеть его и не
любить, потому что каждый был как я. Хотел добра, покоя, но вынужден был
жить и страдать. О, сколько же страданий у каждого и у всех, какой груз
прошлого страданья! Что они с собою сделают, Лилиана? Будет ли каждый из них
Вечным Живописцем, или на самом деле последними умрут лишь палачи?
Я остановился -- и цепи с меня спали. Мы были посреди широкой
замерзшей реки, лед стал только недавно, трещал и гнулся под ногами. Конвой
орал, чтобы мы быстрее шли вперед. На нашем пути стояли люди, рыбаки, сети
забрасывали в широкие проруби. На другом берегу виднелась какая-то деревня.
Палач сказал: "Ты бежать хочешь, мы тя ня пустим". Конвой широко разбрелся
по сторонам, искали лед покрепче, чтобы обоз провести. Мои сокандаль-ники
схватили меня, другие каторжники закричали "караул, убивают", и конвойные с
ружьями наперевес бежали в нашу сторону. Палач и его лохматый напарник
схватили меня за руки, за ноги и бросили в прорубь.
Вот мы сидим с тобой, Лилиана, и слышим, как где-то закричали гуси и
утки, им ответили воробьи, и стоит осень на дворе -- сентябрь. Но если
бы ты знала, Лилиана, что в череде дней, которые пройдут после сегодняшнего,
и в наслоении прошлых дней, которых не счесть, этот крик гусиный --
утиный -- воробьиный был и нет и есть всегда. Время считается
существующим только потому, что происходит событие, а потом его нет. В
пространстве происходят какие-то события -- ну, скажем, чья-то жизнь
проходит, -- а это всего лишь видоизменяется само пространство, вот что
называют временем, Лилиана. Видоизменение пространства и есть жизнь, а не
печальная утрата времени, как мы думаем. Мы ведь ничего не утрачиваем.
Пространство всегда остается там, где было, но только всегда меняет свой вид
посредством наших жизней. И еще -- благодаря движениям облаков, ветра,
птиц, зверей,, ручьев и падающих в море скал.
Я тебя научу не грустить, что жизнь проходит. Помни, что в том месте,
где ты находишься и грустишь сейчас, происходило и будет происходить
неисчислимое количество всяких перемен пространства, сдвигов земной коры,
полетов бабочек и жуков, прорастаний высоких деревьев, а может, присядет под
этими деревьями странствующий музыкант и сыграет на флейте какую-нибудь
светлую мелодию, и все это будет одно и то же: и земной сдвиг, и бабочки, и
музыкант, и ты. Все это есть одно лишь пространство и его видоизменения.
Ты есть всего лишь часть видоизменяющегося мирового пространства,
случайно названная именем Лилиана, и твоя жизнь столь же необходима миру,
как прыжок кузнечика с места на место или зарождение новой звезды в космосе.
И твои мысли, твои чувства, твоя любовь -- это все происходит под
быстрый смех каких-то очень веселых невидимых волшебников, которые заняты
придумыванием бесконечных перемен в мире.
И когда-нибудь встретятся все маленькие девочки, красивые девушки, и
женщины зрелых лет, и седые старушки -- все, которые назывались этим
случайным именем, -- все соединятся вместе в одно неизменное вечное
созвездие Лилианы.
И я теперь пришел к тебе как звездный путник к любимому уголку
Вселенной. Я теперь свободен и могу быть в любом мгновении прошлого
человечества. Погостить у Леонардо да Винчи, посмотреть, как он неспешно
заканчивает "Мадонну с цветком", или Вермееру прийти в его утренний час
работы, когда он берет муштабель и свою любимую длинную кисть из колонка. Я
теперь свободен и уже не буду подвержен переменам.
Я написал все свои картины за время этапа с партией царских
каторжников, теперь я могу лишь просматривать сделанное и сокрушаться о
тысячах ошибок и мелких недоделок, допущенных в спешке жизни; но, к
сожалению, только в стремительном движении этой жизни и в чередовании ее
перемен, называемых утратами, можно творить новое и поправлять старое. А
теперь я, знающий все о человеке, -- а это знание есть не что иное, как
понимание того, что человек есть существо начинающееся и потому еще полное
неизвестности и загадок, -- я, Лилиана, не могу принимать участия ни в
ваших веселых играх, ни в ваших серьезных делах и лишь в одном качестве могу
еще присутствовать среди живых людей: в качестве памяти о том, которого
кто-нибудь еще любит на земле. Я знал, что продолжала еще существовать на
свете твоя любовь, Лилиана, твоя неутоленность, твоя обида на самую жизнь,
пылающая, словно лесной пожар в сушь. И я пришел тебе сообщить, что мое
творчество свершилось, несмотря на заговор зверей.
Они ничего не могут сделать с моими картинами, оставленными в
пространствах, недоступных для них. Я выполнил свое предназначенье, и у меня
нет никаких счетов к этому миру, полному хищников, от которого я теперь
независим.
И я скажу тебе, что ни один из тех, кого ты знала, не заслужил
проклятия и осуждения, потому что в том человеческом сообществе, в котором
он обретался, ни один, почти ни один не избег того, чтобы в нем не было
скрыто какого-нибудь тайного уродства, звериного хвостика, собачьих когтей
или петушиного гребешка на голове.
Твое осуждение человека напрасно и неправомерно, Лилиана, потому что он
произрастает из зверя, иначе, наверное, было невозможно. Ты ранена и не
можешь выносить других людей только потому, что натыкаешься на них своей
раной и тебе больно, Лилиана.
Я останусь возле тебя до тех пор, пока ты будешь еще любить меня; лишь
время от времени, когда ты глубоко уснешь или забудешь обо мне, я позволю
себе уходить в прошлые времена и навещать царство памяти, в том же уголочке
земли, на котором будет находиться дом, комната, наше с тобою убежище, и
наблюдать за случайными прохожими, которые проследуют мимо, и слушать
чириканье воробьев времен царя Гороха, и сидеть под деревьями, которые
когда-то в старину росли на том месте, где будут стоять наши кровати и
стулья.
Я люблю осень, самое ее начало: сентябрь, когда усталую траву начинают
устилать палые листья, и туманное небо по утрам опускается на дальние леса,
делая их зыбкими, как память детства. Я буду наслаждаться бесконечным
созерцанием преображения осени, тихим усыпанием деревьев и трав, полетом
золотой березовой листвы по насыщенному прозрачной дымкой прощания воздуху
сентября. Я не устану от волнения и пронзительной грусти осенних дней,
ранних утр, и неслышных закатов, и ночных шорохов палой листвы, и
поднебесного высокого крика улетающих на юг журавлей. А когда я снова
вернусь к тебе и увижу, как совершаешь ты свой нелегкий путь к будущему,
вытрясаешь половики, рубишь капусту и, стоя перед зеркалом, ищешь и
выдергиваешь в голове седые волоски, то я, Лилиана, подойду к тебе и взгляну
в твои глаза с чувством, великой благодарности за то, что ты существуешь на
свете, молча несешь на плечах бремя жизни, сражаешься с чудовищами и
побеждаешь их и отважно делаешь следующий шаг в грядущее, И моя
благодарность, восхищение мое есть любовь моя к тебе, Лилиана.
Ты выйдешь замуж, потом овдовеешь, состаришься и, оставив свое
учительство, выйдешь на пенсию, купишь себе дом на окраине одной деревни в
озерном краю, разведешь огород, будешь ходить за грибами, приобретешь у
деревенского столяра рубанок, научишься строгать доску, и на этой чистой
белой доске я каждый день буду писать тебе то, что увижу в своих
путешествиях в прошлое. Прочитав написанное, ты снова добела выстругаешь
деревянную скрижаль и дашь мне в руку заточенный карандаш. Так будет
продолжаться до того дня, когда ты увидишь в лесу на поляне большой белый
гриб, обрадуешься, пойдешь его срывать, но, не дойдя до гриба, остановишься
и удивленно посмотришь на розовое утреннее солнце, которое почему-то вдруг
сделает плавный круг в небе, словно кто-то поведет карманным фонариком,
светя тебе прямо в лицо. И после этого прекратится твое утомительное
путешествие по жизни, гриб посреди поляны так и останется нетронутым, а мы с
тобою вмиг сравняемся в возрасте -- растает между нами та длинная череда
дней и ночей, исчезнет дистанция времени, на которое ты ушла от меня к
будущему. И, отныне сверстники, мы с тобою вместе пойдем воздушными тропами
времени, предоставив другим карабкаться дальше по твердым земным путям.
Мы не увидим иных чудес, кроме тех простых явлений мира, как гуси,
щиплющие траву, петухи, выгибающие шею в пронзительном отрывистом
"кукареку"; гул далекого трактора начнет тихо и мерно сотрясать густой
утренний воздух, замрут в безветрии шатры зеленых кущ терновника, и,
свешиваясь через штакетный забор, будут глазеть на нас темно-багровые
георгины, малиновые и розовые мальвы и ярко-желтые золотые шары. Пройдя
деревенской улицей, мы встретим у колодца двух баб с ведрами и, неузнаннные,
услышим от знакомых женщин, что умерла нынче Лилиана Борисовна, учителка,
одинокая пенсионерка. Нашел ее в лесу пастух по прозвищу Петя-бгат --
так он выговаривал слово "брат", -- картавый человек небольшого роста.
Мужики взяли телегу и поехали за мертвой учителкой, и гроб, наверное, будет
мастерить деревенский столяр Державин Кузьма Иванович.
ЛИЛИАНА
Митя мне объяснил с помощью своих записей (на которых не было никаких
знаков препинаний, кроме точек, -- и я как педантичная учительница
старательно расставила все запятые, тире и двоеточия, как будто это имеет
какое-то значение), что, хотя он и будет находиться со мною, для всякого
другого же останется невидим, и поэтому мне придется вести себя особенно
осторожно: например, не обращаться к нему при людях. Задача была довольно
сложной, ибо, живя среди людей, я не могла бы все же соблюдать осторожность
настолько, чтобы ни разу не обнаружить своих бесед с Митей: он, находясь за
пределами моего времени, мог спокойно разговаривать со мною, потому что,
невидимый, был совсем рядом, иногда даже держал меня за руку, протянув ее
сквозь прозрачную пелену веков.
Я подумала, что жить мне остается еще много, ох, невыносимо много лет,
и не хочется все это время выглядеть тронутой бабой, бормочущей что-то себе
под нос, при этом еще и встряхивая головою, как лошадь. Придется мне, может
быть, выйти замуж, и рожать детей, и вести домашнее хозяйство -- тащить
по жизни тот же воз, что и все остальные женщины на свете... Словом, я
вскоре вышла за одного хорошего человека, а Митю попросила, чтобы он
попутешествовал по закоулкам каких-нибудь древних времен, а ко мне вернулся
бы после, когда я совершу все, что задумано, и снова буду совсем одна и
свободна. Митя со мною согласился -- и вот уже замкнулся полный круг
моей жизни, побыла я замужем, мы прожили с супругом много лет, был он
строительным инженером, детей нам бог не дал, но у нас был достаток, своя
дача, машина "Жигули", поездки на юг и в Карпаты, в Болгарию и Чехословакию.
За это время умерла моя мама, а спустя полгода и отец умер, в последние годы
совершенно примирившийся с мамой и вновь крепко привязавшийся к ней. Мой
муж, Житинев Петр Максимович, был смирным человеком, облысевшим к тридцати
пяти годам, худой, бледный, кашлял; виски у него были впалые, зубы лошадиные
-но доброты необычайной. Мне всегда было жаль его, я никак не могла
представить, как это он раньше жил без меня, -- настолько казался слабым
и беспомощным. Он погиб -- зимою упал с третьего этажа новостройки.
Схоронив его, я и решила исполнить давно задуманное. Я поехала по адресу,
данному мне одной знакомой, и на берегу озера в чудесном лесном краю купила
себе небольшой деревенский дом.
Здесь я могла без всяких помех беседовать со своим Митей, но за долгие
годы замужества как-то успокоилось, подвяло во мне прежнее чувство к милому
призраку, и я никак не могла снова его призвать к себе. Не появлялся он:
может быть, увлекся своими путешествиями в далекие времена и, забыв обо мне,
надолго застрял в гостях у любимого Вермеера. А возможно, я сама страшилась
встречи с ним, понимая, что для него, неподвластного течению времени, все
прошедшие годы равнозначны мгновению, а я за это время превратилась в
старуху с седыми висками -- и что бы я стала делать с семнадцатилетним
мальчиком, каким навечно остался Митя? Ведь его тело, избавившись от власти
времени, никаким изменениям больше не подвергалось, в то время как мое все
быстрее устремлялось к неотвратимому рубежу... Словом, не могла я теперь
понять, нужен ли мне по-прежнему Митя; или, пройдя длинную житейскую череду
дней, мое чувство к нему переродилось в сны, которые я не в силах была
вызвать по собственному желанию?
В купленном домике мне захотелось кое-что переоборудовать по своему
вкусу, и я наняла деревенского столяра Державина Кузьму Ивановича. Это был
одинокий человек, чуть старше меня, высокий ростом, с прямою осанкою, лицом
благообразный, взглядом синих глаз невинный, как ребенок. Он пришел ко мне и
первый раз даже не посмотрел в мою сторону. Белое бритое лицо его было
строгим, речь свою он адресовал в пространство, а на мой вопрос, сколько он
возьмет за работу, Кузьма Иванович даже не счел нужным ответить. На другое
утро он заявился очень рано, часов в пять по летней заре, и, по-прежне