Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
с законами
природы, если хотим сохранить жизнь на Земле.
В следующем, 1908 году, я начал свою медицинскую карьеру, имея запас уже
укоренившихся в моем сознании идей. Но вскоре мой дух исследователя и
путешественника столкнулся нос к носу с непреклонностью и непониманием. Мои
наставники были еще более жестки в своих суждениях и еще менее доступны, чем
любые профессора дня сегодняшнего. Они были так далеки, что казалось, когда
кто-нибудь из них смотрел вниз на вопрошающего студента, последний становился
для них неясным объектом, который трудно было разглядеть. Вопросы же студента
для столь достойного заслуженного человека казались еще более далекой
туманностью. Ответ, который я обычно получал в классе, был таковым: "Мой
милый мальчик, мы пытаемся учить вас, так будьте добры: перед тем, как
задавать вопрос в области науки, которой вы не понимаете, постарайтесь..." и
т.д., и т.п.
К счастью, благодаря моей любви к спорту, вскоре я научился получать
удовольствие от соприкосновения высокомерных лиц с моей боксерской перчаткой.
И некоторые из владельцев ранее высоко задранных длинных носов стали моими
друзьями на всю жизнь. Это было достаточно странно, но именно здесь - на
ринге, на футбольном поле, на теннисном корте или площадке для гольфа, мои
наставники, свободные от работы и обязанностей, были доступны для своих
студентов без всяких ограничений. Именно здесь я узнал, что они были людьми
высочайшего достоинства и человеческого понимания. Они с большей готовностью
смеялись над собой, чем над своими коллегами, их руки всегда были протянуты
навстречу тому, кто нуждался в совете и помощи. Спустя некоторое время я
понял, что длинные носы задирались лишь для самозащиты, а вытягивались только
в трудных ситуациях или когда слишком трудный вопрос создавал угрозу устоям
ортодоксальности.
Мне очень повезло, что в годы обучения в Кембридже моими учителями стали
профессора Ширли и Гардинер, Джон Бакстер Лангли и Томас Маккал Андерсон. Мое
давнее увлечение природоведением вылилось в любовь к зоологии, биологии и
физиологии. Наблюдения за рождением молодняка любого типа, класса или отряда
пробуждали во мне любопытство. На такие исследования меня толкала даже не
врожденная проницательность, а скорее обида на то, что законы природы так
несправедливо обошли женщин.
Также мне довезло, что моими профессорами по курсу антропологии были такие
люди, как Риверз и М.Д.У.Джеффериз. В 1908-1909 годах вместе с одним-двумя
приятелями мы частенько сидели на полу в комнатах профессора Риверза в
Кембридже. Вместе с ним мы пили чай и ели печенье, одновременно слушая
увлекательные, интересные и почти пугающие нас, студентов младших курсов,
рассказы профессора о самом начале своей работы в области социальной
антропологии. Профессор Джеффериз перед тем, как уйти в отставку и получить
назначение старшего лектора по антропологии в университете, провел тридцать
лет своей жизни, работая преподавателем в Восточной Африке. Именно от него я
впервые услышал фразу, что мы не должны делать выводов, основываясь только на
предположениях.
В 1910 году, все еще в Кембридже, я провел достаточно времени, занимаясь
анализом цветовых и зрительных ассоциаций. Для меня это было особенно
интересным, так как я обладал определенного рода дальтонизмом. Позже я
попросил некоторых из моих друзей с музыкальным образованием описать, какие
картины ассоциируются у них с звучанием той или иной мелодии. Практическим
путем мы установили, что гениальные музыкальные произведения не только ясно и
безошибочно передают нам определенные картины, но также и запечатлевают их в
нашей памяти визуально. Когда мы закрывали глаза и мысленно воспроизводили
эти картины, в наших головах начинали звучать музыкальные отрывки, гармонично
связанные с тем, что мы видели. К примеру, музыка Чайковского ассоциировалась
у нас с панорамой трагедии и горя; Генделя - с величественностью хора
небесного, парящего над облаками в лазури райского купола, Дворжака - с
картинами из жизни негра-раба. Таким образом, я выяснил, что образы, звуки и
ассоциации (реальные и воображаемые) запечатляются в человеческом сознании,
чтобы в какой-то момент вернуться вполне определенной реакцией на прошлые
ощущения.
Позднее эти наблюдения породили вопрос: какие воображаемые картины могут
возникать в сознании у женщины при родах и как это может влиять на ее
поведение в этот момент. Но я все еще держал мысли и впечатления при себе, не
находя, с кем можно было бы свободно поговорить на эту тему. Однажды я
упомянул о своем одиночестве в письме домой, и моя матушка ответила: "Я знаю,
что ты одинок. Возможно, ты будешь одиноким долгие годы. Но мы близки духом,
и ты никогда не бываешь один, так как с нами обоими Бог".
За все мои четыре студенческих года в Кембридже только однажды я собрал все
свое мужество и задал вопрос о боли при родах. Я наблюдал один из
экспериментов профессора Лангли, посвященных изучению симпатической нервной
системы. В ходе эксперимента нервы матки кошки стимулировались никотином, и я
спросил: "Возможно ли, что симпатическая нервная система имеет какое-либо
отношение к боли в матке во время родов у женщины?" Профессор Лангли строго
посмотрел на меня, и после пятиминутной паузы сказал очень тихо и очень
медленно: "Да. Да, это действительно возможно": Это все, что когда-либо было
сказано мне по этому поводу.
В 1912 году началась моя интернатура в Лондонском госпитале. Эта больница
находится в самом центре Ист-эндских трущоб на территории, называемой Белая
Часовня. Через амбулаторное отделение этой больницы проходят от полутора до
двух тысяч пациентов в день. Для меня это было напряженное и волнительное
время. Как хирург, я чувствовал, что имею дело с настоящей наукой, а как
терапевт - с конкретными людьми, что, признаюсь, интересовало меня гораздо
больше. До того времени ничто не притягивало меня так, как гинекология и
акушерство. Впервые прибыв по вызову, я едва ли имел представление о том, что
представляют собой роды в действительности, однако чувствовал, что нахожусь
на пороге открытий, которые помогут ответить на вопросы, терзавшие мое
сердце.
Среди женщин, которых я посещал в Уайтчапеле в 1913 году, встретилась одна,
чьи случайные слова имели для меня далеко идущие последствия. Вся картина
целиком осталась в моей памяти, хотя в то время я даже не догадывался, что
это был толчок, который, в конце концов, изменит всю мою жизнь.
Около двух или трех часов ночи я долго пробирался сквозь дождь и грязь по
Уайтчапел на своем велосипеде, сворачивая то направо, то налево несчетное
количество раз, прежде чем попасть в низкую лачугу недалеко от железной
дороги. Спотыкаясь, я поднялся по темной лестнице и открыл дверь в комнату
площадью около десяти квадратных футов. Посередине красовалась лужа. Окна
были сломаны, дождь лил прямо на пол. На кровати, подпираемой коробкой из-под
сахара, не было даже нормального белья. Моя пациентка лежала, накрывшись
мешками и старой черной юбкой. Комната освещалась одной свечой, прикрепленной
к пивной бутылке, стоящей на каминной полке. Сосед принес кувшин с водой и
таз. Мыло и полотенце я должен был возить с собой. Несмотря на такую
обстановку, которая даже в то время, на переломе веков, была позором любого
цивилизованного общества, вскоре я проникся тихой добротой, пронизывающей всю
окружающую меня атмосферу.
Ребенок появился на свет в свое время. Не было ни суеты, ни шума. Казалось,
что все шло по заранее задуманному плану. Случилась только одна маленькая
заминка: в тот момент, когда появилась головка и вход во влагалище заметно
расширился, я попытался убедить мою пациентку позволить мне надеть ей на лицо
маску с хлороформом. Она без обиды, вежливо, но твердо отказалась принять
такую помощь. Это был первый случай за мою короткую практику, когда пациентка
отказалась от наркоза. Посмотрев на нее, я увидел в ее глазах надежду на то,
что своим отказом она не обидела моих чувств.
Позже, уже собираясь уходить, я спросил, почему она не захотела надеть маску.
Она ответила не сразу, сначала взглянула на старушку, помогавшую мне, потом
перевела глаза на окно, сквозь которое уже прорывались первые лучи солнца.
Затем она повернулась ко мне и смущенно сказала: "Было не больно. Ведь и не
должно быть больно, да, доктор?"
Недели и месяцы спустя, принимая роды у женщин, страдающих от боли, я
постоянно слышал эту фразу, режущую мне уши: "Ведь и не должно быть больно,
да, доктор?"
Эта молодая женщина не знала, сколько счастья для женщин всего мира
заключалось в ее случайно сказанных, но исключительно верных словах,
произнесенных на наречии кокни. Вот так, из семян, оброненных нечаянно и в
неожиданном месте, могут произрастать огромные деревья.
Вскоре после успешной сдачи последнего экзамена в Лондонском госпитале я был
призван на военную службу, так как начиналась Первая Мировая война.
Подавленный, я писал домой: "Я надеялся, что моя жизнь будет посвящена
умножению человеческой расы. Я не хочу, чтобы меня звали на помощь люди,
разорванные на части! Не хочу смотреть, как они умирают!" Но Англия принимала
участие в войне, и как у несчетного количества других молодых людей, у меня
не было выбора, кроме как служить своей отчизне. Меня приписали доктором в
часть скорой помощи и отправили в Галлиполи.
Мне тяжело вспоминать самые страшные часы моей жизни. Это было в августе 1915
года вскоре после высадки в Сувла Бэй. Мое дежурство на берегу началось в два
часа ночи. Станция первой помощи находилась на краю Соленого Озера. Грязь
вокруг была покрыта тонкой коркой кристаллов, слегка мерцающих под звездным
светом безлунного неба. Около трехсот тяжело раненных людей лежали, дрожа от
ночного холода. Неистовая дневная жара спала, и уже через несколько часов
бороды солдат от испарений дыхания покрылись тонкой коркой льда. Тем, кого
мучили боли, я давал максимальную дозу морфия; я поправлял ружья и штыки,
которые использовались, как шины; необходимо было ослабить и положить заново
жгуты. Воды осталось мало, но некоторых раненых нельзя было лишить хотя бы
такой скудной порции. Монотонность окружения угнетала. Не было ни кораблей,
ни лодок, чтобы забрать раненых с берега. Время от времени смерть спускалась
на землю, прихватывая с собой то одного, то другого. Каждый раз, делая
очередной обход, на месте, откуда недавно слышались мужественные слова
благодарности, я видел лишь неподвижное тело.
Я присел отдохнуть на песчаном холме, откуда мог услышать зов любого из моих
пациентов. "Знают ли живые, - подумалось мне, - что их молчаливые соседи уже
отошли?" Стало совсем тихо, слышно было лишь дыхание спящих. Внезапно меня
охватило острое чувство одиночества. Впоследствии я решил, что это
интуитивное предчувствие вызвало странное желание поскорее исчезнуть с тех
мест. Теоретически это могло быть реакцией на страх. Объяснения не пришлось
долго ждать: в миле за озером, на Чоклет Хилл раздался ружейный выстрел. Он
так неожиданно разорвал тишину, что я резко вскочил в испуге. За этим
последовал звук, который до сих пор отдается в моей памяти. Это был звук
штыковой атаки. За холмом замаячили огни, пронзительные крики безумной жажды
крови смешались с диким гиканьем, воплями победителей и побежденных. Затем
прозвучало еще несколько револьверных выстрелов и огни погасли. После
получаса безумия тишина стала в тысячу раз напряженнее. Я знал, что наша
линия обороны с трудом удерживается уставшими, обессиленными бойцами.
Впившись глазами в темноту, я пытался угадать, кто же победил. Прорвали ли
турки оборону? Увижу ли я в темноте блеск стали и огонь безумных глаз?
Я отдал бы все, что у меня было, лишь бы со мной рядом находился надежный
товарищ, у которого хотя бы можно было поинтересоваться, кто, на его взгляд,
победил. Но я был абсолютно одинок, ужасные сомнения поглощали все мои силы.
Усталый и замерзший, я бродил, спотыкаясь, среди своих пациентов. Руки мои
дрожали, когда я подносил к их губам флягу с водой. Полусознательно мой
взгляд упорно возвращался к чернеющему пятну, растянувшемуся до Чоклет Хилл.
Меня терзали страхи. Прошло некоторое время, и над холмом серыми и лиловыми
полосами занялся рассвет. Доктор, сменяющий меня, пришел с первыми лучами
солнца. Он спросил меня о прошедшей ночи. Я рассказал ему все, и он заметил:
"Ты выглядишь устало. Что все же случилось с тобой?" Это был мой старый
приятель по Кембриджу, и я ответил: "Я никогда не догадывался, насколько
пугающим может быть одиночество".
Десант шестого августа, с градом обрушившегося на нас огня, больше походил на
бойню, но все равно мне было не так страшно, как той одинокой ночью, когда я
пережил тысячу смертей. Позже я участвовал во многих сражениях, где было
достаточно причин бояться, но у меня уже никогда не появлялось такого острого
чувства, как тогда, когда я узнал, что может означать одиночество.
Возможно, поэтому я с содроганием прохожу мимо дверей палат, где женщины
лежат одни, переживая начало родов, не понимая, что же с ними происходит, в
страхе представляя, какие страшные мучения их ожидают.
Однажды, все еще в Галлиполи, надо мной разорвался снаряд, и я был серьезно
ранен. Спустя некоторое время я пришел в себя и понял, что нахожусь на
санитарном корабле (реконструированном скотовозе), идущим на Мальту. Там,
вместе с другими ранеными меня поместили в монастырь Синих Сестер. Теперь,
сидя рядом с рожающей женщиной, я частенько вспоминаю те дни 1915 года, когда
меня привезли туда - слепого на один глаз, с окутывающей дымкой на втором,
почти парализованного ниже пояса, ослабленного дизентерией, с пульсом едва
достигающим 30 ударов в минуту, сотрясаемого лихорадкой. Хирург удалил бы мне
мой поврежденный глаз, если бы не был так занят с теми, кто, на его взгляд,
имел больше шансов выжить. Медленно тянулись недели, а я продолжал жить) хотя
сам уже и не хотел этого.
Я помню ужас, прозвучавший в голосе моих посетителей, принесших мне цветы,
которые я не мог увидеть. На прощанье они попросили меня улыбнуться - ведь
скоро я буду дома. "Подумайте только, как вам повезло: вы живы", - говорили
они. От их слов мое тело мучительно напряглось: в висках стучало, ноги
начинали судорожно подергиваться, а в спине появилось ощущение, что ее рвут
на части в месте перелома позвоночника. Я покрывался потом и если бы мог,
закричал бы в дичайшем припадке боли и ярости.
После их ухода вошла одна из сестер и увидела меня один на один со своею
бедою (у меня была отдельная палата). Сестра была высокой, строгой на вид
женщиной лет пятидесяти. Черты ее лица я не мог четко различить. Она взяла
мою руку и безмолвно стояла рядом со мной. Затем встала на колени около
кровати и на ломаном английском языке сказала: "Я останусь с вами. Нам будет
спокойно. Вам по-своему, мне - по-своему".
Могу ли я забыть чудо такого понимания? Спина расслабилась и перестала меня
мучить, судороги прекратились, подернутый пеленой глаз, казалось, стал более
зорким. Перед тем, как впервые за многие недели погрузиться в глубокий сон, я
увидел склоненную голову сестры милосердия - она тоже стремилась к покою.
В конце концов, мне стало лучше, и врачи сочли возможным отправить меня,
похудевшего почти на 25 килограммов, домой в Англию для дальнейшего
восстановления. Не желая оставаться калекой на всю оставшуюся жизнь, я строго
следовал их предписаниям, стараясь восстановить чувствительность в ногах.
День за днем, неделю за неделей, я упорно разрабатывал мои беспомощные
конечности, пока, наконец, не начала возвращаться координация.
Вскоре после полного восстановления из-за острой нехватки докторов на фронте
меня вновь призвали в действующую армию. В этот раз меня приписали к
кавалерии Одной из мыслей, приходивших мне в минуты затишья была мысль о
реакции людей, окружавших меня, на опасность. Свои размышления я описывал в
длинных письмах домой.
Я не буду лгать, что люблю снаряды, не буду вставать в позу человека,
бесстрашно встречающего огонь. Я достаточно хорошо знаю, насколько мне это
противно. Но мне интересно наблюдать борьбу между телом и разумом. Следуя
инстинкту, я должен бежать, прятаться, хотя снаряда поблизости и нет. Но это
не всегда так. Я более или менее загнал свой инстинкт под контроль. Идет
борьба за то, чтобы остаться на месте и бинтовать раненого, не вскакивать и
прыгать в сторону, а продолжать разговаривать, есть, писать.
Люди путают слова "бесстрашный" и "отважный", "героический" и "храбрый".
Бесстрашный человек не может быть отважным. У него нет физического страха
(такие люди встречаются). Его тело не борется с разумом. Он может быть
героем, храбрецом, но никогда отважным. Отважный человек - это тот, который
боится. Знаю, это звучит парадоксально. Человек, у которого от страха
перехватывает дыхание, трясутся ноги, голос дрожит, а в глотке застревает
предсмертный крик, человек, на которого прицельно направлен каждый снаряд, но
который все равно заставляет свои ноги двигаться вперед, человек, который
видит людей, падающих - мертвых и раненых, но который выдавливает сквозь зубы
слова поддержки и ведет за собой передовые ряды - он и есть настоящий
человек.
Именно такой человек, как мне кажется, и достоин славы. Он настоящий борец,
дерущийся, как никто другой, потому что, когда нужно, оковы страха слабеют и
физическое напряжение пропадает.
Нет особой заслуги в том, что ты бесстрашен. Это дар. Быть же отважным - это
более, чем достойно. Если бы я заслужил почести или смерти, я не хочу, чтобы
про меня сказали: "Он бесстрашно выполнял свой долг." Это не похвала! Это
умаление достоинства человека, выполнившего свой долг. Пусть про меня скажут:
"Он боялся, но сделал, потому что это был его долг." Вот заслуженная честь.
Боюсь, я еще не достоин ее, потому что еще не прошел через те суровые
испытания, через которые прошли многие. Я не отважен, и это касается не
только войны. И в обычном окружении достаточно много вещей, которые вызывают
подобные конфликты...
Но на поле сражений я получил значительно больше, чем просто наблюдения за
собой и другими. Именно в это время я стал свидетелем того, как несколько
женщин рожали самым естественным и безболезненным образом. Но я видел и
таких, которые ужасно страдали, для кого рождение собственного ребенка
осталось самым страшным воспоминанием. И я пытался понять, что именно
становилось причиной такого различия. Я узнал гораздо больше, чем узнал бы из
акушерской практики, останься я в безопасной Англии.
Молодая женщина, по какой-то случайности оставшаяся в окопе, попросила
привести к ней доктора. Солдаты привели ее ко мне, так как было очевидно, что
она на последнем месяце беременности. Я отгородил часть блиндажа мешками и
положил ее на носилки. По другую сторону импровизированной ширмы санитары
Продолжали бинтовать раненых. Я осмотрел женщину и обнаружил, что роды уже
давно начались. Казалось, она не чувствовала никакого дискомфорта. Вскоре
появился ребенок, и все было в порядке. Создавалось такое впечатление, что
новоявленную мать совершенно не волнует грохот канонады вокруг. Она села,
засмеялась и сразу же взяла ребенка на руки.
Вместо обычных двух, пришли четверо солдат, чтобы унести ее на носилках. Я не
могу забыть тот радостный взгляд, который она подарила мне, когда ее уносили
с новорожденным младенцем. Вероятно, она смогла бы уйти и сама, если бы
солдаты разрешили ей это сделать. Я подумал, что если это и есть роды, то как
их можно сравнивать с той болью, мучением и безнадежностью, которые я видел
среди раненых на том же самом месте, где был рожден этот малыш?
Как-то раз, уже намного позже, я ездил поиграть в поло и на обратном пути
наткнулся на фламандскую женщину, распростертую поперек гряды в поле, где
она, по-видимому, работала. Я привязал коня и подошел посмотреть, не
случилось ли чего, говоря ей поочередно то на английском, то на французском,
что я доктор. Она говорила только по-фламандски, но показала жестами, что она
рожает ребен