Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
где были сложены дрова. Там, подняв воротник, он сел
на поленья.
Так он просидел около двухсот пятидесяти больших перемен,
до того года, когда он был увезен за границу. Иногда
воспитатель неожиданно появлялся из-за угла. "Что ж ты, Лужин,
все сидишь кучей? Побегал бы с товарищами". Лужин вставал с
дров, выходил из-под арки в четырехугольный задний двор, делал
несколько шагов, стараясь найти точку, равноотстоящую от тех
трех его одноклассников, которые бывали особенно свирепы в этот
час, шарахался от мяча, пущенного чьим-то звучным пинком, и,
удостоверившись, что воспитатель далеко, возвращался к дровам.
Он избрал это место в первый же день, в тот темный день, когда
он почувствовал вокруг себя такую ненависть, такое глумливое
любопытство, что глаза сами собой наливались горячей мутью, и
все то, на что он глядел,-- по проклятой необходимости смотреть
на что-нибудь,-- подвергалось замысловатым оптическим
метаморфозам. Страница в голубую клетку застилалась туманом;
белые цифры на черной доске то суживались, то расплывались; как
будто равномерно удаляясь, становился глуше и неразборчивее
голос учителя, и сосед по парте, вкрадчивый изверг с пушком на
щеках, тихо и удовлетворенно говорил: "сейчас расплачется". Но
он не расплакался ни разу, не расплакался даже тогда, когда в
уборной, общими усилиями, пытались вогнуть его голову в низкую
раковину, где застыли желтые пузыри. "Господа,-- сказал
воспитатель на одном из первых уроков,-- ваш новый товарищ--
сын писателя. Которого, если вы еще не читали, то прочитайте".
И крупными буквами он записал на доске, так нажимая, что из-под
пальцев с хрустом крошился мел: "Приключения Антоши, изд.
Сильвестрова". В течение двух-трех месяцев после этого Лужина
звали Антошей. Изверг с таинственным видом принес в класс
книжку и во время урока исподтишка показывал ее другим,
многозначительно косясь на Лужина,-- а когда урок кончился,
стал читать вслух из середины, нарочито коверкая слова.
Петрищев, смотревший через его плечо, хотел задержать страницу,
и она порвалась. Кребс сказал скороговоркой: "Мой папа говорит,
что писатель очень второго сорта". Громов крикнул: "Пусть
Антоша нам вслух почитает!" "А мы лучше каждому по кусочку
дадим",-- со смаком сказал шут класса, после бурной схватки
завладевший красно-золотой нарядной книжкой. Страницы
рассыпались по всему классу. На одной была картинка,-- ясноокий
гимназист на углу улицы кормит своим завтраком облезлую собаку.
На следующий день Лужин нашел ее аккуратно прибитой кнопками к
внутренней стороне партовой крышки.
Скоро, впрочем, его оставили в покое, только изредка
вспыхивала глупая кличка, но так как он упорно на нее не
отзывался, то и она, наконец, погасла. Лужина перестали
замечать, с ним не говорили, и даже единственный тихоня в
классе (какой бывает в каждом классе, как бывает непременно
толстяк, силач, остряк) сторонился его, боясь разделить его
презренное положение. Этот же тихоня, получивший лет шесть
спустя Георгиевский крест за опаснейшую разведку, а затем
потерявший руку в пору гражданских войн, стараясь вспомнить (в
двадцатых годах сего века), каким был в школе Лужин, не мог
себе его представить иначе, как со спины, то сидящего перед ним
в классе, с растопыренными ушами, то уходящего в конец залы,
подальше от шума, то уезжающего домой на извозчике,-- руки в
карманах, большой пегий ранец на спине, валит снег... Он
старался забежать вперед, заглянуть ему в лицо, но тот особый
снег забвения, снег безмолвный и обильный, сплошной белой мутью
застилал воспоминание. И бывший тихоня, теперь беспокойный
эмигрант, говорил, глядя на портрет в газете: "Представьте
себе,-- совершенно не помню его лица... Ну, совершенно не
помню..."
Но Лужин старший, около четырех посматривавший в окно,
видел приближавшиеся сани и лицо сына, как бледное пятнышко.
Сын обычно сразу входил к нему в кабинет, целовал воздух,
прикоснувшись щекой к его щеке, и сразу поворачивался.
"Постой,-- говорил отец,-- постой. Расскажи, что было сегодня.
Вызывали?"
Он жадно смотрел на сына, который отклонял лицо, и ему
хотелось взять его за плечи, встряхнуть его, крепко поцеловать
в бледную щеку, в глаза, в нежный впалый висок. От маленького
Лужина в ту первую школьную зиму трогательно пахло чесноком
из-за впрыскиваний мышьяка, прописанных доктором. Платиновую
полоску ему сняли, но он, по привычке, продолжал скалиться,
подворачивая верхнюю губу. Он был одет в серый английский
костюмчик,-- хлястик сзади, короткие штаны с пуговками пониже
колен. Он стоял у письменного стола, балансируя на одной ноге,
и отец ничего не смел против его непроницаемой хмурости. Сын
уходил, волоча ранец по ковру; Лужин старший облокачивался на
стол, где, в синих школьных тетрадках (прихоть, которую, быть
может, оценит будущий биограф), он писал очередную повесть, и
прислушивался к монологу в соседней столовой, к голосу жены,
уговаривающей тишину выпить какао. "Страшная тишина,-- думал
Лужин старший.-- Он нездоров, у него какая-то тяжелая душевная
жизнь... пожалуй, не следовало отдавать в школу. Но зато нужно
же ему привыкнуть к обществу других мальчуганов... Загадка,
загадка..."
"Съешь хоть кекса",-- горестно продолжал голос за
стеной,-- и опять тишина. Но изредка происходило ужасное:
вдруг, ни с того, ни с сего, раздавался другой голос, визжащий
и хриплый, и, как от ураганного ветра, хлопала дверь. Тогда он
вскакивал, вбегал в столовую, держа в руке перо, как стрелу.
Жена дрожащими руками подбирала со скатерти опрокинутую чашку,
блюдечко, смотрела, нет ли трещин. "Я его расспрашивала о
школе,-- говорила она, не глядя на мужа,-- он не хотел
отвечать,-- а потом, вот... как бешеный..." Они оба
прислушивались. Француженка уехала осенью в Париж, и теперь уже
никто не знал, что он там делает у себя в комнате. Там сбои
были белые, а повыше шла голубая полоса, по которой нарисованы
были серые гуси и рыжие щенки. Гусь шел на щенка, и опять то же
самое, тридцать восемь раз вокруг всей комнаты. На этажерке
стоял глобус и чучело белки, купленное когда-то на Вербе.
Зеленый паровоз выглядывал из-под воланов кресла. Хорошая была
комната, светлая. Веселые обои, веселые вещи.
Были и книги. Книги, сочиненные отцом, в золото-красных,
рельефных обложках, с надписью от руки на первой странице:
"Горячо надеюсь, что мой сын всегда будет относиться к животным
и людям так, как Антоша",-- и большой восклицательный знак.
Или: "Эту книгу я писал, думая о твоем будущем, мой сын". Эти
надписи вызывали в нем смутный стыд за отца, а самые книжки
были столь же скучны, как "Слепой музыкант" или "Фрегат
Паллада". Большой том Пушкина, с портретом толстогубого
курчавого мальчика, не открывался никогда. Зато были две книги
-- обе, подаренные ему тетей,-- которые он полюбил на всю
жизнь, держал в памяти, словно под увеличительным стеклом, и
так страстно пережил, что через двадцать лет, снова их
перечитав, он увидел в них только суховатый пересказ,
сокращенное издание, как будто они отстали от того
неповторимого, бессмертного образа, который они в нем оставили.
Но не жажда дальних странствий заставляла его следовать по
пятам Филеаса Фогга и не ребячливая склонность к таинственным
приключениям влекла его в дом на Бэкер-стрит, где, впрыснув
себе кокаину, мечтательно играл на скрипке долговязый сыщик с
орлиным профилем. Только гораздо позже он сак себе уяснил, чем
так волновали его эти две книги: правильно и безжалостно
развивающийся узор,-- Филеас, манекен в цилиндре, совершающий
свой сложный изящный путь с оправданными жертвами, то на слоне,
купленном за миллион, то на судне, которое нужно наполовину
сжечь на топливо; и Шерлок, придавший логике прелесть грезы,
Шерлок, составивший монографию о пепле всех видов сигар, и с
этим пеплом, как с талисманом, пробирающийся сквозь хрустальный
лабиринт возможных дедукций к единственному сияющему выводу.
Фокусник, которого на Рождестве пригласили его родители,
каким-то образом слил в себе на время Фогга и Холмса, и
странное наслаждение, испытанное им в тот день, сгладило все то
неприятное, что сопровождало выступление фокусника. Так как
просьбы, осторожные, редкие просьбы, "позвать твоих школьных
друзей", не привели ни к чему, Лужин старший, уверенный, что
это будет и весело, и полезно, обратился к двум знакомым,
сыновья которых учились в той же школе, а кроме того, пригласил
детей дальнего родственника, двух тихих, рыхлых мальчиков и
бледную девочку с толстой черной косой. Все приглашенные
мальчики были в матросских костюмах и пахли помадой. В двух из
них маленький Лужин с ужасом узнал Берсенева и Розена из
третьего класса, которые в школе были одеты неряшливо и вели
себя бурно. "Ну вот,-- радостно сказал Лужин старший, держа
сына за плечо (плечо медленно уходило из-под его ладони).--
Теперь вас оставят одних,-- познакомьтесь, поиграйте,-- а потом
позовут, будет сюрприз". Через полчаса он пошел их звать. В
комнате было молчание. Девочка сидела в углу и перелистывала,
ища картин, приложение к "Ниве". Берсенев и Розен сидели на
диване, со сконфуженными лицами, очень красные и напомаженные.
Рыхлые племянники бродили по комнате, без любопытства
рассматривая английские гравюры на стенах, глобус, белку, давно
разбитый педометр, валявшийся на столе. Сам Лужин, тоже в
матроске, с белой тесемкой и свистком на груди, сидел на
венском стуле у окна и смотрел исподлобья, грызя ноготь
большого пальца. Но фокусник все искупил, и даже, когда на
следующий день Берсенев и Розен, уже настоящие, отвратительные,
подошли к нему в школьном зале, низко поклонились, а потом
грубо расхохотались и в обнимку, шатаясь, быстро отошли,-- даже
и тогда эта насмешка не могла нарушить очарование. По его
хмурой просьбе,-- что бы он ни говорил теперь, брови у него
мучительно сходились,-- мать привезла ему из Гостиного Двора
большой ящик, выкрашенный под красное дерево, и учебник чудес,
на обложке которого был господин с медалями на фраке, поднявший
за уши кролика. В ящике были шкатулки с двойным дном, палочка,
обклеенная звездистой бумагой, колода грубых карт, где фигурные
были наполовину короли и валеты, а наполовину овцы в мундирах,
складной цилиндр с отделениями, веревочка с двумя деревянными
штучками на концах, назначение которых было неясно... И в
кокетливых конвертиках были порошки, окрашивающие воду в синий,
красный, зеленый цвет. Гораздо занимательнее оказалась книга, и
Лужин без труда выучил несколько карточных фокусов, которые он
часами показывал самому себе, стоя перед зеркалом. Он находил
загадочное удовольствие, неясное обещание каких-то других, еще
неведомых наслаждений, в том, как хитро и точно складывался
фокус, но все же недоставало чего-то, он не мог уловить
некоторую тайну, в которой вероятно был искушен фокусник,
хватавший из воздуха рубль или вынимавший задуманную публикой
семерку треф из уха смущенного Розена. Сложные приспособления,
описанные в книге, его раздражали. Тайна, к которой он
стремился, была простота, гармоническая простота, поражающая
пуще самой сложной магии.
В письменном отзыве о его успехах, присланном на
Рождестве, в отзыве, весьма обстоятельном, где, под рубрикой
"Общие замечания", пространно, с плеоназмами, говорилось о его
вялости, апатии, сонливости, неповоротливости и где баллы были
заменены наречиями, оказалось одно "неудовлетворительно" -- по
русскому языку -- и несколько "едва удовлетворительно",-- между
прочим, по математике. Однако, как раз в это время он
необычайно увлекся сборником задач, "веселой математикой", как
значилось в заглавии, причудливым поведением чисел, беззаконной
игрой геометрических линий -- всем тем, чего не было в школьном
задачнике. Блаженство и ужас вызывало в нем скольжение
наклонной линии вверх по другой, вертикальной,-- в примере,
указывавшем тайну параллельности. Вертикальная была бесконечна,
как всякая линия, и наклонная, тоже бесконечная, скользя по ней
и поднимаясь все выше, обречена была двигаться вечно,
соскользнуть ей было невозможно, и точка их пересечения, вместе
с его душой, неслась вверх по бесконечной стезе. Но, при помощи
линейки, он принуждал их расцепиться: просто чертил их заново,
параллельно друг дружке, и чувствовал при этом, что там, в
бесконечности, где он заставил наклонную соскочить, произошла
немыслимая катастрофа, неизъяснимое чудо, и он подолгу замирал
на этих небесах, где сходят с ума земные линии.
На время он нашел мнимое успокоение в складных картины для
взрослых-- "пузеля", как называли их из больших кусков,
вырезанных по краю круглыми зубцами, как бисквиты петибер, и
сцеплявшихся так крепко, что, сложив картину, можно было
поднимать, не ломая, целые части ее. Но в тот год английская
мода изобрела складные картины для взрослых,-- "пузеля", как
называли их у Пето,-- вырезанные крайне прихотливо: кусочки
всех очертаний, от простого кружка (часть будущего голубого
неба) до самых затейливых форм, богатых углами, мысками,
перешейками, хитрыми выступами, по которым никак нельзя было
разобрать, куда они приладятся,-- пополнят ли они пегую шкуру
коровы, уже почти доделанной, является ли этот темный край на
зеленом фоне тенью от посоха пастуха, чье ухо и часть темени
ясно видны на более откровенном кусочке. И когда постепенно
появлялся слева круп коровы, а справа, на зелени, рука с
дудкой, и повыше небесной синевой ровно застраивалась пустота,
и голубой кружок ладно входил в небосвод,-- Лужин чувствовал
удивительное волнение от точных сочетаний этих пестрых кусков,
образующих в последний миг отчетливую картину. Были головоломки
очень дорогие, состоявшие из нескольких тысяч частей; их
приносила тетя, веселая, нежная, рыжеволосая тетя,-- и он
часами склонялся над ломберным столом в зале, проверяя глазами
каждый зубчик раньше, чем попробовать, подходит ли он к выемке,
и стараясь, по едва заметным приметам, определить заранее
сущность картины. Из соседней комнаты, где шумели гости, тетя
просила: "Ради Бога, не потеряй ничего!" Иногда входил отец,
смотрел на кусочки, протягивал руку к столу, говорил: "Вот это,
несомненно, должно сюда лечь", и тогда Лужин, не оборачиваясь,
бормотал: "Глупости, глупости, не мешайте",-- и отец, осторожно
прикоснувшись губами к его хохолку, уходил,-- мимо позолоченных
стульев, мимо обширного зеркала, мимо копии с купающейся Фрины,
мимо рояля, большого безмолвного рояля, подкованного толстым
стеклом и покрытого парчовой попоной.
3
Только в апреле, на пасхальных каникулах, наступил для
Лужина тот неизбежный день, когда весь мир вдруг потух, как
будто повернули выключатель, и только одно, посреди мрака, было
ярко освещено, новорожденное чудо, блестящий островок, на
котором обречена была сосредоточиться вся его жизнь. Счастье,
за которое он уцепился, остановилось; апрельский этот день
замер навеки, и где-то, в другой плоскости, продолжалось
движение дней, городская весна, деревенское лето-- смутные
потоки, едва касавшиеся его.
Началось это невинно. В годовщину смерти тестя Лужин
старший устроил у себя на квартире музыкальный вечер. Сам он в
музыке разбирался мало, питал тайную, постыдную страсть к
"Травиате", на концертах слушал рояль только в начале, а затем
глядел, уже не слушая, на руки пианиста, отражавшиеся в черном
лаке. Но музыкальный вечер с исполнением вещей покойного тестя
пришлось устроить поневоле: уж слишком молчали газеты,--
забвение было полное, тяжкое, безнадежное,-- и жена с дрожащей
улыбкой повторяла, что это все интриги, интриги, интриги, что и
при жизни завидовали дару се отца, что теперь хотят замолчать
его славу. В открытом черном платье, в чудесном бриллиантовом
ошейнике, с постоянным выражением сонной ласковости на пухлом,
белом лице, она принимала гостей тихо, без восклицаний,
нашептывая что-то быстрое, нежное по звуку, и, втайне шалея от
застенчивости, все время искала глазами мужа, который
подвигался туда-сюда мелкими шажками, с выпирающим из жилета
крахмальным панцирем, добродушный, осторожный, с первыми
робкими потугами на маститость. "Опять вышла нагишом",-- со
вздохом сказал издатель художественного журнала, взглянув
мимоходом на Фрину, которая, благодаря усиленному освещению,
была особенно ярка. Тут маленький Лужин попался ему под ноги и
был поглажен по голове. Лужин попятился. "Какой он у вас стал
огромный",-- сказал дамский голос сзади. Он спрятался за чей-то
фрак. "Нет, позвольте, позвольте,-- загремело над его
головой.-- Нельзя же предъявлять таких требований к нашей
печати". Вовсе не огромный, а напротив, очень маленький для
своих лет, он ходил между гостей, стараясь найти тихое место.
Иногда кто-нибудь ловил его за плечо, спрашивал ерунду. В зале
было тесно от золоченых стульев, которые поставили рядами.
Кто-то осторожно вносил в дверь нотный пюпитр.
Незаметными переходами Лужин пробрался в отцовский
кабинет, где было темно, и сел в угол, на оттоманку. Из далекой
залы, через две комнаты, доносился нежный вой скрипки.
Он сонно ел) шал, обняв коленки и глядя на кисейный
просвет меж неплотно задвинутых штор, в котором лиловатой
белизной горел над улицей газовый фонарь. По потолку изредка
таинственной дугой проходил легкий свет, и на письменном столе
была блестящая точка -- неизвестно что: блик ли в тяжелом
хрустальном яйце или отражение в стекле фотографии. Он чуть
было не задремал и вдруг вздрогнул оттого, что на столе
зазвонил телефон, и сразу стало ясно, что блестящая точка -- на
телефонной вилке. Из столовой вошел буфетчик, включил на ходу
свет, озаривший лишь письменный стол, приложил трубку к уху и,
не заметив Лужина, опять вышел, осторожно положив трубку на
кожаный бювар. Через минуту он вернулся, сопровождая господина,
который, попав в круг света, схватил со стола трубку, другой
рукой нащупал сзади себя спинку кресла. Слуга прикрыл за собой
дверь, заглушив далекий перелив музыки. "Я слушаю",-- сказал
господин. Лужин из темноты смотрел на него, боясь двинуться и
смущенный тем, что совершенно чужой человек так удобно расселся
у отцовского стола. "Нет, я уже отыграл",-- сказал он, глядя
вверх и что-то трогая на столе белой беспокойной рукой.
Извозчик глухо процокал по торцам. "Вероятно",-- сказал
господин. Лужин видел его профиль, нос из слоновой кости,
блестящие черные волосы, густую бровь. "Я, собственно говоря,
не знаю, почему ты мне сюда звонишь,-- тихо сказал он,
продолжая теребить что-то на столе.-- Если только для того,
чтобы проверить..." "Чудачка",-- рассмеялся он и стал
равномерно покачивать ногой в лакированной туфле. Потом он
очень ловко подложил трубку между ухом и плечом и, изредка
отвечая "да", "нет", "может быть", взял в обе руки то, что oпl
на столе потрагивал. Это был небольшой гладкий ящик, который на
днях кто-то подарил отцу. Лужин еще не успел посмотреть, что
внутри, и теперь с любопытством следил за руками господина. Но
тот не сразу открыл ящик. "И я тоже,-- сказал он.--