Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
боль в плече. "Тяжелая голова",-- шепнула она,
глядя на спящего, и тихо вышла из комнаты, унося неудачный свой
подарок. Горничную, встреченную в коридоре, она просила Лужина
разбудить через час и, беззвучно спустившись по лестнице,
направилась по солнечным улицам в теннисный клуб,-- и поймала
себя на том, что все еще старается не шуметь, не делать резких
движений. Горничной будить Лужина не пришлось,-- он проснулся
сам и сразу начал усиленно вспоминать прелестный сон, который
ему приснился,-- зная по опыту, что, если сразу не начнешь
вспоминать, то уже потом будет поздно. А видел он во сне, будто
странно сидит,-- посредине комнаты,-- и вдруг, с нелепой и
блаженной внезапностью, присущей снам, входит его невеста,
протягивая коробку, перевязанную красной ленточкой. Одета она
тоже по моде сновидений,-- белое платье, беззвучные белые
туфли. Он хотел обнять ее, но вдруг затошнило, закружилась
голова, невеста тем временем рассказывала, что необычайно пишут
о нем в газетах, но что мать все-таки не хочет, чтобы они
поженились. Вероятно, было еще много, много чего, но память не
успела догнать уплывавшее,-- и, стараясь через час и, беззвучно
спустившись по лестнице, направилась по сопо крайней мере не
растерять того, что ему удалось вырвать у сновидения, Лужин
осторожно задвигался, пригладил волосы, позвонил, чтобы
принесли ему обед. После обеда пришлось засесть за игру, и в
этот день мир шахматных представлений проявил ужасную власть.
Он играл без передышки четыре часа и победил, но, когда уже сел
в таксомотор, то по пути забыл, куда отправляется, забыл, какой
адрес дал прочесть шоферу ("...вас вечером"), и с интересом
ждал, где автомобиль остановится.
Дом он, впрочем, узнал,-- и опять были гости, гости,-- но
вдруг Лужин понял, что он просто вернулся в недавний сон, ибо
невеста шепотом спросила его: "Ну что, не тошнит больше?"-- и
как же она могла об этом знать наяву? "В хорошем сне мы
живем,-- сказал он ей тихо.-- Я ведь все понял". Он посмотрел
вокруг себя, увидел стол и лица сидящих, отражение их в
самоваре -- в особой самоварной перспективе -- и с большим
облегчением добавил: "Значит, и это тоже сон? эти господа --
сон? Ну-ну..." "Тише, тише, что вы лопочете",-- беспокойно
зашептала она, и Лужин подумал, что она права, не надо
спугивать сновидение, пусть они посидят, эти люди, до поры до
времени. Но самым замечательным в этом сне было то, что кругом,
по-видимому, Россия, из которой сам спящий давненько выехал.
Жители сна, веселые люди, пившие чай, разговаривали по-русски,
и сахарница была точь-в-точь такая же, как та, из которой он
черпал сахарную пудру на веранде, в летний малиновый вечер,
много лет тому назад. Это возвращение в Россию Лужин отметил с
интересом, с удовольствием.
Оно его забавляло, главным образом, как остроумное
повторение известной идеи, что бывает, например, когда в живой
игре на доске повторяется в своеобразном преломлений чисто
задачная комбинация, давно открытая теорией.
Все время, однако, то слабее, то резче, проступали в этом
сне тени его подлинной шахматной жизни, и она, наконец,
прорвалась наружу, и уже была просто ночь в гостинице,
шахматные мысли, шахматная бессонница, размышления над острой
защитой, придуманной им против дебюта Турати. Он ясно
бодрствовал, ясно работал ум, очищенный от всякого сора,
понявший, что все, кроме шахмат, только очаровательный сон, в
котором млеет и тает, как золотой дым луны, образ милой,
ясноглазой барышни с голыми руками. Лучи его сознания, которые,
бывало, рассеивались, ощупывая окружавший его не совсем
понятный мир, и потому теряли половину своей силы, теперь
окрепли, сосредоточились, когда этот мир расплылся в мираж, и
уже не было надобности о нем беспокоиться. Стройна, отчетлива и
богата приключениями была подлинная жизнь, шахматная жизнь, и с
гордостью Лужин замечал, как легко ему в этой жизни
властвовать, как все в ней слушается его воли и покорно его
замыслам. Некоторые партии, им сыгранные на берлинском турнире,
были знатоками тогда же названы бессмертными. Одну он выиграл,
пожертвовав последовательно ферзем, ладьей, конем; в другой
занял такую динамическую позицию одной своей пешкой, что она
приобрела совершенно чудовищную силу и все росла, вздувалась,
тлетворная для противника, как злокачественный нарыв в самом
нежном месте доски; в третьей, наконец, партии Лужин, сделав
бессмысленный на вид ход, возбудивший ропот среди зрителей,
построил противнику сложную ловушку, которую тот разгадал
слишком поздно. В этих партиях и во всех остальных, сыгранных
им на этом незабываемом турнире, чувствовалась поразительная
ясность мысли, беспощадная логика. Но и Турати играл
превосходно, Турати тоже делал пункт за пунктом, несколько
гипнотизируя противника дерзостью воображения и слишком, быть
может, доверяясь шахматной фортуне, не покидавшей его до сих
пор. Его встреча с Лужиным решала, кому достанется первый приз,
и были те, которые говорили, что прозрачность и легкость
лужинской мысли одержат верх над мятежной фантазией итальянца,
и были те, которые предсказывали, что огненный, нахрапом
берущий Турати победит дальнозоркого русского игрока. И день
этой встречи настал.
Лужин проснулся, полностью одетый, даже в пальто,
посмотрел на часы, поспешно встал и надел шляпу, валявшуюся
посреди комнаты. Тут он спохватился и оглядел комнату, стараясь
понять, на чем же он, собственно говоря, спал? Постель его не
смята, и бархат кушетки совершенно гладок. Единственное, что он
знал достоверно, это то, что спокон века играет в шахматы,-- и
в темноте памяти, как в двух зеркалах, отражающих свечу, была
только суживающаяся, светлая перспектива: Лужин за шахматной
доской, и опять Лужин за шахматной доской, и опять Лужин за
шахматной доской, только поменьше, и потом еще меньше, и так
далее, бесконечное число раз. Но он опоздал, опоздал, надо
торопиться. Он быстро отпер дверь и в недоумении остановился.
По его представлению, тут сразу должен был находиться шахматный
зал, и его столик, и ожидающий Турати. Вместо этого был пустой
коридор, и дальше -- лестница. Вдруг оттуда, со стороны
лестницы, появился быстро несущийся человечек и, увидев Лужина,
развел руками. "Маэстро,-- воскликнул он,-- что ж это такое!
Вас ждут, вас ждут, маэстро... Я три раза вам телефонил, и все
говорят, что вы не отвечаете на стук. Синьор Турати давно на
месте". "Убрали,-- кисло сказал Лужин, указав тростью на пустой
коридор.-- Я не мог знать, что все передвинулось". "Если вы
себя плохо чувствуете..." -- начал человечек, с тоской глядя на
бледное, лоснящееся лицо Лужина. "Ну, ведите меня!"-- тонким
голосом крикнул Лужин и стукнул тростью об пол. "Пожалуйста,
пожалуйста",-- растерянно забормотал тот. Глядя только на
пальтишко с поднятым воротником, бегущее перед ним, лужин стал
преодолевать непонятное пространство. "Пешком,-- говорил
вожатый,-- это же ровно минута ходьбы". Он узнал с облегчением
стеклянные, вращающиеся двери кафе и потом лестницу и наконец
увидел то, чего искал в коридоре гостиницы. Войдя, он сразу
почувствовал полноту жизни, покой, ясность, уверенность. "Ну и
победа будет",-- громко сказал он, и толпа туманных людей
расступилась, пропуская его. "Тар, тар, третар",-- затараторил,
качая головой, внезапно возникший Турати. "Аванти",-- сказал
Лужин и засмеялся. Между ними оказался столик, На столе доска с
фигурами, расставленными для боя. Лужин вынул из жилетного
кармана папиросу и бессознательно закурил.
Тут произошла странная вещь. Турати, хотя и получил белые,
однако не пустил в ход своего громкого дебюта, и защита,
выработанная Лужиным, пропала даром. Предугадал ли Турати
возможное осложнение или просто решил играть осторожно, зная
спокойную силу, проявляемую Лужиным на этом турнире, но начал
он трафаретнейшим образом. Лужин мельком пожалел о напрасной
своей работе, однако и обрадовался: так выходило свободнее.
Кроме того, Турати, по-видимому, боялся его. С другой же
стороны, в невинном, вялом начале, предложенном Турати,
несомненно скрывался какой-то подвох, и Лужин принялся играть
особенно осмотрительно. Сперва шло тихо, тихо, словно скрипки
под сурдинку. Игроки осторожно занимали позиции, кое-что
выдвигали вперед, но вежливо, без всякого признака угрозы,-- а
если угроза и была, то вполне условная,-- скорее намек
противнику, что вон там хорошо бы устроить прикрытие, и
противник, с улыбкой, словно это было все незначительной
шуткой, укреплял, где нужно, и сам чуть-чуть выступал. Затем,
ни с того, ни с сего, нежно запела струна. Это одна из сил
Турати заняла диагональную линию. Но сразу и у Лужина
тихохонько наметилась какая-то мелодия. На мгновение
протрепетали таинственные возможности, и потом опять-- тишина:
Турати отошел, втянулся. И снова некоторое время оба
противника, будто и не думая наступать, занялись
прихорашиванием собственных квадратов,-- что-то у себя
пестовали, переставляли, приглаживали,-- и вдруг опять
неожиданная вспышка, быстрое сочетание звуков: сшиблись две
мелкие силы, и обе сразу были сметены: мгновенное виртуозное
движение пальцев, и Лужин снял и поставил рядом на стол уже не
бесплотную силу, а тяжелую желтую пешку; сверкнули в воздухе
пальцы Турати, и в свою очередь опустилась на стол косная
черная пешка с бликом на голове. И, отделавшись от этих двух
внезапно одеревеневших шахматных величин, игроки как будто
успокоились, забыли мгновенную вспышку: на этом месте доски,
однако, еще не совсем остыл трепет, что-то все еще пыталось
оформиться... Но этим звукам не удалось войти в желанное
сочетание,-- какая-то другая, густая, низкая нота загудела в
стороне, и оба игрока, покинув еще дрожавший квадрат,
заинтересовались другим краем доски. Но и тут все кончилось
впустую. Трубными голосами перекликнулись несколько раз
крупнейшие на доске силы,-- и опять был размен, опять
преображение двух шахматных сил в резные, блестящие лаком
куклы. И потом было долгое, долгое раздумье, во время которого
Лужин из одной точки на доске вывел и проиграл последовательно
десяток мнимых партии, и вдруг нащупал очаровательную,
хрустально-хрупкую комбинацию,-- и с легким звоном она
рассыпалась после первого же ответа Турати. Но и Турати ничего
не мог дальше сделать и, выигрывая время,-- ибо время в
шахматной вселенной беспощадно,-- оба противника несколько раз
повторили одни и те же два хода, угроза и защита, угроза и
защита,-- но при этом оба думали о сложнейшей комбинации,
ничего общего не имевшей с этими механическими ходами. И
Турати, наконец, на эту комбинацию решился,-- и сразу какая-то
музыкальная буря охватила доску, и Лужин упорно в ней искал
нужный ему отчетливый маленький звук, чтобы в свою очередь
раздуть его в громовую гармонию. Теперь все на доске дышало
жизнью, все сосредоточилось на одном, туже и туже сматывалось;
на мгновение полегчало от исчезновения двух фигур, и опять --
фуриозо. В упоительных и ужасных дебрях бродила мысль Лужина,
встречая в них изредка тревожную мысль Турати, искавшую того
же, что и он. И оба одновременно поняли, что белые не должны
дальше развивать свой замысел, вот-вот сейчас потеряют ритм.
Турати поспешил предложить размен, и число сил на доске снова
уменьшилось. Новые наметились возможности, но еще никто не мог
сказать, на чьей стороне перевес. Лужин, подготовляя нападение,
для которого требовалось сперва исследовать лабиринт вариантов,
где каждый его шаг будил опасное эхо, надолго задумался:
казалось,-- еще одно последнее неимоверное усилие, и он найдет
тайный ход победы. Вдруг что-то произошло вне его существа,
жгучая боль,-- и он громко вскрикнул, тряся рукой, ужаленной
огнем спички, которую он зажег, но забыл поднести к папиросе.
Боль сразу прошла, но в огненном просвете он увидел что-то
нестерпимо страшное, он понял ужас шахматных бездн, в которые
погружался, и невольно взглянул опять на доску, и мысль его
поникла от еще никогда не испытанной усталости. Но шахматы были
безжалостны, они держали и втягивали его. В этом был ужас, но в
этом была и единственная гармония, ибо что есть в мире, кроме
шахмат? Туман, неизвестность, небытие... Он заметил вдруг, что
Турати уже не сидит, а стоит, заломив руки. "Перерыв,
маэстро,-- сказал голос сзади.-- Запишите ход". "Нет, нет,
еще",-- умоляюще сказал Лужин, ища глазами говорившего.
"Перерыв",-- повторил тот же голос, опять сзади, такой
вертлявый голос. Лужин хотел встать и не мог. Он увидел, что
куда-то назад отъехал со своим стулом, а что на доску, на
шахматную доску, где была только что вся его жизнь, хищно
накинулись какие-то люди и, ссорясь и галдя, быстро
переставляют так и этак фигуры. Он опять попытался встать и
опять не мог. "Зачем, зачем?"-- жалобно проговорил он, стараясь
разглядеть доску между склоненных над ней черных, узких спин.
Они сузились совсем и исчезли. На доске были спутаны фигуры,
валялись кое-как, безобразными кучками. Прошла тень и,
остановившись, начала быстро убирать фигуры в маленький гроб.
"Конечно",-- сказал Лужин и со стоном усилия оторвался от
стула. Кое-какие призраки еще стояли там и тут, обсуждая
что-то. Было холодно и темновато. Призраки уносили доски,
стулья. В воздухе, куда ни посмотришь, бродили извилистые,
прозрачные шахматные образы,-- и Лужин, поняв, что завяз,
заплутал в одной из комбинаций, которые только что продумывал,
сделал отчаянную попытку высвободиться, куда-нибудь вылезти,--
хотя бы в небытие. "Идемте, идемте",-- крикнул ему кто-то и со
звоном исчез. Он остался один. Становилось все темней в глазах,
и по отношению к каждому смутному предмету в зале он стоял под
шахом,-- надо было спасаться. Он двинулся, трясясь всем своим
полным телом, и никак не мог сообразить, как делают, чтобы
выйти из комнаты,-- а ведь есть какой-то простой метод...
Черная тень с белой грудью вдруг стала увиваться вокруг него,
подавая пальто и шляпу. "Зачем это нужно?"-- забормотал он,
влезая в рукава и кружась вместе с услужливой тенью. "Сюда",--
бодро сказала тень, и Лужин шагнул вперед и вышел из страшного
зала. Увидев лестницу, он стал ползти вверх, но потом передумал
и пошел вниз, так как было легче спускаться, чем карабкаться.
Он попал в дымное помещение, где сидели шумные призраки. В
каждом углу зрела атака,-- и, толкая столики, ведро, откуда
торчала стеклянная пешка с золотым горлом, барабан, в который
бил, изогнувшись, гривастый шахматный конь, он добрался до
стеклянного, тихо вращающегося сияния и остановился, не зная,
куда дальше идти. Его окружили, что-то хотели с ним делать,
"Уходите, уходите",-- повторял сердитый голос. "Куда же?"--
рыдая, проговорил Лужин. "Идите домой",-- вкрадчиво шепнул
другой голос, и что-то толкнуло Лужина в плечо. "Как вы
сказали?"-- переспросил он, вдруг перестав всхлипывать. "Домой,
домой",-- повторил голос, и стеклянное сияние, захватив Лужина,
выбросило его в прохладную полутьму. Лужин улыбался. "Домой,--
сказал он тихо.-- Вот, значит, где ключ комбинации".
И надо было поторапливаться. С минуты на минуту шахматные
заросли могли его снова оцепить. Пока же была кругом сумеречная
муть, глухой ватный воздух. У призрака, шмыгнувшего мимо, он
спросил дорогу на мызу. Призрак ничего не понял, прошел. "Один
момент",-- сказал Лужин, но было уже поздно. Тогда, покачивая
короткими своими руками, он ускорил шаг. Проплыл бледный огонь
и рассыпался с печальным шелестом. Трудно, трудно было найти
дорогу домой в этом мягком тумане. Лужин чувствовал, что нужно
взять налево, и там будет большой лес, а уж в лесу он легко
найдет тропинку. Опять шмыгнула мимо тень. "Где лес, лес? --
настойчиво спросил Лужин и, так как это слово не вызвало
ответа, попробовал найти синоним:-- Бор? Вальд?-- пробормотал
он.-- Парк?"-- добавил он снисходительно. Тогда тень указала
налево и скрылась. Лужин, коря себя за медлительность,
ежеминутно предчувствуя погоню, зашагал по указанному
направлению. И точно: деревья неожиданно обступили его, шуршал
папоротник под ногами, было сыро и тихо. Он тяжело опустился,
присел, очень уж запыхался, и слезы лились по лицу. Погодя он
встал, снял с колена мокрый лист и, побродив между стволами,
нашел знакомую тропинку. "Марш, марш",-- подгонял себя Лужин,
шагая по вязкой земле. Полпути было уже сделано. Сейчас
появится река и лесопильный завод, и через голые кусты глянет
усадьба. Он спрячется там, будет питаться из больших и малых
стеклянных банок. Таинственная погоня далеко позади. Теперь уж
его не поймаешь. Нет-нет. Если б только легче было дышать, и
прошла бы эта боль в висках, одуряющая боль... Тропинка, поюлив
в лесу, вылилась в поперечную дорогу, а дальше, в темноте,
поблескивала река. Увидел он и мост, и на том берегу смутное
нагромождение, и сперва, на один миг, ему показалось, что вон
там, на темном небе, знакомая треугольная крыша усадьбы, черный
громоотвод. Но сразу он понял, что это какая-то тонкая уловка
со стороны шахматных богов, ибо на перилах моста выросли мокрые
от дождя, дрожащие, голые великанши, и невиданный отблеск
запрыгал в реке. Он пошел берегом, стараясь найти другой мост,
тот мост, где по щиколку утопаешь в опилках. Искал он долго и
наконец, совсем в стороне, нашел мостик, узенький и тихий, и
подумал, что тут можно по крайней мере спокойно перейти. Но на
том берегу все было незнакомо, пробегали огни, скользили тени.
Он знал, что усадьба где-то тут, под боком, но подходил-то он к
ней с незнакомой стороны, и так это было все трудно... Ноги от
пяток до бедер были плотно налиты свинцом, как налито свинцом
основание шахматной фигуры. Понемногу исчезли огни, редели
призраки, и волна тяжкой черноты поминутно его заливала. При
каком-то последнем отблеске он разглядел палисадник, круглые
кусты, и ему показалось, что он узнает дачу мельника. Он
потянулся к решетке, но тут торжествующая боль стала одолевать
его, давила, давила сверху на темя, и он как будто сплющивался,
сплющивался, сплющивался и потом беззвучно рассмеялся.
9
Панель скользнула, поднялась под прямым углом и качнулась
обратно. Он разогнулся, тяжело дыша, а его товарищ, поддерживая
его и тоже качаясь, повторял: "Гюнтер, Гюнтер, попробуй же
идти". Гюнтер выпрямился совсем, и после этой короткой, уже не
первой остановки, они оба пошли дальше по ночной пустынной
улице, которая то плавно поднималась к звездам, то уходила
вниз. Гюнтер, крепкий и крупный, выпил больше товарища: тот, по
имени Курт, поддерживал спутника, как мог, хотя пиво громовым
дактилем звучало в голове. "Где дру... где дру...-- тоскливо
силился спросить Гюнтер.-- Где дру... гие?" Еще так недавно они
все сидели вокруг дубового стола, празднуя пятую годовщину
окончания школы, хорошо так пели и с густым звоном чокались,
человек тридцать, пожалуй, и все счастливые, трезвые, весь год
прекрасно работавшие, а теперь, как только стали расходиться по
домам, так сразу-- тошнота, и темнота, и безнадежно валкая
панель. "Другие там"