Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
я. - Я погружаюсь в
задумчивость, - отвечал Виталий и придавал этому выражению такой оттенок,
точно он действительно погружался в задумчивость - как в воду или в ванну.
Изредка он разговаривал со мной:
- Ты в каком классе?
- В четвертом.
- Что же ты теперь учишь?
- Разные предметы.
- Глупости тебе все преподают. Что ты знаешь о Петре Великом и
Екатерине? Ну-ка, расскажи.
Я ему рассказывал. Я ждал, что после того, как я кончу говорить, он
скажет:
- Эти идиоты...
И он действительно так и говорил:
- Эти идиоты тебе преподают неправду.
- Почему неправду?
- Потому что они идиоты, - уверенно сказал Виталий. - Они думают, что
если у тебя будет ложное представление о русской истории как смене
добродетельных и умных монархов, то это хорошо. В самом же деле ты изучаешь
какую-то сусальную мифологию, которой они заменяют историческую
действительность. И в результате ты окажешься в дураках. Впрочем, ты все
равно окажешься в дураках, даже если будешь знать настоящую историю.
- Непременно окажусь в дураках?
- Непременно окажешься. Все оказываются.
- А вот ты, например?
- Ты говоришь дерзости, - совершенно спокойно ответил он. - Таких
вопросов нельзя задавать старшим. Но если ты хочешь знать, то и я сижу в
дураках, хотя предпочел бы быть в другом положении.
- А что же делать?
- Быть негодяем, - резко сказал он и отвернулся.
Он был несчастен в браке, жил почти отдельно от семьи и хорошо знал,
что его жена, московская дама, очень красивая, была ему неверна; он был
намного старше ее. Я приезжал в Кисловодск каждое лето и всегда заставал там
Виталия - до тех пор, пока меня не отделили от Кавказа движения различных
большевистских и антибольшевистских войск, происходившие на Дону и на
Кубани. И только за год до моего отъезда из России, во время гражданской
войны, я опять приехал туда и снова увидел на террасе нашей дачи согнувшуюся
в кресле фигуру Виталия. Он состарился за это время, поседел, лицо его стало
еще более мрачным, чем раньше. - Я встретил в парке Александру Павловну (это
была его жена), - сказал я ему, здороваясь. - У нее прекрасный вид. -
Виталий хмуро на меня посмотрел.
- Ты помнишь пушкинские эпиграммы?
- Помню.
Он процитировал:
Тебе подобной в мире нет.
Весь свет твердит, и я с ним тоже:
Другой, что год, то больше лет,
А ты, что год, то все моложе.
- У тебя очень недовольное выражение, Виталий.
- Что делать? Я, брат, старый пессимист. Ты, говорят, хочешь поступить
в армию?
- Да.
- Глупо делаешь.
- Почему?
Я думал, что он скажет "эти идиоты". Но он этого не сказал. Он только
опустил голову и проговорил:
- Потому что добровольцы проиграют войну. Мысль о том, проиграют или
выиграют войну добровольцы, меня не очень интересовала. Я хотел знать, что
такое война, это было все тем же стремлением к новому и неизвестному. Я
поступал в белую армию потому, что находился на ее территории, потому, что
так было принято; и если бы в те времена Кисловодск был занят красными
войсками, я поступил бы, наверное, в красную армию. Но меня удивило, что
Виталий, старый офицер, относится к этому с таким неодобрением. Я не вполне
понимал тогда, что Виталий был слишком для этого умен и вовсе не придавал
своему офицерскому чину того значения, какое ему обычно придавалось. Но все
же я спросил его, почему он так думает. Равнодушно поглядев на меня, он
сказал, что они, то есть те, в чьих руках находится командование
антиправительственными войсками, не знают законов социальных отношений. -
Там, - сказал он, оживляясь, - там вся северная голодная Россия. Там, брат,
идет мужик. Знаешь ли ты, что Россия крестьянская страна, или тебя не учили
этому в твоей истории? - Знаю, - ответил я. Тогда Виталий продолжал. -
Россия, - говорил он, - вступает в полосу крестьянского этапа истории, сила
в мужике, а мужик служит в красной армии. - У белых, по презрительному
замечанию Виталия, не было даже военного романтизма, который мог бы
показаться привлекательным; белая армия - это армия мещанская и
полуинтеллигентская. - В ней служат кокаинисты, сумасшедшие, кавалерийские
офицеры, жеманные, как кокотки, - резко говорил Виталий, - неудачные
карьеристы и фельдфебели в генеральских чинах.
- Ты все всегда ругаешь, - заметил я. - Александра Павловна говорит,
что это твоя profession de foi .
- Александра Павловна, Александра Павловна, - с неожиданным
раздражением сказал Виталий. - Profession de foi. Какая глупость! Двадцать
пять лет, со всех сторон и почти ежедневно, я слышу это бессмысленное
возражение: ты все ругаешь. Да ведь я думаю о чем-нибудь или нет? Я тебе
излагаю причины неизбежности такого исхода войны, а ты мне отвечаешь: ты все
ругаешь. Что ты - мужчина или тетя Женя? Я Александру Павловну упрекнул за
то, что она все какую-то Лаппо-Нагродскую читает, и она мне тоже сказала,
что я все, по обыкновению, ругаю. Нет, не все. Я литературу, слава Богу,
знаю лучше и больше люблю, чем моя жена. Если я что-нибудь браню, значит, у
меня есть для этого причины. Ты пойми, - сказал Виталий, поднимая голову, -
что из всего, что делается в любой области, будь это реформа, реорганизация
армии, или попытка ввести новые методы в образование, или живопись, или
литература, девять десятых никуда не годится. Так бывает всегда; чем же я
виноват, что тетя Женя этого не понимает? - Он помолчал с минуту и потом
отрывисто спросил:
- Сколько тебе лет?
- Через два месяца будет шестнадцать.
- И черт несет тебя воевать?
- Да.
- А почему, собственно, ты идешь на войну? - вдруг удивился Виталий. Я
не знал, что ему ответить, замялся и, наконец, неуверенно сказал:
- Я думаю, что это все-таки мой долг.
- Я считал тебя умнее, - разочарованно произнес Виталий. - Если бы твой
отец был жив, он не обрадовался бы твоим словам.
- Почему?
- Послушай, мой милый мальчик, - сказал Виталий с неожиданной
мягкостью. - Постарайся разобраться. Воюют две стороны: красная и белая.
Белые пытаются вернуть Россию в то историческое состояние, из которого она
только что вышла. Красные ввергают ее в такой хаос, в котором она не была со
времен царя Алексея Михайловича. - Конец Смутного времени, - пробормотал я.
- Да, конец Смутного времени. Вот тебе и пригодилась гимназия. - И Виталий
принялся излагать мне свой взгляд на тогдашние события. Он говорил, что
социальные категории - эти слова показались мне неожиданными, я все не мог
забыть, что Виталий - офицер драгунского полка, - подобны феноменам,
подчиненным законам какой-то нематериальной биологии, и что такое положение
если и не всегда непогрешимо, то часто оказывается приложимым к различным
социальным явлениям. - Они рождаются, растут и умирают, - говорил Виталий, -
и даже не умирают, а отмирают, как отмирают кораллы. Помнишь ли ты, как
образуются коралловые острова?
- Помню, - сказал я. - Я помню, как они возникают; и, кроме того, я
сейчас вспоминаю их красные изгибы, окруженные белой пеной моря, это очень
красиво; я видел такой рисунок в одной из книг моего отца.
- Процесс такого же порядка происходит в истории, - продолжал Виталий.
- Одно отмирает, другое зарождается. Так вот, грубо говоря, белые
представляют из себя нечто вроде отмирающих кораллов, на трупах которых
вырастают новые образования. Красные - это те, что растут.
- Хорошо, допустим, что это так, - сказал я; глаза Виталия вновь
приняли обычное насмешливое выражение, - но не кажется ли тебе, что правда
на стороне белых?
- Правда? Какая? В том смысле, что они правы, стараясь захватить
власть?
- Хотя бы, - сказал я, хотя думал совсем другое.
- Да, конечно. Но красные тоже правы, и зеленые тоже, а если бы были
еще оранжевые и фиолетовые, то и те были бы в равной степени правы.
- И, кроме того, фронт уже у Орла, а войска Колчака подходят к Волге.
- Это ничего не значит. Если ты останешься жив после того, как кончится
вся эта резня, ты прочтешь в специальных книгах подробное изложение
героического поражения белых и позорно-случайной победы красных - если книга
будет написана ученым, сочувствующим белым, и героической победы трудовой
армии над наемниками буржуазии - если автор будет на стороне красных.
Я ответил, что все-таки пойду воевать за белых, так как они
побеждаемые.
- Это гимназический сентиментализм, - терпеливо сказал Виталий. - Ну,
хорошо, я скажу тебе то, что думаю. Не то, что можно вывести из анализа сил,
направляющих нынешние события, а мое собственное убеждение. Не забывай, что
я офицер и консерватор в известном смысле и, помимо всего, человек с почти
феодальными представлениями о чести и праве.
- Что же ты думаешь?
Он вздохнул.
- Правда на стороне красных.
Вечером он предложил мне пойти вместе с ним в парк. Мы шагали по
красным аллеям, мимо светлой маленькой речонки, вдоль игрушечных гротов, под
высокими старыми деревьями. Становилось темно, речка всхлипывала и журчала;
и этот тихий шум слит теперь для меня с воспоминанием о медленной ходьбе по
песку, об огоньках ресторана, который был виден издалека, и о том, что,
когда я опускал голову, я замечал свои белые летние брюки и высокие сапоги
Виталия. Виталий был более разговорчив, чем обыкновенно, и в его голосе я не
слышал обычной иронии. Он говорил серьезно и просто.
- Значит, ты уезжаешь, Николай, - сказал он, когда мы углубились в
парк. - Слышишь, как речка шумит? - перебил он себя внезапно. Я прислушался:
сквозь ровный шум, который доносился сначала, слух различал несколько разных
журчаний, одновременных, но не похожих друг на друга.
- Непонятная вещь, - сказал Виталий. - Почему этот шум так меня
волнует? И всегда, уже много лет, как только я слышу его, мне все кажется,
что до сих пор я его не слыхал. Но я хотел другое сказать.
- Я слушаю.
- Мы с тобой, наверное, больше не встретимся, - сказал он. - Или тебя
убьют, или ты заедешь куда-нибудь к черту на кулички, или, наконец, я, не
дождавшись твоего возвращения, умру естественной смертью. Все это в
одинаковой степени возможно.
- Почему так мрачно? - спросил я. Я никогда не умел представлять себе
события за много времени вперед, я едва успевал воспринимать то, что
происходило со мной в данную минуту, и потому все предположения о том, что,
может быть, когда-нибудь случится, казались мне вздорными. Виталий говорил
мне, что в молодости он был таким же; но пять лет одиночного заключения,
питавшие его фантазию только мыс лями о будущем, развили ее до
необыкновенных размеров. Виталий, обсуждая какое-нибудь событие, которое
должно было, по его мнению, скоро случиться, видел сразу многие его стороны,
и изощренное его воображение точно предчувствовало ту неуловимую
психологическую оболочку и оболочку внешних условий, в каких оно могло бы
происходить. Кроме того, его знание людей и причин, побуждающих их поступать
таким или иным образом, было несравненно богаче обычного житейского опыта,
естественного для человека его возраста; и это давало ему ту, на первый
взгляд почти непостижимую, возможность угадывания, которую я наблюдал лишь у
редких и все почему-то случайных моих знакомых. Виталий, впрочем, почти не
пользовался ею, потому что был презрительно равнодушен к судьбе даже близких
своих родственников, - и его доброта и снисходительность объяснялись, как
мне казалось, этим, почти всегда одинаковым и безразличным, отношением ко
всем.
- Я очень любил твоего отца, - сказал Виталий, не отвечая на мой
вопрос, - хотя он смеялся всегда над тем, что я офицер и кавалерист. Но он
был, пожалуй, прав. Я и тебя люблю, - продолжал он. - И вот перед твоим
отъездом я хочу сказать тебе одну вещь: обрати на нее внимание.
Я не знал, что Виталий мне хочет сказать, в мое отношение к нему как-то
не вмещалась мысль о том, что он может интересоваться мной и советовать мне
что бы то ни было: он предпочитал всегда бранить меня за мое непонимание
чего-нибудь или за любовь к разговорам на отвлеченные темы, в которых я, по
его словам, ничего не смыслил; и однажды он чуть не до слез смеялся, когда я
ему сказал, что прочел Штирнера и Кропоткина, а в другой раз он сокрушенно
качал головой, узнав о моем пристрастии к искусству Виктора Гюго; он
презрительно отозвался об этом, как он выразился, человеке с ухватками
пожарного, душой сентиментальной дуры и высокопарностью русского
телеграфиста.
- Послушай меня, - говорил между тем Виталий. - Тебе в ближайшем
будущем придется увидеть много гадостей. Посмотришь, как убивают людей, как
вешают, как расстреливают. Все о не ново, не важно и даже не очень
интересно. Но вот что я тебе советую: никогда не становись убежденным
человеком, не делай выводов, не рассуждай и старайся быть как можно более
простым. И помни, что самое большое счастье на земле - это думать, что ты
хоть что-нибудь понял из окружающей тебя жизни. Ты не поймешь, тебе будет
только казаться, что ты понимаешь; а когда вспомнишь об этом через несколько
времени, то увидишь, что понимал неправильно. А еще через год или два
убедишься, что и второй раз ошибался. И так без конца. И все-таки это самое
главное и самое интересное в жизни.
- Хорошо, - сказал я. - Но какой же смысл в этих постоянных ошибках?..
- Смысл? - удивился Виталий. - Смысла, действительно, нет, да он и не
нужен.
- Этого не может быть. Есть закон целесообразности.
- Нет, мой милый, смысл - это фикция, и целесообразность - тоже фикция.
Смотри: если ты возьмешь ряд каких-нибудь явлений и станешь их
анализировать, ты увидишь, что есть какие-то силы, направляющие их движения;
но понятие смысла не будет фигурировать ни в этих силах, ни в этих
движениях. Возьми какой-нибудь исторический факт, случившийся в результате
долговременной политики и подготовки и имеющий вполне определенную цель. Ты
увидишь, что с точки зрения достижения этой цели и только этой цели такой
факт не имеет смысла, потому что одновременно с ним и по тем же, казалось
бы, причинам произошли другие события, вовсе непредвиденные, и все
совершенно изменили.
Он посмотрел на меня; мы шли меж двух рядов деревьев, и было так темно,
что я почти не видел его лица.
- Слово "смысл", - продолжал Виталий, - не было бы фикцией только в том
случае, если бы мы обладали точным знанием того, что когда мы поступим
так-то, то последуют непременно такие, а не иные результаты. Если это не
всегда оказывается непогрешимым даже в примитивных, механических науках, при
вполне определенных задачах и столь же определенных условиях, то как же ты
хочешь, чтобы оно было верным в области социальных отношений, природа
которых нам непонятна, или в области индивидуальной психологии, законы
которой нам почти неизвестны? Смысла нет, мой милый Коля.
- А смысл жизни?
Виталий вдруг остановился, точно его задержали. Было совсем темно,
сквозь листья деревьев едва виднелось небо. Оживленные места парка и город
остались далеко внизу; слева синела Романовская гора, покрытая елями. Она
казалась мне синей, хотя теперь, в темноте, глаз должен был видеть ее
черной, но я привык смотреть на нее днем, когда она действительно синела; и
тогда вечером я пользовался моим зрением только для того, чтобы лучше
вспомнить контуры горы, а синева ее была уже готова в моем воображении -
вопреки законам света и расстояния. Воздух был очень чистый и свежий; и
опять, как всегда, в тишине до меня явственнее доносился далекий и протяжный
звон, замирающий наверху.
- Смысл жизни? - печально переспросил Виталий, и в его голосе мне
послышались слезы, и я не поверил себе; я думал всегда, что они неизвестны
этому мужественному и равнодушному человеку.
- У меня был товарищ, который тоже спрашивал меня о смысле жизни, -
сказал Виталий, - перед тем как застрелиться. Это был мой очень близкий
товарищ, очень хороший товарищ, - сказал, часто повторяя слово "товарищ" и
как бы находя какое-то призрачное утешение в том, что это слово теперь,
много лет спустя, звучало так же, как раньше, и раздавалось в неподвижном
воздухе пустынного парка. - Он был тогда студентом, а я был юнкером. Он все
спрашивал: зачем нужна такая ужасная бессмысленность существования, это
сознание того, что если я умру стариком и, умирая, буду отвратителен всем,
то это хорошо, - к чему это? Зачем до этого доживать? Ведь от смерти мы не
уйдем, Виталий, ты понимаешь? Спасения нет. - Нет! - закричал Виталий. -
Зачем, - продолжал он, - становиться инженером, или адвокатом, или
писателем, или офицером, зачем такие унижения, такой стыд, такая подлость и
трусость? - Я говорил ему тогда, что есть возможность существования вне
таких вопросов: живи, ешь бифштексы, целуй любовниц, грусти об изменах
женщин и будь счастлив. И пусть Бог хранит тебя от мысли о том, зачем ты все
это делаешь. Но он не поверил мне, он застрелился. Теперь ты спрашиваешь
меня о смысле жизни. Я ничего не могу тебе ответить. Я не знаю.
В тот день мы вернулись домой очень поздно, и когда сонная горничная
подала нам на террасу чай, Виталий посмотрел на стакан, поднял его, поглядел
сквозь жидкость на электрическую лампочку - и долго смеялся, не говоря ни
слова. Потом он пробормотал насмешливо: смысл жизни! - и вдруг нахмурился и
потемнел и ушел спать, не пожелав мне спокойной ночи.
Когда, спустя некоторое время, я уезжал из Кисловодска, с тем, чтобы,
добравшись до Украины, поступить в армию, Виталий попрощался со мной
спокойно и холодно, и в его глазах опять было постоянно-равнодушное
выражение, готовое тотчас же перейти в насмешливое. Мне же было жаль
покидать его, потому что я его искренне любил, - а окружающие его
побаивались и не очень жаловали. - Каменное сердце, - говорила о нем его
жена, - Жестокий человек, - говорила тетка. - Для него нет ничего святого, -
отзывалась его невестка. Никто из них не знал настоящего Виталия. Уже потом,
размышляя об его печальном конце и неудачливой жизни, я жалел, что так
бесцельно пропал человек с громадными способностями, с живым и быстрым умом,
- и ни один из близких даже не пожалел его. Расставаясь с ним, я знал, что
вряд ли мы потом еще встретимся, мне хотелось обнять Виталия и попрощаться с
ним, как с близким мне человеком, а не просто знакомым, явившимся на вокзал.
Но Виталий держался очень официально; и когда он щелчком пальцев сбросил
пушинку со своего рукава, то по этому одному движению я понял, что прощаться
так, как я хотел сначала, было бы нелепо и ridicule . Он
пожал мне руку, и я уехал. Была поздняя осень, и в холодном воздухе
чувствовались печаль и сожаление, характерные для всякого отъезда. Я никогда
не мог привыкнуть к этому чувству; всякий отъезд был для меня началом нового
существования. Нового существования - и, следовательно, необходимости опять
жить ощупью и искать среди новых людей и вещей, окружавших меня, такую более
или менее близкую мне среду, где я мог бы обрести прежнее мое спокойствие,
нужное для того, чтобы дать простор тем внутренним колебаниям и потрясениям,
которые одни сильно занимали меня. Затем мне было еще жаль покидать город