Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
писание заканчивается невеселым восклицанием: "О
неизбежность "ы" в правописаньи "жизни"!"
Заключительная строфа переводит читателя в несколько иной лирический
план, служа своеобразным контрбалансом к предыдущим восьми. Идентификация
лирического героя (в данном случае самого поэта) с Данте, намеченная еще в
четвертой строфе, здесь достигает своего апогея, образы города и поэта
сливаются, и становится трудно различить, то ли речь идет о Данте, Флоренции
и Арно, то ли о Бродском, Ленинграде и Неве:
Есть города, в которые нет возврата.
Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала. То
есть, в них не проникнешь ни за какое злато.
Там всегда протекает река под шестью мостами.
Там есть места, где припадал устами
тоже к устам и пером к листам. И
там рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;
там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,
на языке человека, который убыл.
Сквозь пейзажи Флоренции просвечивает Ленинград, и заключительным
аккордом снова звучит тема "части речи". Трудно передать тоску по родине,
эту, говоря словами Цветаевой, "давно разоблаченную мороку" более
ненавязчивым и не рвущим-страсти-на-части способом, чем в этом
стихотворении. Искренности и подлинности переживания в этих строках, как бы
говорящих о главном косвенно и вскользь, в тысячу раз больше, чем у многих
поэтов русского зарубежья, кричащих о своей ностальгии в лоб. Соразмерны они
лишь с цветаевскими: "Но если по дороге -- куст /Встает, особенно --
рябина..." И дело здесь, конечно, не в самом чувстве (не в обиду задетым
поэтам), а в мастерстве его выражения, при котором ленинградские аркады,
колоннады, чугунные пугала и даже толпа, осаждающая трамвайный угол,
преобретают сентиментальную ценность и становятся положительными деталями
города детства и юности, города первых чувств и первых разочарований,
города, в который возврата нет, ибо нельзя войти в одну воду дважды.
Мы уже отмечали ранее новаторство Бродского в употреблении составной
рифмы, секрет действенности и естественности которой состоит в том, что она
не коренная, а союзная и предложная. Можно смело сказать, что до Бродского
такие рифмы не употреблялись, за крайне редким исключением случайного
порядка. Тому объяснение в следующем.
Для русской поэзии весьма характерно явление совпадения строки и
синтаксически законченного высказывания:
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.155
Такое явление вызывается ориентацией поэзии на песенный лад: в песне
конец строки должен совпадать с концом музыкальной фразы -- зашагивание в
другую строку ломает мелодию, и не только первой фразы, но и второй, ибо
конец зашагивания требует обязательной паузы. По этому же закону песенного
лада все придаточные предложения, как и сложно-сочиненные, должны иметь союз
в начале строки, содержащей данное предложение:
И коварнее северной ночи,
И хмельней золотого аи,
И любови цыганской короче
Были страшные ласки твои...
(Блок)156
Я с тобой не стану пить вино,
Оттого что ты мальчишка озорной.
(Ахматова)157
Но будь к оружию готов:
Целует девку -- Иванов!
(Заболоцкий)158
Таких примеров можно привести сколько угодно. В силу вышеизложенного
закона песенного благозвучия сочинительные и подчинительные союзы почти
никогда не заканчивали строку и, следовательно, никогда не рифмовались. Я
думаю, что новаторство Бродского в первую очередь обусловлено именно его
решением использовать союзы в рифме -- новаторство, которое волей-неволей
потянуло за собой и зашагивание. Другими словами, не сдвиг союза и решение
писать анжамбеманами вызвало употребление составной рифмы с союзом, но рифма
с союзом необходимо навязывала употребление анжамбемана:
Даже кукушки в ночи звучание
трогает мало -- пусть жизнь оболгана
или оправдана им надолго, но
старение есть отрастание органа
слуха, рассчитанного на молчание.
("1972 год")159
Подобным же образом новаторское для русской поэзии привлечение в
составную рифму и всех других мелких служебных слов (предлоги, частицы)
вызвало новаторство рассечения доселе нерассекаемых сочетаний:
Солнечный луч, разбившийся о дворец, о
купол собора, в котором лежит Лоренцо
("Декабрь во Флоренции")160
Пот катится по лицу.
Фонари в конце улицы, точно пуговицы у
расстегнутой на груди рубашки.
("Колыбельная Трескового Мыса")161
В стихотворении "Декабрь во Флоренции" решение рифмовать такие
сочетания как "пар, но -- попарно", "взор от -- ворот", "фонари и --
Синьории", "века на -- вулкана -- кулака, но", "черны ли -- починили",
"дворец о -- Лоренцо", "двери -- две ли", "ни вниз, ни -- дороговизне",
"зеркала. То -- злато" и "устами -- к листам. И" не могли не вызвать
качественно нового контекста, невозможного при соблюдении правил старой
поэтики. Сочетания такого рода даже если и приходили поэтам в голову,
немедленно отклонялись как неблагозвучные. Новаторство Бродского опровергает
подобную точку зрения и открывает перед русской поэзией новый неисчерпаемый
ресурс рифм. Забавно, что мысль употреблять в рифму союзы пришла в голову
еще Пушкину, которому казалось, что классические рифменные возможности уже
почти исчерпаны:
Отныне в рифмы буду брать глаголы.
III
Не стану их надменно браковать,
Как рекрутов, добившихся увечья,
Иль как коней, за их плохую стать, --
А подбирать союзы да наречья;
Из мелкой сволочи вербую рать.
Мне рифмы нужны; все готов сберечь я,
Хоть весь словарь; что слог, то и солдат --
Все годны в строй: у нас ведь не парад.
("Домик в Коломне")162
Однако, Пушкин союзы в рифме так никогда и не употребил. "Мелкой
сволочи" пришлось ждать почти полтора века прежде чем ее согласились
"завербовать".
* II. Темы и вариации *
1. Понятие лейтмотивности
Почти каждое стихотворение Бродского помимо своей уникальной темы
характеризуется некоторым варьирующимся набором доминантных тем поэта,
которые мы назовем лейтмотивными. В каждом данном стихотворении присутствуют
лишь несколько из таких тем, входящих между собой в особые сложные
семантические отношения, тем не менее, на уровне творчества Бродского почти
все лейтмотивные темы легко выделяемы и могут быть представлены следующим
более или менее постоянным набором:
1) Тема болезни
2) Тема старения
3) Тема смерти
4) Тема Ада и Рая
5) Тема Бога и человека
6) Тема Времени и Пространства
7) Тема Ничто (Небытия)
8) Тема разлуки и одиночества
9) Тема свободы
10) Тема империи
11) Тема части речи (творчества)
12) Тема человека и вещи
В свою очередь каждая лейтмотивная тема может разбиваться внутри себя
на более мелкие подтемы, являющиеся ее непосредственными составляющими.
Лейтмотивные темы легко выделить благодаря их повторяемости в различных
текстах, но далеко не легко анализировать, ибо каждый раз они представлены в
необычной спайке, характерной лишь для данного стихотворения и вырывание их
из контекста автоматически огрубляет и обедняет их неповторимый смысл. К
тому же все эти темы имеют ярковыраженный метафизический характер, что
побуждает критика попытаться искусственным образом выделить в чистом виде
философию поэта -- дело в большинстве случаев плохо осуществимое из-за самой
сути его: попытка во что бы то ни стало поставить знак равенства между
поэзией и философией. В конкретном случае дело усугубляется зачастую
невозможностью расчленить спайку на составляющие так, чтобы, разбирая одно,
не задеть другое: в большинстве случаев у Бродского одна лейтмотивная тема
переливается в другую и влечет за собой третью, так что в конечном счете в
чем-то семантически разнится с подобной же мыслью из другого стихотворения.
Сознавая всю сложность анализа как лейтмотивных тем, так и философских
посылок, мы все же попытаемся в самых общих чертах рассмотреть и то и
другое, заранее отдавая себе отчет в поверхностности и схематичности
подобных операций.
2. Отчуждение
Метафизическая атмосфера стихов Бродского некоторыми чертами близка
кругу тем и идей, представленных в философских и философско-литературных
учениях философов-экзистенциалистов: Кьеркегора, Хайдеггера, Ясперса,
Марселя, Сартра, Камю, а из русских -- Бердяева и Шестова. Как ни заманчива
идея рассмотреть поэзию Бродского как иллюстративный материал к посылкам
того или иного экзистенциалиста, мне придется от нее решительно отказаться.
На это есть несколько веских причин.
Во-первых, сам экзистенциализм не есть сколько-нибудь стройная
философия, а скорее конгломерат разных, порой противоречивых, идей и мнений.
Даже пренебрегая разницей между теистическим и атеистическим
экзистенциализмом мы все-таки не сможем привести к синтезу разные (порой
внутренне довольно стройные) учения экзистенциалистов, некоторые из которых
активно отмежевывались от причисления их к данной группе. Описание же даже
самое краткое идей каждого из философов кроме того, что оно увело бы критика
и читателя далеко за рамки работы о поэзии, молчаливо предполагало бы
знакомство Бродского со всеми разбираемыми трактатами -- посылка при всей
широте знаний поэта все-таки гипотетическая.
Во-вторых, такой подход к проблеме выставлял бы поэта только лишь как
пассивного "усвоителя" положений той или иной системы, тем самым косвенно
отрицая способность его внести новое содержание в известную концепцию, то
есть низводил бы оригинального мыслителя до уровня попугая-иллюстратора,
выражающего в стихотворной форме то, что и без того давно известно из
философии.
В-третьих, рассуждения о "верном" или "искаженном" представлении данной
экзистенциалистической идеи того или иного философа неизбежно уводили бы
критика и читателя от вопроса насколько Бродский оригинален как поэт к
вопросу насколько он прилежен как ученик -- то есть в область чуждую данному
исследованию.
В-четвертых, сама работа такого рода даже при игнорировании вопроса о
ее порочности заставила бы критика выступать в качестве детектива,
разыскивающего в работах экзистенциалистов мысли близкие той или иной строке
поэтического текста. При всей тщательности такого исследования
литературоведческая его ценность мало бы выиграла от подобного подхода,
неизменно предполагавшего бы живой средой -- философию, а поэзию лишь
рыбкой, выуженной из нее. Уклонившись от всего перечисленного по причинам
всего вышесказанного мы все-таки будем иметь в виду философию
экзистенциализма как некую близкую среду поэтике Бродского и поэтому будем
ориентироваться на читателя хотя бы в общих положениях знакомого с этой
средой.
С точки зрения экзистенциализма, отчуждение является атрибутом
человеческого существования, которое в отличие от всякого иного возможного
бытия является самосознающим, само себя переживающим бытием. Человеческое
бытие немыслимо без сознания, поэтому один из самых важных вопросов
философии, согласно Хайдеггеру, есть "вопрошание о смысле бытия". Почти все
философы-экзистенциалисты говорят о двух аспектах человеческого
существования -- "бытии в мире" и "бытии в себе" (экзистенция собственно).
Человеческое Я всегда "заброшено" куда-то, находится в том, что не есть Я.
Эта "заброшенности', однако, не есть следствие каких-либо злых сил, -- оно
закономерно вытекает из самой природы человеческого бытия, дано a priori.
Человеческое Я все время пребывает в чуждой среде, которая засасывает и
обезличивает его. Это и есть ситуация отчуждения от своей "самости",
"неподлинное существование" человека в мире, которую Хайдеггер называет "Das
Man" (безличное). В "безличном" человек подвержен стадному чувству, он живет
в массе, в которой думают (man denkt) и делают (man tut) так, как думают и
делают все другие. По мнению Хайдеггера, пребывание друг возле друга
полностью растворяет существование личности в способе бытия "других" --
сфере, где господствует диктатура "безличного": "Мы наслаждаемся и
развлекаемся так, как наслаждаются другие; мы читаем, смотрим и высказываем
суждения о литературе и искусстве так, как смотрят и высказывают суждения
другие; но мы сторонимся "толпы" так, как сторонятся другие; мы возмущаемся
тем, чем возмущаются другие".1 Понятия необходимости,
нормативности, принятости и престижности затемняют собственные, не зависящие
от других, понятия и вкусы. "Подлинное существование" или "экзистенция"
достигается лишь при умении абстрагировать себя от внешней среды, остаться
наедине с самим собой.
К тому же, по мнению Хайдеггера, бытие в мире неподлинно еще и в силу
лгущего общественного сознания, прикрывающего истинные враждебные отношения
людей всевозможными фальшивыми альтруистическими и гуманистическими фразами:
"Сосуществование в "безличном" вовсе не является замкнутым, равнодушным
бытием друг возле друга, а напряженной подозрительной слежкой друг за
другом, тайным взаимным подслушиванием. Под маской друг для друга скрывается
друг против друга."2
Абстрагируясь от массы, человек приходит к "подлинному существованию",
вовлекается в сферу "в-себе-бытия", становится свободным от мнения "других"
и приобретает способность понять проблему существования человека. Однако,
абстрагироваться от массы для личности еще недостаточно, чтобы прийти к
"в-себе-бытию". Он должен еще и абстрагироваться от себя. При господстве
"безличного" в обществе происходит постоянная деперсонификация личности,
человеческое экзистенциальное Я заменяется маской, общественной ролью.
Каждый человек с этой точки зрения не живет в обществе, а играет какую-то
роль, например, роль хорошего руководителя, прекрасного семьянина,
целомудренной девушки, борца за свободу и т.п. Человек, понимающий все это,
старается высвободиться из-под диктата роли. Социальное отчуждение неизбежно
перерастает в самоотчуждение, в поисках себя глубинного человек кажется все
более чуждым себе самому.
В одном из ранних стихотворении Бродского отражен такой процесс
отчуждения сначала от социальной среды, а потом от себя самого:
Сумев отгородиться от людей,
я от себя хочу отгородиться.
Не изгородь из тесаных жердей,
а зеркало тут больше пригодится.
Я озираю хмурые черты,
щетину, бугорки на подбородке.
Трельяж для разводящейся четы,
пожалуй, лучший вид перегородки.3
Разводящаяся чета -- бытие поэта в себе и его бытие в мире -- могла бы,
конечно, быть истолкована в традиционном ключе "двойничества" (и у'же: поэт
и его двойник в зеркале, см. Блока, Ходасевича, Есенина) если бы не
начальные строки об "отгораживании" себя от людей и себя от себя самого,
обнаруживающие новое, несвойственное русским поэтам экзистенциальное
сознание. Конечно нужно учитывать и то, что личная судьба Бродского во
многом способствовала экзистенциалистскому пониманию окружающего его
социального мира как враждебной стихии; тема "ухода от людей" характерна для
его стихотворений периода ссылки в Архангельскую область. В одном из них под
заглавием "К северному краю"4 поэт ассоциирует себя то с
"глухарем", ничего не слышащим, отрешившимся от мира, то с затравленным
"лисом", боящимся выйти из своей норы. В этих строках поэт как бы дает обет
северному краю, что он будет себя вести хорошо, и северному краю за него не
влетит от властей:
Нет, не волнуйся зря:
я превращусь в глухаря,
и, как перья, на крылья мне лягут
листья календаря.
Или спрячусь, как лис,
от человеческих лиц,
от собачьего хора,
от двуствольных глазниц.
И концевая строфа:
Не перечь, не порочь.
Новых гроз не пророчь.
Оглянись если сможешь --
так и ухолят прочь:
идут сквозь толпу людей,
потом вдоль рек и полей,
потом сквозь леса и горы,
все быстрей, все быстрей.
В зрелый период творчества обезличивание человека обществом часто
звучит в стихах Бродского; особенно раздражают его те теории (в частности
марксизм), которые рассматривают человека не в этическом, а в сугубо
экономическом плане. Критике марксизма посвящена большая часть стихотворения
"Речь о пролитом молоке". Тема отчуждения (тема "постороннего") поднимается
в таких стихотворениях как "Песня невинности, она же -- опыта", а также в
стихах жанра "туристического комментария". Интересно, что Эрих Фромм
усматривает яркий пример состояния отчужденности в туристах, созерцающих
действительность, в которой для них нет ничего родного: "Турист с его
фотоаппаратом -- это внешний символ отчужденного отношения к миру."5
В поэтическом плане тема отчуждения поэта от общества имеет свою давнюю
традицию в оппозиции "поэт и толпа", однако в трактовке их есть существенная
разница. Тема "поэт и толпа" всегда ставит поэта над толпой, подчеркивает
его исключительность и избранность, в то время как в экзистенциализме упор
делается на обретение свободы личностью путем отделения от толпы, любой
личностью, независимо от ее талантов и способностей. Само собой разумеется
также, что самоотчуждение -- понятие качественно новое и вряд ли
свойственное традиционной романтической трактовке темы "поэта и толпы" в
целом.
3. Ад и Рай (Нечто и Ничто)
В одной из своих статей о поэзии Иннокентий Анненский заметил, что у
поэтов в основном три темы: или они пишут о страдании, или о смерти, или о
красоте.6
Смерть -- одна из центральных тем поэзии Бродского, включающая
множество подтем: страх смерти и его преодоление, смерть как небытие, смерть
как переход в Ничто, размышления о возможности/невозможности жизни за
пределами смерти, поэтическое отношение к смерти, поэтическое преодоление
смерти, смерть как победа вечного и всепоглощающего времени, борьба с этим
временем, слово/поэзия как форма борьбы со временем/смертью или выход в
бессмертие, христианское понимание смерти и его приятие/неприятие поэтом,
размышления о цели Творца, о понятиях Рай и Ад, о возможности встречи за
пределами жизни, о доверии к судьбе и ее "ножницам" и т.д.
Если уместно говорить о философии в поэзии вообще, то Бродский более
философ, чем любой русский поэт, и не только потому, что ему удается
вырваться иэ замкнутого круга традиционно годных для поэзии философских тем,
ни тем более потому, что он выдвигает какое-то новое неслыханно стройное
учение о жизни и смерти. Бродский -- философ потому, что он вовлекает
читателя в серьезные размышления о мире, о жизни, о смерти, о времени, о
пространстве. В философских размышлениях поэта читатель чувствует громадную
искренность и животрепещущесть высказываемого, это не игра (даже самая
тонкая), не поза (даже самая искренняя), не поэтическое самолюбование (даже
самое невинное).
Самое главное в поэтической философии Бродского -- универсальнос