Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
ом.
Но Артюшкин не был ни человеком, ни сусликом -- его выдавала
розовая поросячья шея, выступавшая над воротником форменного бушлата, и
круглый, подвижный пятачок с двумя дырками ноздрей, нагло выставленными на
зрителя. Раза два по дороге он зачем-то снимал с головы фуражку и, продолжая
разговаривать с приятелями, приглаживал свой крохотный чубчик, оставленный
над узким лбом, на котором была всего одна, но зато глубокая морщина.
Он умел улыбаться и глядеть ласково, умильно; улыбка его была чисто
поросячья, с осклаблением крупнокалиберных желтых зубов, со сладким
прижмуриванием крохотных глаз. У Артюшкина был широкий зад и, сравнительно с
ним, узкая и маленькая голова. Роста он оказался небольшого.
Мите хотелось выяснить одно странное обстоятельство: почему в то
краткое мгновение перед выстрелом на лице охранника появилась зубастая,
свойственная Артюшкину улыбка? Она сияла всего какую-то долю секунды, но она
была -- это Митя запомнил навсегда. Затем грянул выстрел... Так вот,
Митю интересовало даже не то, почему грянул этот выстрел, хотя он мог и не
грянуть; нет, его интересовало только одно: почему охранник столь
жизнерадостно, дружелюбно улыбнулся ему, прежде чем всадить в него пулю? А
знать это нужно было Мите не для того, чтобы набраться злобы для мести или,
наоборот, чтобы по-христиански простить Артюшкину. Месть не нужна была как
санкция по отношению к тому, кто сам очень скоро умрет от рака прямой кишки,
умрет безобразно, мучительно, последних два дня будет беспрерывно кричать
жутким -- не человеческим и не звериным -- голосом. Ясновидение Мити
уже предугадало столь печальный финал охранника. Но понять причину его
улыбки было необходимо.
До своей смерти Митя Акутин успел понять, что мир человеческий
сложноват и страшноват, мягко говоря, потому что в нем действует множество
всяких хищников... Артюшкин оказался оборотнем, суть его была чисто
звериная, но не в разгадке этого существа состояла задача Митина! Нет,
конечно. Но никак, никак нельзя было понять, как могла на физиономии
охранника возникнуть лучезарная, приветливая улыбка, вслед за которой
кабанчик нажал на спусковой крючок пистолета. Ведь в этой улыбке было
столько надежного, безопасного! Митя отчетливо помнил, как он, весь
встрепенувшись от какой-то неясной надежды, вмиг приободрился и откликнулся
на призыв дружелюбия и сам было чуть не улыбнулся в ответ, да не успел, так
и остался с полуоткрытым ртом в миг, когда его горло проткнула пуля, а уши
заложило от звенящего грохота выстрела.
Между тем Артюшкин давно уже отделился от своих сотрудников и ехал в
метро, сидя между двумя женщинами, положив туго свернутые кулаки на колени
себе и отчего-то печально глядя перед собою. "Не дай бог, жалость еще к нему
проснется, -- подумал Митя, сидевший напротив Артюшкина. -- Но как
мне приступить к этому поросенку, ведь я даже объяснить не смогу, чего хочу
добиться от него, да и вряд ли поймет охранник". Оставалось пока одно:
наблюдать за этим существом, делая кое-какие выводы на основании его
поведения и дальнейших поступков...
А усталый после службы Артюшкин ехал к куме, заранее тоскуя и скучая от
предстоящего любовного свидания. Он привязался к куме после смерти жены и
полного разрыва с тремя своими детьми, которые знать его не хотели и
ненавидели папашу с детства. Нельзя сказать, что Артюшкин был очень
несчастен из-за неблагодарности детей, -- ведь теперь все деньги,
которые он получал на работе, оставались целиком при нем, и еще была
внушительная пачка облигаций разных государственных займов. А кума была для
услады и стирки белья, с которым постаревший Артюшкин не желал возиться. Они
с кумою были из одной деревни, и помнил Артюшкин, как в молодости Мотря
считалась девкой глуповатой, гуляла с пленными румынами, а вот поди ж как ее
перевернула городская жизнь -- имеет отдельную однокомнатную квартиру, и
пенсия у нее восемьдесят один рубль, и в матрасе зашито немало -- давала
она ему пощупать в особенно доверительные минуты, и он нащупывал бумажный
пакетец, довольно толстенький. Что было там, в пакете, не знал, конечно,
Артюшкин, да и не желал знать, ибо это был капитал Матренин, который она
хрен кому отдаст, так и будет лежать на нем, пока не помрет, а после смерти
заберет денежки дочь ее Зина, которая тоже знает о матрасе и всегда смотрит
на приходящего Артюшкина волком.
Все эти мысли и видения охранника Митя свободно читал и перенимал, сидя
напротив, и во всем этом ничего особенного не содержалось. Перед Митей
находился один из маленьких людей нашего мира, лишенный какой бы то ни было
таинственности. И все же дьявол был в нем. Митя видел его лицо перед тем,
как тот вполне сознательно содеет убийство, словно совершит работу --
маленькую, скверную работу маленького, скверного человека.
Но диво человеческой улыбки на физиономии этого оборотня! Улыбка, в
которую Митя поверил: поверил -- и тут же неожиданно был пристрелен
существом, улыбнувшимся ему... Каким образом подобное могло случиться?
Неужели ангелы, которых он теперь повсюду видит, в одну из страшных минут
способны оборачиваться бесами? Так есть ли разделение добра от зла,
человеческого от звериного? Или все это -- едино?
Оказывается, он не то чтобы уснул, сидя на диванчике, а как бы на
минуту увяз сознанием в дурманном забытьи, и пока пребывал в подобном
состоянии, его поднадзорный исчез из вагона. Очевидно, вышел на предыдущей
станции.
Митя выбрался из метро на воздух, где в сумеречном свете фонарей
сверкали тонкие дождевые штрихи. Дождь был едва заметный, но колючий. Митя
побрел в неопределенном направлении, наслаждаясь чувством безграничной
свободы. Ничего пока ему не нужно было -- ни пищи, ни крова, ни приюта.
"Я как дикий свободный зверь, -- подумал он, -- ах, если бы мне
стать диким свободным зверем, -- и вдруг оказался среди высоких
многоквартирных домов, желтеющих сотнями освещенных окон, и в тихом проулке
встретил здоровенного лося, горбатого, безрогого, который бесшумно
пробирался между стоящих у дома автомашин. Митя близко подошел к зверю, тот
повернул вислоносую голову и посмотрел на человека дремучим выжидающим
взглядом. Шла навстречу старуха с сумкой, почти наткнулась головою на
сохатого и, перепугавшись, замахала на него рукою, воинственно и трусливо
прикрикивая: "Кыш! Поше-ол!" Лось повернулся и, вновь пройдя между машинами,
скрылся в лесочке, примыкавшем к домам квартала. Старуха прошла мимо, кривя
в улыбке рот, подозрительно взглянув на Митю. Он свернул вслед за лосем, и,
когда пробирался между темными негустыми деревьями, кто-то из глубины леса
призывно почмокал губами. Митя пошел на звук и вскоре увидел перед собою
огромного черного зверя. В темноте глаза его светились глубинным розовым
огнем. Он постоял, прядая ушами и внимательно глядя на Митю, затем
выразительно мотнул головою, как бы приглашая следовать за собой, повернулся
и неторопливо, бесшумно зашагал в темноту. Митя пошел следом, стараясь не
отставать. Они насквозь прошли примыкавший к кварталу лесок, который
оказался небольшим, выбрались на широкое шоссе, освещенное редкими яркими
фонарями, пересекли его и снова углубились в лес, который был значительно
пространнее и гуще, чем первый. Шли довольно долго, порою Митя совсем терял
из виду лося и тогда брел в темноте, сообразуясь лишь с негромким треском и
шелестом листвы, отмечавшими путь сохатого.
Вышли наконец на округлую поляну, посреди которой смутно виднелась
небольшая купа молодых берез. И под этими березами Митя увидел темные глыбы.
Это были лоси, небольшое стадо, среди них находился и тот, безрогий, который
привел Митю. Он подошел к зверям и остановился напротив громадного быка, с
широкими лопатами роговых отростков. Подняв голову, не мигая, старый лось
долго смотрел на Митю. Остальные звери тоже разглядывали его, застыв, словно
изваяния. И вдруг рогатый бык, двинувшись вперед, приблизился к Мите, тяжело
качнулся, опустился на колена передних ног и ткнулся рогами в землю, как бы
совершая поклон. Затем он подогнул задние ноги и лег совсем, глубоко
вздохнув при этом, -- теплый смрад его дыхания коснулся лица Мити.
Остальные лоси бесшумно подошли и стали по сторонам от вожака, обернувшись
мордами к Мите. Вид лежавшего перед ним старого лося почему-то напомнил ему
Февралева, детдомовского столяра, который, бывало, после всех своих неудач и
огорчений дня принимал у себя в каморке стаканчик водки и укладывался спать
на деревянную самодельную кровать. По крайней мере, вздыхал он точно так же,
и утомленно моргал глазами, и беззвучно жевал губами. И Митя понял: лоси
призвали его к себе, чтобы предложить: будь с нами, стань одним из нас, если
хочешь того...
Митя присел под низкой раскидистой сосною и вторую ночь прокоротал в
лесу, недалеко от лосиного становища, слыша мирные вздохи, пофыркивание и
постукивание рогами о дерево. К рассвету старый бык поднялся с земли,
поднялись и другие, что тоже прилегли рядом; минуту они постояли, высоко
подняв головы и глядя на прикорнувшего под елкой Митю, затем быстро и
беззвучно исчезли в чаще. И Мите показалось, что кто-то из них вдали
засмеялся коротким мужским смехом. Он улыбнулся, встал и пошел куда глаза
глядят. "Нет, братцы, -- думал Митя, -- не могу я стать одним из
вас, не могу уйти с вами, потому что я художник и у меня дело еще не
сделано. Но спасибо спасибо, братцы, за вашу доброту". Митя вскоре выбрался
на шоссе -- и внезапно в лицо ему ударил тугой и прохладный ветер жизни.
* ЧАСТЬ III *
Сидел ворон на дубу и, зажав корявой лапой медную трубу, пытался
сыграть на ней, однако острый клюв его не был приспособлен для подобного
занятия, и громадный черный ворон огорченно крякал и вертел башкою,
разглядывал бесполезный инструмент то одним глазом, то другим. Из
поднебесного облака спустилась, сидя на качелях, девица в сверкающем длинном
платье, качнула ножкой на ворона: кыш! -- а затем кинула в него
апельсиновой коркой. Ворон тяжело взмыл, труба полетела мимо края обрыва, на
котором стоял дуб, в грохочущем море, и на крутом гребне набегающей волны
закувыркались два дельфиненка, а труба, жарко сверкнув на солнце медью,
канула в глубину, и тогда дельфиньи дети, встав торчком и махнув хвостами,
ушли вниз головою в пучину. Это присказка, не сказка, сказка будет впереди.
Дельфинята, которые сначала подрались на волнах, а потом помирились в
зеленой пучине, поймав трубу и по очереди весело трубя в нее и наполняя
подводный мир оглушительными руладами неумелой музыки, молодые дельфины
вновь ринулись вверх, вверх. Океан для них был свободным небом, в котором
они и резвились в веселии самых радостных, чистых чувств, и их легкое
парение было еще не всем счастьем, подвластным им, -- над серебряным
блеском тончайшего океанского потолка начиналось подножие еще одного,
высшего, неба, воздушного -- голубого, серого или белого, -- куда на
мгновенье, похожее на плавно закругленную вечность, выбрасывался и взмывал и
нехотя возвращался назад прыгнувший из воды дельфин.
Им никто не страшен, ибо они самые быстрые и сильные в морской стихии
существа, -- и как они могу смириться с неволей и резвиться на потеху
тем, кто неимоверным коварством сумел их пленить и загнать в неволю? В
Австралии жил ученый дельфин Торп, который вставал из воды и, держась на
хвосте, совал плавник в руку человека и на весь дельфинарий заливался
визгливым душераздирающим смехом. Чему он радовался, дурачина, и на что он
променял свободу свою носиться по волнам? Неужели для него она ничто, и пара
тухлых рыбок, которых бросают в его ликующую пасть, значит больше синей воли
и яростной погони за косяком серебристых сельдей?
Расскажу об одном знакомом дельфине, который сбежал с Курского вокзала
в Москве, ночью сиганул из цистерны, в которой его везли, и сначала по
железнодорожным путям, затем по закоулкам кое-как допрыгал до Москвы-реки.
День-два проплавал он от Котельнической набережной до Филей и обратно,
вполне довольный необычностью своего нового положения и яркими красками
незнакомого великого города. На третий день стало скучновато дельфину, ибо
он по характеру был общительным и одиночества не выносил. Стал понемногу
ночами вылезать на берег и приучаться ходить. Через некоторое время ходил
уже вертикально, стоя на хвосте, и мог обогнать какую-нибудь старушку с
авоськой, в которой обычно лежат бутылка кефира да городская булочка, и, не
дрогнув, сталкивался с каким-нибудь наглым типом в очках, с бородкою,
который прет себе и, несмотря на свою бородатую внешность, пихается локтями.
А вскоре дельфин осмелился уже днем выходить на землю и чинно прогуливался
взад-вперед по Кадашевской набережной, глядя на то, как толпы туристов и
иностранцев валом валят в направлении Третьяковской галереи.
Разумеется, люди его видели, но он столь ловко воспользовался старым
солдатским ремнем и шляпой, брошенными кем-то в реку и подобранными им, и
так хитроумно прищуривался, что его принимали, очевидно, за иностранца и
особенного внимания на него не обращали. Однажды я столкнулся с ним нос к
носу на Якиманке и от удивления присвистнул, но дельфин подмигнул мне и,
приподняв кончик плавника, дал знать мне, чтобы я помалкивал, не привлекал
внимания зевак. После этого он пристроился ко мне, взял под руку, и мы
тихонько пошли в сторону Балчуга.
Дельфин, какими судьбами вы оказались здесь, спросил я на том
беззвучном эсперанто, которым пользуются все звери и птицы. Теми же,
очевидно, что и вы, сэр белка, отвечал дельфин, избрав почему-то английский
манер. Но я все же лесной житель, и воздух земли мне не опасен, говорил я.
Видите ли, -- он в ответ, -- я ведь тоже дышу воздухом, и у меня на
затылке ноздря, а не жабры; но моя кожа, вы правы, долго не может пребывать
на воздухе, она портится от этого, сэр, и я вынужден не отходить далеко от
реки. Хочу вам признаться, безделье мне изрядно надоело. В питании я не
ограничен, в Москве-реке, слава богу, водится еще рыбка, вода довольно
чистая, если не считать некоторой доли мазутной пленки на поверхности, так
что я жаловаться особенно не могу. Но мне скучно, и я хотел бы чем-нибудь
заняться. Что бы вы желали делать, сэр, спросил я, к чему у вас склонности?
О, я с удовольствием стал бы продавцом в магазине живой рыбы, сказал он.
Продавцом, сказал я, быть в наше время трудно без знания бухгалтерии, вы
имеете хоть какое-нибудь представление об этой науке? Никакого, ответил он.
И я тоже никакого, сказал я, и мы оба рассмеялись. А могли бы вы рисовать,
спросил я. Рисовать? Нет, не пробовал, но можно попробовать, мне кажется, у
меня есть склонность именно к этому занятию.
На следующий день я принес с собою альбом и мягкий карандаш, и мы,
усевшись на парапет, начали первый урок рисования. Как я и предполагал, мой
ученик оказался весьма одаренным, и когда для примера я нарисовал прыгающего
над водою дельфина, мой ученик набросал целую дюжину дельфинов в прыжке,
причем каждый из них был с таким отлично переданным движением, что просто
ахнуть, да и только. Вскоре я притащил раскладной мольберт, акварельные
краски, и мы принялись за этюды. В цвете он оказался слабее, что-то сильно
все зеленил, холодил, а теплые тона вообще передавать не умел. Но я решил,
что он вполне готов для того, чтобы сработать какой-нибудь простенький
медицинский плакатик.
Ах, какие бывают странные закаты в пустынях Австралии, если бы ты их
мог видеть, мой друг, обучающий рисованию приблудного дельфина, если бы ты
видел эти закаты, это шаманское наваждение теплых, горячих тонов, замер бы
от восторга, и твое акварельное мастерство нашло бы достойное применение. А
тихие, крадущиеся, пепельные фигуры голых аборигенов, которые собираются к
месту пляски, постукивая копьями о наручные браслеты, и рдеющие отраженным
светом скалы, песчаные холмы, и раскидистые, темные эвкалипты на фоне
расплавленных, текучих небес!..
Я столько раз вспоминал тебя, дружище, и открылось мне, что дело наше
пустяк, простое размазывание краски, коли оно не вызвано к жизни предельным
страданием человеческого духа или любовью одного человека к другому. Я не
мог упиваться красотою австралийских закатов в пустыне, потому что я был
один среди аборигенов, которые притопывали и подпрыгивали, тряся животами,
набитыми кореньями, ящерицами и насекомыми. Я смотрел на красоту совершенно
один, и это поразительно бесплодное и печальное одиночество, -- да, я
знаю это бесплодное и печальное одиночество, и я тоже знаю, и я -- ибо
мы художники и мучаемся со своими кистями и красками лишь потому, что не
можем, не согласны созерцать красоту в одиночестве, мы не выносим сердцем
своим надмирной гармонии горнего дома твоего, Пастырь Звезд, и должны
как-нибудь донести до другой человеческой души свой мучительный, безмолвный
восторг.
Ко мне подошел лохматый, старый абориген с отвислым брюхом, с ремешком
на голове, от него пахло разгоряченным зверем, он что-то стал лопотать,
усиленно моргая и глядя куда-то мимо моего лица, я не понимал его, и он был
не в силах понять меня. Красота неба тихо гасла во мне, хотя оно было все
таким же ярким, я снял с руки часы и отдал старику, он подпрыгнул на месте,
радостно закричал, развернулся и дунул к своим соплеменникам. А я стоял и,
глядя на полурасплавленные в тигле уходящего солнца кроны эвкалиптов, думал
о собственной случайности, об умирающей вместе с этим днем красоте, о
смерти, камне, падающем со скалы в море, о тебе, мой друг, о нашем веселом,
голодном, прекрасном мгновении студенчества.
И в самом деле, где бы мы сейчас ни были -- в Австралии, в
мещерской деревне, в гробу ли под землею или на высокой березе, -- для
каждого из нас все прошлое предстает одним непостижимым мгновеньем, а миг
студенческих дней всего лишь частица этого мгновенья. Пламенеет зимняя заря
за промерзлым окном, спит еще Георгий на той кровати, на которой когда-то
спал Митя Акутин; спит белка, свернувшись в клубок под серым казенным
одеялом; храпит, разинув рот, Парень-со-щекой, студент с асимметричным
лицом, одна сторона которого уныла и плоска, а вторая словно дебелая
лампушка; сидит, сгорбившись у изголовья его, ангел-хранитель на тумбочке;
ровно в семь часов он принимается тихо, но настойчиво расталкивать
Парня-со-щекой, тот хмурится, дергая более тучной половиной лица, словно
желая согнать невидимую муху, но хранитель его судьбы настойчив, -- ах,
как ясно вижу я эту утреннюю картину, всем существом вновь
ощущаювыстывшуюкомнатустуденческого общежития.
Когда Парень-со-щекой встал, оделся и покинул комнату, хлопнув дверью,
мы тоже проснулись, и ты посмотрел на меня, я тоже посмотрел на тебя, и мы
оба рассмеялись. Так, со смеха, начиналось утро, опять голодное, мы знали,
ибо асимметричный, бледный Коля-Николай-СО-щекой снова поднялся раньше всех
и захватил единственную на две комнаты сковородку и теперь, скаред, будет
жарить картошку с салом, и разойдется по холодному воздуху студенческого
запустения умопомрачительный аромат шипящего сала и поджаренной, слегка
подгорелой картофельной корочки. Коля примется