Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
завидовал им в том, что они все-таки между своими, в
товариществе, понимают друг друга, хотя в сущности им всем, как и мне,
надоело и омерзело это товарищество из-под плети и палки, эта насильная
артель, и всякий про себя смотрел от всех куда-нибудь в сторону. Повторяю
опять, эта зависть, посещавшая меня в минуты злобы, имела свое законное
основание. В самом деле, положительно не правы те, которые говорят, что
дворянину, образованному и т. д. совершенно одинаково тяжело в наших
каторгах и острогах, как и всякому мужику. Я знаю, я слышал об этом
предположении в последнее время, я читал про это. Основание этой идеи
верное, гуманное. Все люди, все человеки. Но идея-то слишком отвлеченная.
Упущено из виду очень много практических условий, которые не иначе можно
понять, как в самой действительности. Я говорю это не потому, что дворянин
и образованный будто бы чувствуют утонченнее, больнее, что они более
развиты. Душу и развитие ее трудно подводить под какой-нибудь данный
уровень. Даже само образование в этом случае не мерка. Я первый готов
свидетельствовать, что и в самой необразованной, в самой придавленной среде
между этими страдальцами встречал черты самого утонченного развития
душевного. В остроге было иногда так, что знаешь человека несколько лет и
думаешь про него, что это зверь, а не человек, презираешь его. И вдруг
приходит случайно минута, в которую душа его невольным порывом открывается
наружу, и вы видите в ней такое богатство, чувство, сердце, такое яркое
пониманье и собственного и чужого страдания, что у вас как бы глаза
открываются, и в первую минуту даже не верится тому, что вы сами увидели и
услышали. Бывает и обратно: образование уживается иногда с таким
варварством, с таким цинизмом, что вам мерзит, и, как бы вы ни были добры
или предубеждены, вы не находите в сердце своем ни извинений, ни
оправданий.
Не говорю я тоже ничего о перемене привычек, образа жизни, пищи и
проч., что для человека из высшего слоя общества, конечно, тяжелее, чем для
мужика, который нередко голодал на воле, а в остроге по крайней мере сыто
наедался. Не буду и об этом спорить. Положим, что человеку, хоть немного
сильному волей, все это вздор сравнительно с другими неудобствами, хотя в
сущности перемена привычек дело вовсе не вздорное и не последнее. Но есть
неудобства, перед которыми все это бледнеет, до того, что не обращаешь
внимания ни на грязь содержания, ни на тиски, ни на тощую, неопрятную пищу.
Самый гладенький белоручка, самый нежный неженка, поработав день в поте
лица, так, как он никогда не работал на свободе, будет есть и черный хлеб и
щи с тараканами. К этому еще можно привыкнуть, как и упомянуто в
юмористической арестантской песне о прежнем белоручке, попавшем в каторгу:
Дадут капусту мне с водою -
И ем, так за ушьми трещит.
Нет; важнее всего этого то, что всякий из новоприбывающих в остроге
через два часа по прибытии становится таким же, как и все другие,
становится у себя дома, таким же равноправным хозяином в острожной артели,
как и всякий другой. Он всем понятен, и сам всех понимает, всем знаком, и
все считают его за своего. Не то с благородным, с дворянином. Как ни будь
он справедлив, добр, умен, его целые годы будут ненавидеть и презирать все,
целой массой; его не поймут, а главное - не поверят ему. Он не друг и не
товарищ, и хоть и достигнет он наконец, с годами, того, что его обижать не
будут, но все-таки он будет не свой и вечно, мучительно будет сознавать
свое отчуждение и одиночество. Это отчуждение делается иногда совсем без
злобы со стороны арестантов, а так, бессознательно. Не свой человек, да и
только. Ничего нет ужаснее, как жить не в своей среде. Мужик, переселенный
из Таганрога в Петропавловский порт, тотчас же найдет там такого же точно
русского мужика, тотчас же сговорится и сладится с ним, а через два часа
они, пожалуй, заживут самым мирным образом в одной избе или в одном шалаше.
Не то для благородных. Они разделены с простонародьем глубочайшею бездной,
и это замечается вполне только тогда, когда благородный вдруг сам, силою
внешних обстоятельств, действительно, на деле лишится прежних прав своих и
обратится в простонародье. Не то хоть всю жизнь свою знайтесь с народом,
хоть сорок лет сряду каждый день сходитесь с ним, по службе, например, в
условно-административных формах, или даже так, просто по-дружески, в виде
благодетеля и в некотором смысле отца, - никогда самой сущности не узнает.
Все будет только оптический обман, и ничего больше. Я ведь знаю, что все,
решительно все, читая мое замечание, скажут, что я преувеличиваю. Но я
убежден, что оно верно. Я убедился не книжно, не умозрительно, а в
действительности и имел очень довольно времени, чтобы проверить мои
убеждения. Может быть, впоследствии все узнают, до какой степени это
справедливо...
События, как нарочно, с первого шагу подтверждали мои наблюдения и
нервно и болезненно действовали на меня. В это первое лето я скитался по
острогу почти один-одинешенек. Я сказал уже, что был в таком состоянии
духа, что даже не мог оценить и отличить тех каторжных, которые могли бы
любить меня, которые и любили меня впоследствии, хоть и никогда не
сходились со мною на равную ногу. Были товарищи и мне, из дворян, но не
снимало с души моей всего бремени это товарищество. Не смотрел бы ни на
что, кажется, а бежать некуда. И вот, например, один из тех случаев,
которые с первого разу наиболее дали мне понять мою отчужденность и
особенность моего положения в остроге. Однажды, в это же лето, уже к
августу месяцу, в будний ясный и жаркий день, в первом часу пополудни,
когда по обыкновению все отдыхали перед послеобеденной работой, вдруг вся
каторга поднялась как один человек и начала строиться на острожном дворе. Я
ни о чем не знал до самой этой минуты. В это время подчас я до того бывал
углублен в самого себя, что почти не замечал, что вокруг происходит. А
между тем каторга уже дня три глухо волновалась. Может быть, и гораздо
раньше началось это волнение, как сообразил я уже потом, невольно припомнив
кое-что из арестантских разговоров, а вместе с тем и усиленную сварливость
арестантов, угрюмость и особенно озлобленное состояние, замечавшееся в них
в последнее время. Я приписывал это тяжелой работе, скучным, длинным,
летним дням, невольным мечтам о лесах и о вольной волюшке, коротким ночам,
в которые трудно было вволю выспаться. Может быть, все это и соединилось
теперь вместе, в один взрыв, но предлог этого взрыва был - пища. Уже
несколько дней в последнее время громко жаловались, негодовали в казармах и
особенно сходясь в кухне за обедом и ужином, были недовольны стряпками,
даже попробовали сменить одного из них, но тотчас прогнали нового и
воротили старого. Одним словом, все были в каком-то беспокойном настроении
духа.
- Работа тяжелая, а нас брюшиной кормят, - заворчит, бывало,
кто-нибудь на кухне.
- А не нравится, так бламанже закажи, - подхватит другой.
- Щи с брюшиной, братцы, я оченно люблю, - подхватывает третий, -
потому скусны.
- А как все время тебя одной брюшиной кормить, будет скусно?
- Оно, конечно, теперя мясная пора, - говорит четвертый, - мы на
заводе-то маемся-маемся, после урка-то жрать хочется. А брюшина какая еда!
- А не с брюшиной, так с усердием10.
----
10 То есть с осердием. Арестанты в насмешку выговаривали: с усердием.
(Прим. автора).
- Вот хоть бы еще взять это усердие. Брюшина да усердие, только одно и
наладили. Это какая еда! Есть тут правда аль нет?
- Да, корм плохой.
- Карман-то набивает небось.
- Не твоего ума это дело.
- А чьего же? Брюхо-то мое. А всем бы миром сказать претензию, и было
бы дело.
- Претензию?
- Да.
- Мало тебя, знать, за ефту претензию драли. Статуй!
- Оно правда, - прибавляет ворчливо другой, до сих пор молчаливый, -
хоть и скоро, да не споро. Что говорить-то на претензии будешь, ты вот что
сперва скажи, голова с затылком?
- Ну и скажу. Коли б все пошли, и я б тогда со всеми говорил.
Бедность, значит. У нас кто свое ест, а кто и на одном казенном сидит.
- Ишь, завидок востроглазый! Разгорелись глаза на чужое добро.
- На чужой кусок не разевай роток, а раньше вставай да свой затевай.
- Затевай!.. Я с тобой до седых волос в ефтом деле торговаться буду.
Значит, ты богатый, коли сложа руки сидеть хочешь?
- Богат Ерошка, есть собака да кошка.
- А и вправду, братцы, чего сидеть! Значит, полно ихним дурачествам
подражать. Шкуру дерут. Чего нейти?
- Чего! Тебе небось разжуй да в рот положи; привык жеваное есть.
Значит, каторга - вот отчего!
- Выходит что: поссорь, боже, народ, накорми воевод.
- Оно самое. Растолстел восьмиглазый. Пару серых купил.
- Ну, и не любит выпить.
- Намеднись с ветеринаром за картами подрались.
- Всю ночь козыряли. Наш-то два часа прожил на кулаках. Федька
сказывал.
- Оттого и щи с усердием.
- Эх, вы, дураки! Да не с нашим местом выходить-то.
- А вот выйти всем, так посмотрим, какое он оправдание произнесет. На
том и стоять.
- Оправдание! Он тебя по идолам11, да и был таков.
- Да еще под суд отдадут...
----
11 По зубам. (Прим. автора).
Одним словом, все волновались. В это время действительно у нас была
плохая еда. Да уж и все одно к одному привалило. А главное - общий
тоскливый настрой, всегдашняя затаенная мука. Каторжный сварлив и подымчив
уже по природе своей; но подымаются все вместе или большой кучей редко.
Причиной тому всегдашнее разногласие. Это всякий из них сам чувствовал: вот
почему и было у нас больше руготни, нежели дела. И, однако ж, в этот раз
волнение не прошло даром. Начали собираться по кучкам, толковали по
казармам, ругались, припоминали со злобой все управление нашего майора;
выведывали всю подноготную. Особенно волновались некоторые. Во всяком
подобном деле всегда являются зачинщики, коноводы. Коноводы в этих случаях,
то есть в случаях претензий, - вообще презамечательный народ, и не в одном
остроге, а во всех артелях, командах и проч. Это особенный тип, повсеместно
между собою схожий. Это народ горячий, жаждущий справедливости и самым
наивным, самым честным образом уверенный в ее непременной, непреложной и,
главное, немедленной возможности. Народ этот не глупее других, даже бывают
из них и очень умные, но они слишком горячи, чтоб быть хитрыми и
расчетливыми. Во всех этих случаях если и бывают люди, которые умеют ловко
направить массу и выиграть дело, то уж эти составляют другой тип народных
вожаков и естественных предводителей его, тип чрезвычайно у нас редкий. Но
эти, про которых я теперь говорю, зачинщики и коноводы претензий, почти
всегда проигрывают дело и населяют за это потом остроги и каторги. Через
горячку свою они проигрывают, но через горячку же и влияние имеют на массу.
За ними, наконец, охотно идут. Их жар и честное негодование действуют на
всех, и под конец самые нерешительные к ним примыкают. Их слепая
уверенность в успехе соблазняет даже самых закоренелых скептиков, несмотря
на то что иногда эта уверенность имеет такие шаткие, такие младенческие
основания, что дивишься вчуже, как это за ними пошли. А главное то, что они
идут первые, и идут, ничего не боясь. Они, как быки, бросаются прямо вниз
рогами, часто без знания дела, без осторожности, без того практического
езуитизма, с которым нередко даже самый подлый и замаранный человек
выигрывает дело, достигает цели и выходит сух из воды. Они же непременно
ломают рога. В обыкновенной жизни это народ желчный, брюзгливый,
раздражительный и нетерпимый. Чаще же всего ужасно ограниченный, что,
впрочем, отчасти и составляет их силу. Досаднее же всего в них то, что,
вместо прямой цели, они часто бросаются вкось, вместо главного дела - на
мелочи. Это-то их и губит. Но они понятны массам; в этом их сила...
Впрочем, надо сказать еще два слова о том, что такое значит претензия? . .
. . . . .
В нашем остроге было несколько человек таких, которые пришли за
претензию. Они-то и волновались наиболее. Особенно один, Мартынов,
служивший прежде в гусарах, горячий, беспокойный и подозрительный человек,
впрочем честный и правдивый. Другой был Василий Антонов, человек как-то
хладнокровно раздражавшийся, с наглым взглядом, с высокомерной
саркастической улыбкой, чрезвычайно развитой, впрочем тоже честный и
правдивый. Но всех не переберешь; много их было. Петров, между прочим, так
и сновал взад и вперед, прислушивался ко всем кучкам, мало говорил, но,
видимо, был в волнении и первый выскочил из казармы, когда начали
строиться.
Наш острожный унтер-офицер, исправлявший у нас должность фельдфебеля,
тотчас же вышел испуганный. Построившись, люди вежливо попросили его
сказать майору, что каторга желает с ним говорить и лично просить его
насчет некоторых пунктов. Вслед за унтер-офицером вышли и все инвалиды и
построились с другой стороны, напротив каторги. Поручение, данное
унтер-офицеру, было чрезвычайное и повергло его в ужас. Но не доложить
немедленно майору он не смел. Во-первых, уж если поднялась каторга, то
могло выйти и что-нибудь хуже. Все начальство наше насчет каторги было
как-то усиленно трусливо. Во-вторых, если б даже и ничего не было, так что
все бы тотчас же одумались и разошлись, то и тогда бы унтер-офицер
немедленно должен был доложить о всем происходившем начальству. Бледный и
дрожащий от страха, отправился он поспешно к майору, даже и не пробуя сам
опрашивать и увещевать арестантов. Он видел, что с ним теперь и говорить-то
не станут.
Совершенно не зная ничего, и я вышел строиться. Все подробности дела я
узнал уже потом. Теперь же я думал, происходит какая-нибудь поверка; но, не
видя караульных, которые производят поверку, удивился и стал осматриваться
кругом. Лица были взволнованные и раздраженные. Иные были даже бледны. Все
вообще были озадачены и молчаливы в ожидании того, как-то придется
заговорить перед майором. Я заметил, что многие посмотрели на меня с
чрезвычайным удивлением, но молча отворотились. Им было, видимо, странно,
что я с ними построился. Они, очевидно, не верили, чтоб и я тоже показывал
претензию. Вскоре, однако ж, почти все бывшие кругом меня стали снова
обращаться ко мне. Все глядели на меня вопросительно.
- Ты здесь зачем? - грубо и громко спросил меня Василий Антонов,
стоявший от меня подальше других и до сих пор всегда говоривший мне вы и
обращавшийся со мной вежливо.
Я посмотрел на него в недоумении, все еще стараясь понять, что это
значит, и уже догадываясь, что происходит что-то необыкновенное.
- В самом деле, что тебе здесь стоять? Ступай в казарму, - проговорил
один молодой парень, из военных, с которым я до сих пор вовсе был незнаком,
малый добрый и тихий. - Не твоего ума это дело.
- Да ведь строятся, - отвечал я ему, - я думал, поверка.
- Ишь, тоже выполз, - крикнул один.
- Железный нос, - проговорил другой.
- Муходавы! - проговорил третий с невыразимым презрением.
Это новое прозвище вызвало всеобщий хохот.
- При милости на кухне состоит, - прибавил еще кто-то.
- Им везде рай. Тут каторга, а они калачи едят да поросят покупают. Ты
ведь собственное ешь; чего ж сюда лезешь.
- Здесь вам не место, - проговорил Куликов, развязно подходя ко мне;
он взял меня за руку и вывел из рядов.
Сам он был бледен, черные глаза его сверкали, и нижняя губа была
закусана. Он не хладнокровно ожидал майора. Кстати: я ужасно любил смотреть
на Куликова во всех подобных случаях, то есть во всех тех случаях, когда
требовалось ему показать себя. Он рисовался ужасно, но и дело делал. Мне
кажется, он и на казнь бы пошел с некоторым шиком, щеголеватостью. Теперь,
когда все говорили мне ты и ругали меня, он, видимо, нарочно удвоил свою
вежливость со мною, а вместе с тем слова его были как-то особенно, даже
высокомерно настойчивы, не терпевшие никакого возражения.
- Мы здесь про свое, Александр Петрович, а вам здесь нечего делать.
Ступайте куда-нибудь, переждите... Вон ваши все на кухне, идите туда.
- Под девятую сваю, где Антипка беспятый живет! - подхватил кто-то.
Сквозь приподнятое окно в кухне я действительно разглядел наших
поляков; впрочем, мне показалось, что там, кроме их, много народу.
Озадаченный, я пошел на кухню. Смех, ругательства и тюканье (заменявшее у
каторжных свистки) раздались вслед.
- Не понравились!.. тю-тю-тю! бери его!..
Никогда еще я не был до сих пор так оскорблен в остроге, и в этот раз
мне было очень тяжело. Но я попал в такую минуту. В сенях в кухне мне
встретился Т-вский, из дворян, твердый и великодушный молодой человек, без
большого образования и любивший ужасно Б. Его из всех других различали
каторжные и даже отчасти любили. Он был храбр, мужествен и силен, и это
как-то выказывалось в каждом жесте его.
- Что вы, Горянчиков, - закричал он мне, - идите сюда!
- Да что там такое?
- Они претензию показывают, разве вы не знаете? Им, разумеется, не
удастся: кто поверит каторжным? Станут разыскивать зачинщиков, и если мы
там будет, разумеется, на нас первых свалят обвинение в бунте. Вспомните,
за что мы пришли сюда. Их просто высекут, а нас под суд. Майор нас всех
ненавидит и рад погубить. Он нами сам оправдается.
- Да и каторжные выдадут нас головою, - прибавил М-цкий, когда мы
вошли на кухню.
- Не беспокойтесь, не пожалеют! - подхватил Т-вский.
В кухне, кроме дворян, было еще много народу, всего человек тридцать.
Все они остались, не желая показывать претензию, - одни из трусости, другие
по решительному убеждению в полной бесполезности всякой претензии. Был тут
и Аким Акимыч, закоренелый и естественный враг всех подобных претензий,
мешающих правильному течению службы и благонравию. Он молча и чрезвычайно
спокойно выжидал окончания дела, нимало не тревожась его исходом, напротив,
совершенно уверенный в неминуемом торжестве порядка и воли начальства. Был
тут и Исай Фомич, стоявший в чрезвычайном недоумении, повесив нос, жадно и
трусливо прислушиваясь к нашему говору. Он был в большом беспокойстве. Были
тут все острожные полячки из простых, примкнувшие тоже к дворянам. Было
несколько робких личностей из русских, народу всегда молчаливого и
забитого. Выйти с прочими они не осмелились и с грустью ожидали, чем
кончится дело. Было, наконец, несколько угрюмых и всегда суровых
арестантов, народу неробкого. Они остались по упрямому и брезгливому
убеждению, что все это вздор и ничего, кроме худого, из этого дела не
будет. Но мне кажется, что они все-таки чувствовали себя теперь как-то
неловко, смотрели не совсем самоуверенно. Они хоть и понимали, что
совершенно правы насчет претензии, что и подтвердилось впоследствии, но
все-таки сознавали себя как бы отщепенцами, оставившими артель, точно
выдали товарищей плац-майору. Очутился тут и Елкин, тот самый хитрый
мужичок-сибиряк, пришедший за фальшивую монету и отбивший ветеринарную
практику у Куликова. Старичок из Стародубовских слобод был тоже тут.
Стряпки решительно все до единого остались на кухне, вероятно по убеждению,
что они тоже составляют часть администрации, а следовательно, и неприлично
им выходить против нее.
- Однако, - начал я, нерешительно обращаясь к М-му, - кроме этих,
почти все вышли.
- Да нам-то что? - проворчал Б.
- Мы во сто раз больше их рисковали бы, если б вышли; а для чего? Je
hais ces brigands12. Неужели вы думаете хоть одну минуту, что их претензия
состоится? Что за охота соваться в нелепость?
----
12 Я ненавижу этих разбойников. (франц.).
- Ничего из этого не будет, - подхватил один из каторжных, упрямый и
озлобленный старик. Алмазов, бывший тут же, поспешил поддакнуть ему в
ответ.
- Окроме того, что пересекут с полсотни, - ничего из этого не