Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
могут завести критика в тупик. Обрадовавшись
тематическому или строфическому совпадению, он склонен развивать свой тезис
до победного (зачастую абсурдного) конца, видя совпадения там, где их и в
помине не было. Особенно сложно писать о сложных поэтах, в творчестве
которых слились несколько традиций, несколько школ. Таким сложным поэтом и
является Бродский.
Слово "школа" или "течение" -- термин, кстати сказать, хороший. Под ним
подразумевается не столько общность конкретная между двумя данными поэтами
(т.е. учитель -- ученик, предшественник -- преемник, группа
единомышленников), сколько общность самого подхода к произведению искусства,
совпадение (хотя бы частичное) во вкусах, а также и по вопросу о том, каковы
должны быть цели, методы и материал искусства. Таким образом, совершенно не
видя ничего общего между Мандельштамом и Ахматовой, мы все-таки можем
противопоставить их Хлебникову и Маяковскому, а последних (как и первых)
Брюсову и Блоку. Однако не следует забывать, что большой поэт неизбежно
перерастает школу и основывает свою, тем и отличаясь от даже самых блестящих
эпигонов.
Бывают, однако, большие поэты, выросшие как бы ни на чем. Лучшие
примеры -- Хлебников и Цветаева. Или, может быть, лучше сказать, на всем. У
Хлебникова есть отголоски и "Слова о полку Игореве", и "Хроник", и
Державина, и Пушкина, и графа Алексея Толстого, и Уитмена, и неизвестных
украинцев и поляков, а в случае Цветаевой вообще непонятно как второ-(и
третье-) сортная немецкая и французская поэтическая мешанина могла принести
такие необыкновенные плоды как "Юношеские стихи". Нельзя здесь не вспомнить
ахматовское: "Когда б вы знали из какого сора...", хотя ее "сор" легче всего
определить, впрочем, она, по-видимому, писала не об этом.
Возвращаясь к Цветаевой: загадка здесь, возможно, в способе творческой
переработки, пропусканию через себя, а не в самом сырьевом материале,
который, может, и был лишь катализатором, толчком к своему, исконному,
заложенному природой. А может быть, и было в этом иностранном катализаторе
то, что помогло расширить и обогатить сферу ее русской линии. Лучший пример
у нас Пушкин, совместивший и преодолевший традицию Ломоносова--Державина и
пришедший к своему не через них, а через современный ему европейский
романтизм. Бродский совершил еще более удивительный шаг. Он нашел своих
настоящих единомышленников не в русской (или европейской) поэзии своего
времени, а, перенесясь на три столетия назад, в английской.
Поэт-метафиэик воспринимается по-русски как синоним выражению
поэт-философ. Такая замена в нашем случае совершенно непригодна, так как
разговор здесь пойдет о поэтах-метафизиках, для которых метафизическая
поэзия -- это ни более ни менее как поэтическое направление, объединявшее их
-- людей зачастую лично незнакомых и живших в разное время. Это направление
отличается четкостью и ясностью категорий, явившихся его специфическими
отличительными чертами. Бродский безусловно поэт этой школы, если уж о
каких-либо школах и следует говорить в связи с его творчеством.
Отличительной чертой поэтов-метафизиков является интеллектуальная
основа их творчества, то есть попытка дать в стихах логическую, основанную
на умственном анализе картину мира. При этом "игре ума" отводится
поэтами-метафизиками основная роль, отсюда их необычная образность,
связанная с различными традиционно непоэтическими областями человеческого
знания -- географией, геометрией, физикой, химией, биологией и т.п.
Объединяла поэтов-метафизиков и лежавшая в основе их мировоззрения
христианская религиозная философия. Однако они в большинстве случаев
уклонялись от какого-либо ее пересказа, восхваления или отрицания, привлекая
ее посылки (наряду с другими областями знания) лишь для анализа своих
умственных состояний.
Метафизическая традиция в какой-то мере была характерна и для русской
поэзии 18 века. Однако пришедшие ей на смену в 19 веке сентиментализм и
романтизм почти совершенно вытеснили ее. "Игра чувств" стала в центре ее
внимания, и с этого времени можно говорить о стремительном развитии
чувственной поэзии в России, в 20 веке достигшей апогея в творчестве
Цветаевой. Параллельно с чувственной традицией шла гражданская и зачастую
успешно сливалась с ней в творчестве многих поэтов. Описание "состояния
души" в противовес "состоянию ума" характерно для всех школ и направлений, и
в этом смысле контексты "И странной близостью закованный /Смотрю за темную
вуаль",16 "Мама! Ваш сын прекрасно болен! /Мама! У него
пожар сердца",17 "Так беспомощно грудь холодела"18 и "Я вздрагивал. Я загорался и гас"19
имеют один общий знаменатель -- чувственное (не интеллектуальное)
восприятие.
Поэты-метафизики в первую очередь старались поразить ум и воображение
читателя, а не его чувства и эмоции -- принцип, сказавшийся и в их выборе
языковых и стилевых средств для достижения этой цели. Прежде всего они
отказались от употребления слов, ставших штампами старой поэзии, то есть
перегруженных добавочной поэтической семантикой предшествующих контекстов.
Во-вторых, они придерживались в применении к смыслу принципа
"прекрасной ясности" задолго до того времени, как Кузмин провозгласил его на
русской почве, борясь против символизма. Ясность смысла, однако, сочеталась
в поэзии метафизиков с синтаксической и образной изощренностью, которые
считались достоинством поэзии, ибо читатель и находил в их постижении
интеллектуальное наслаждение, читатель, конечно, подготовленный (до лозунга
понятности искусства народу метафизики так и не додумались).
Противопоставляя интеллектуальное чувственному мы, конечно, имели в
виду продемонстрировать саму идею, а не жесткое ее применение на практике.
Поэты-метафизики совсем не исключали чувственного, однако эта сфера
выражалась в их стихах в большинстве случаев через рациональное, а не
эмоциональное освоение темы, не гармония поверялась алгеброй, а алгебра
лежала в основе гармонии.
В русской литературе не было поэтов-метафизиков, были метафизические
стихи, терявшиеся в волнах стихии чувственного у своего же создателя.
Бродский по складу своего поэтического таланта не мог не отметить и не
выделить их у Кантемира, Ломоносова, Державина, Баратынского, Тютчева, а из
поэтов 20 века -- у Хлебникова и Заболоцкого. Однако без английской
метафизической традиции он вряд ли бы смог подняться на такую высоту. По
тонкости и точности интеллектуального восприятия и по особому слиянию
логического и эмоционального в стихе Бродский, безусловно, единственный поэт
в своем роде в русской литературе. Подтверждением могут служить многие его
стихотворения, ко мы начнем с одного, которое по основным своим чертам ближе
всего к английской традиции.
"Бабочка"20 Бродского производит впечатление
вылетевшей из английской метафизической поэзии, где она находилась в
гусеничном состоянии. По краткой строке, типам рифмы и общей
интеллектуальной тональности оно напоминает некоторые стихи Герберта, Бона и
Марвелла.
Стихотворение написано 12-ти строчной ямбической строфой с
использованием пиррихиев и охватной рифмы aBBacDDceFFe. Отличительной чертой
строфики стихотворения является обильное употребление анжамбеманов, а в
синтаксисе -- непревзойденное искуснейшее использование сложно-сочиненных и
подчиненных предложений. Последнее характерно почти для всех стихотворений
Бродского, и, безусловно, является его новаторством. Хотя в принципе само
явление можно встретить и у его предшественников, только у Бродского оно
становится константой его поэтического стиля. Новатор в поэзии не тот, кто
первый использовал новую черту (экспериментатор), а тот, кто сделал эту
черту приметой своей поэзии, возвел ее из ранга пробы в ранг поэтического
приема. При обильном использовании сложных предложений с сочинением и
подчинением, строка часто перестает быть равной смысловой синтагме, как
почти во всех русских стихах. При использовании кратких размеров как в
"Бабочке" (чередование трехстопного и двустопного ямба) синтаксический стык
приходится на середину строки, что делает всю строку вне контекста
семантически недостаточной: "рассыпалась, меня", "как ночью? и светило", "со
зла и не", "забвенья; но взгляни" и т.п. К подробному обсуждению этого
явления в поэзии Бродского мы обратимся позже.
Всего в "Бабочке" 14 строф. Расположение каждых двух строф на отдельной
странице напоминает форму тела бабочки, крыльями которой служат белые края
листа.
В "Бабочке" формально отсутствует экспозиция (т.е. не сказано, где поэт
гулял, как он заметил бабочку, почему она оказалась в его руке и т.п.).
Вместо этого поэт вводит нас непосредственно в тему:
I
Сказать, что ты мертва?
Но ты жила лишь сутки.
Как много грусти в шутке
Творца! едва
могу произнести
"жила" - единство даты
рожденья и когда ты
в моей горсти
рассыпалась, меня
смущает вычесть
одно из двух количеств
в пределах дня.
Жизнь бабочки настолько коротка, что с точки зрения человеческого
времявосприятия почти приравнима к небытию, разница между "жила" и "не жила"
настолько несущественна, что ею можно пренебречь, принять ее за допустимую
погрешность +- день. Отсюда первая философская посылка поэта -- размышление
над проблемой разности восприятия времени человеком и бабочкой. Однако
бабочкиными глазами поэт не может посмотреть на мир, поэтому, оценивая ее
жизнь на фоне человеческого времяисчисления, он жалеет бабочку, жизнь
которой так коротка. С другой стороны, не может он взглянуть на вещи и
глазами Творца, и, рассматривая бабочку как равноценного представителя
живого мира, не может не думать о ее обделенности. Отсюда и его оценка
создания Творцом бабочки как шутки, в которой, с человеческой точки зрения,
много грусти. Конспективно проблематику первой строфы можно изобразить так:
1) Относительность понятия времени. День как самая крупная единица
времяисчисления для бабочки (вся жизнь) и самая мелкая для человека
(поддается забвению).
2) Попытка рациональной оценки человеком деятельности Творца: (Для чего
создавать бабочку? Шутка?)
3) Эмоциональная оценка этой деятельности: (Если да, то шутка
грустная).
Вторая строфа продолжает развивать посыпку первой строфы о ничтожности
дня, его поддаваемости забвению, в конечном счете человек исчисляет свою
жизнь не днями, а годами (Сколько вам лет?), а потому "дни для нас /--
ничто".
II
Затем что дни для нас --
ничто. Всего лишь
ничто. Их не приколешь,
и пищей глаз
не сделаешь: они
на фоне белом,
не обладая телом,
незримы. Дни,
они как ты; верней,
что может весить
уменьшенный раз в десять
один из дней?
По существу вторая строфа представляет собой развернутое сравнение
человеческого дня (времени) и бабочки (материальной субстанции). Сравнение
это довольно искусно, и на нем стоит остановиться. Во-первых, поэт приходит
к тождеству бабочки и человеческих дней доказательством через парадокс: дни
(для нас) не такие как ты, поэтому дни для нас такие как ты. Во-вторых,
доказательство это передано художественно не в виде общепринятого сравнения
типа: тема -- основание -- рема (дни не похожи на бабочку потому-то и
потому-то), а опосредствованно -- поэт говорит о днях в терминах бабочки:
1) их не приколешь (как тебя)
2) пищей глаз не сделаешь (как тебя)
3) не обладает телом (как ты).
Напрашивающийся вывод об отсутствии тождества опровергается, ибо
главным для поэта становится не внешнее различие -- наличие/отсутствие
плоти, но внутреннее -- элемент важности, веса, приближающегося к
невесомости. Отсюда формулируем философскую посылку всей строфы:
человеческий день как и бабочка -- ничто, единицы настолько мелкие, что
приравниваются в человеческом сознании отсутствию материи, будь то мысль
(память) или плоть.
В свою очередь третья строфа опровергает это утверждение. Если ты как и
день -- ничто, то что же в моей руке? Однако опровержение это -- кажущееся.
Просто поэт опять возвращается от умозрительного к видимому, от идеи
ничтожности, неважности к чувству воприятия реального существующего объекта,
причем объекта прекрасного, созданного не и вне человеческого опыта. Так от
мысли о Творце-шутнике поэт переходит к мысли о Творце-художнике:
III
Сказать, что вовсе нет
тебя? Но что же
в руке моей так схоже
с тобой? и цвет --
не плод небытия.
По чьей подсказке
и так кладутся краски?
Навряд ли я,
бормочущий комок
слов, чуждых цвету,
вообразить бы эту
палитру смог.
Подытожим последовательность рассуждений первых трех строф:
1) Сказать, что ты мертва? Но ведь ты и не жила.
2) Ибо день -- ничто, а ты как день, значит и ты -- ничто, тебя нет.
3) Сказать, что нет тебя? Но что же в руке моей? Кто создал тебя такой
прекрасной?
Следующие три строфы посвящены раздумьям автора о внешности бабочки, об
узоре ее крыльев, красота которых, однако, вызывает в нем не чувство
любования (одна из батальных тем лирической поэзии), а попытку разобраться в
смысле рисунка. Формально эти раздумья выражены в форме риторических
вопросов к бабочке (к тому же мертвой) -- обращение "скажи" присутствует в
двух строфах и в одной подразумевается.
Тематический план этих строф следующий; IV -- ты -- натюрморт; V -- ты
-- пейзаж; VI -- ты и то, и это.
Помимо этих главных суждений, в каждой из строф идет развитие своей
локальной темы, возникают новые предположения, новые вопросы:
V
Возможно, ты - пейзаж
и, взявши лупу,
я обнаружу группу
нимф, пляску, пляж.
Светло ли там, как днем?
иль там уныло,
как ночью? и светило
какое в нем
взошло на небосклон?
чьи в нем фигуры?
Скажи, с какой натуры
был сделан он?
Вторая смысловая часть шестой строфы с ее вопросом о том, "Кто был тот
ювелир, /что, бровь не хмуря, нанес в миниатюре /на них тот мир..."
возвращает читателя к вопросу третьей о Творце: "По чьей подсказке /и так
кладутся краски?" Заканчивается строфа противопоставлением бабочки и
человека как полярных представителей существования материи: "ты -- мысль о
вещи, мы -- вещь сама".
Наконец седьмая строфа, подытоживая тему о смысле узора, содержит
последний и основной вопрос автора к бабочке; "Скажи, зачем узор /такой был
даден /тебе всего лишь на день...?" и возвращает нас таким образом к теме
первой о шутке Творца. Седьмая строфа, таким образом, замыкает тематическое
кольцо, объединяя все первые семь строф кардинальным вопросом: какова цель
Творца? Здесь мы осознаем и архитектурную стройность стихотворения: первые
семь строф -- вопросы (бабочке и себе), вторые -- размышления и ответы на
них. При этом центральный вопрос первой части о цели Творца ждет разрешения
во второй.
Переход ко второй части плавен и естественен: поэт как бы впервые
сознает тщетность своего вопрошательства, однако дело вовсе не в том, что
бабочка мертва, а в ее безголосии вообще, даже в живом состоянии --
замечание, снова приводящее нас к осознанию в ее случае релятивности
оппозиции "жива -- мертва", столь существенной для человека, в языке
которого говорение/пение -- синоним жизни, а молчание -- смерти (так в
русской поэзии часто на месте "умер" стоит "умолк").
VIII
Ты не ответишь мне
не по причине
застенчивости и не
со зла, и не
затем что ты мертва.
Жива, мертва ли --
но каждой Божьей твари
как знак родства
дарован голос для
общенья, пенья;
продления мгновенья,
минуты, дня.
Смысловая лесенка от темы безголосия бабочки перекинута к теме
голоса/пения/поэзии как своеобразной форме продления жизни/времени -- теме,
занимающей в философии Бродского одно из первых мест.
Однако возникающая было у читателя жалость к безголосию бабочки
отвергается поэтом в IX строфе, считающим, что, во-первых, лучше быть
свободным от долгов небесам, чем чувствовать себя обязанным (старинная
проблема свободы/несвободы; в земном плане см. "Кузнечик"21
Ломоносова), а во-вторых, "звук -- тоже бремя" -- то есть налагает большую
ответственность на говорящего, в данном случае поэта, ибо подспудно тема
поэзии уже затрагивалась в предыдущей строфе.
Заканчивается IX строфа сравнением бабочки и времени (продолжение
цепочки бабочка/день/дни): "Бесплотнее, чем время, /беззвучней ты", углубляя
тему звука/речи/поэзии как способа закрепления, материализации времени или
(что одно и то же) как способа борьбы с ним. Тема эта переходит и в
следующую Х строфу: бабочке не стоит сокрушаться из-за своей немоты, ибо она
(немота) ставит ее вне времени -- вне тюрьмы минувшего и грядущего, спасая
ее этим от страха смерти.
В XI строфе подводная тема поэзии выходит на поверхность блестящим
развернутым сравнением. Как бабочка порхает и не знает ни цели своего
полета, ни кто им руководит, но доверяет ему, так и перо поэта пишет, не
зная, что ждет написанное им в будущем, но доверяясь "толчкам руки". Снова
тема сравнения (бабочка) присутствует лишь в подтексте, а не в тексте
строфы, где перо трактуется в терминах бабочки:
XI
Так делает перо,
скользя по глади
расчерченной тетради,
не зная про
судьбу своей строки,
где мудрость, ересь
смешались, но доверясь
толчкам руки,
в чьих пальцах бьется речь
вполне немая,
не пыль с цветка снимая,
но тяжесть с плеч.
Две любимые темы Бродского звучат здесь -- о соразмерности
человека-творца и Бога-творца и о доверии к высшей целесообразности
мироустройства, к "ножницам, в коих судьба материи скрыта." Замечательно
концевое двустишие строфы, содержащее дополнительное сравнение: перо так же
снимает тяжесть с плеч поэта, освободив его от бремени стихов, как бабочка
снимает пыль(цу) с цветка. Другими словами, в строфе дается ряд отношений:
орудие Творца (бабочка) подобна орудию поэта (перу), откуда: 1) поэт подобен
Творцу, 2) поэт подобен цветку. Последний ряд продолжает тему звука-бремени.
XII строфа является философским центром стихотворения, где поэт
переходит от анализа к синтезу. Читатель, конечно, предполагал, что рано или
поздно поэт провозгласит свое кредо (или не кредо), коль скоро он поставил
проблему цели Творца в Первом семистрофии. Поэты английской метафизической
школы чаще всего выражали в стихах апофеоз Создателю несмотря ни на что и
вопреки всему (лучший пример "Иов" (Job) Френсиса Куарлеса), считая, что Бог
является обладателем высшей правды, недоступной пониманию человека, а потому
все делается во благо человека, который для Бога явился конечной целью
творения, так как все в мире создано для человека и в