Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
сволотой,
иначе жить не стоит.
-- Вы меня не так поняли, -- как можно спокойнее ответил я, хотя
хотелось вскочить и схватить рыбака за грудки. -- Я не собираюсь просить у
Заварзина пощады, просто хочу внести ясность. Он тоже должен знать о своих
перспективах, если полезет на рожон.
-- Хорошо, я все понял! -- с готовностью воскликнул рыжий. -- Я не
вмешиваюсь в твои дела, просто не могу позволить, чтобы моя сеструха елозила
на коленях перед этим паханом...
Я полюбопытствовал:
-- А что бы ты предпринял на ее месте?
-- В полицию побежал бы... Написал заявление об убийстве Заварзиным ее
мужа, об угрозах, и все это приплюсовалось бы к тому делу, по которому он
сидит.
-- А где факты? -- спросил я.
-- Ты, она, я -- это тебе не факты?
-- Брось, Гунар, все это только эмоции, суду нужно другое, -- Велта
попыталась урезонить брата.
-- Ну что ж, -- развел он руками, -- остается только самосуд. Выхода
нет, и получается, я не зря говорил о своих с ножичками.
Мы выпили за то, чтобы земля Эдику была пухом, потом еще раз и еще...
Часа за два обе бутылки да и тарелки опустели.
Велта позвонила подруге, где находился ее пацаненок с болонкой.
Понемногу хмель брал свое. И, как обычно, когото особенно тянуло излить
душу, а другой молча слушал.
Язык развязался у Гунара, и он рассказал любопытную историю о себе. О
том, как в начале своей рыбацкой жизни работал мукомолом на среднем
рефрижераторе. Я понял, что в мире существуют галеры, именуемые СРТ или
БМРТ, и рабы, называемые Гунарами.
В пятидесятиградусную жару он молол рыбу на старой, сотни раз
ремонтированной мельнице, в которой от перегрузки все время забивало шнек.
Пока он ломиком раскупоривал его, мешок переполнялся мукой, и нужно было
успеть ухватить его за горло и длинной иглой зашить суровыми нитками. Но и
этого мало: наполненный мешок он оттаскивал в другой конец трюма и укладывал
в штабель. За смену следовало намолоть около трехсот мешков -- значит,
триста раз нагнуться, взять груз на плечо, оттаранить его в другой конец
трюма.
Ему тогда было двадцать два, и это стало первым экзаменом на трудовую
зрелость, как любил говорить помощник капитана.
Однажды во время сильнейшего шторма его вместе с мешками и деревянными
настилами мотало по трюму, и ни одной живой души рядом. Все люки задраили, и
он остался в темнице. Без воды, без сигарет. Перекатывало по ребристым
настилам, и не было сил побороть земное притяжение. Уже с жизнью прощался...
От воспоминаний лицо Гунара покрылось испариной, словно он опять
оказался в том трюме. На щеках набухли желваки, рука, которая держала
сигарету, чуть заметно дрожала.
Но Гунар знал меру. Выговорившись, он враз прекратил излияния и стал
показывать путанку. Потом мы пошли с ним к речке ловить раков. В одних
трусах и пьяненькие. Хотя ко мне это не относилось вообще-то -- моя печень
довольно быстро расщепляет алкоголь, был бы только гальюн рядом. Практически
я никогда не пьянел, что, по мнению наставников, было немаловажно в моем
деле.
Я тоже мог кое-что рассказать Гунару, но стеснялся при Велте особо
распускать хвост. Но когда на речке мы остались одни, я все же кое-что
рассказал о себе. Откровенность требует взаимности, к тому же он и сам
спросил: кто я, где тружусь, кто мои родители и так далее. Но внутри меня
всегда срабатывает какой-то клапан: не могу открывать душу, хоть убей.
Мне не хотелось ни сетовать на судьбу, ни козырять прошлым. И хотя я
сразу же проникся к Гунару уважением, но его судовая мельница и связанный с
ней рабский труд -- ничто в сравнении хотя бы с той ночью, когда мы похищали
видного деятеля одной национально-освободительной организации, которая была
как кость в горле. Против нас, двадцатки спецназовцев, дралась охрана из ста
пятидесяти головорезов. Но мы все равно вождя утащили и не потеряли ни
одного своего. Потом ответственность за этот инцидент взяло на себя
(естественно, по предварительной договоренности с нами) другое нацдвижение,
а мы остались в тени, как и положено.
Не мог я в припадке пьяной откровенности рассказывать о себе: мол,
смотри, Гунар, какая горькая выпала мне судьба -- родителей не помню. Может,
они были замечательные, а может, из самых последних, кто знает -- умерли
своей смертью или же убил их какой-нибудь Заварзин. Просто не знает этого
никто. Рос в детдоме, оттуда -- в профтехучилище, где из меня сделали
плохонького слесаря-инструментальщика. Потом -- служба на границе, в
героическом Бресте. Вот, собственно, и вся моя жизнь. Никакого просвета. Не
мог же я ни с того ни с сего рассказать рыжему, как после армии ко мне
подкатилась одна влиятельная служба и незаметно прибрала к рукам. Сыграв на
моей врожденной любви к авантюрам, послали в спецшколу, откуда выходят
законченные зомби.
К стыду своему, я нередко думаю о том, что, наверное, у моих родителей
было что-то неладно с генами.
Расскажи я Гунару, что был в Никарагуа, Мозамбике, глотал болотную жижу
в Камбодже, разве он не посчитал бы меня фантазером, лжецом? А и поверь он
-- уважения ко мне не добавилось бы, не такой это человек. Скажи я ему, что,
не считая работы с винчестером, я своим ножом перерезал глотки как минимум
двенадцати террористам, которые, естественно, выступали против сочувствующих
нам и зависимых от нас фронтов, движений, организаций национального
освобождения, -- что он, возликовал бы?
Разве понял бы меня этот бесхитростный человек, если бы я поведал, как
однажды на Рижском вокзале в Москве подошла цыганка погадать и как она рвала
когти, когда дотронулась до моей руки? Она взяла ее в свои ладони и тут же
отбросила, словно обожглась. Цыганка с силой толкнула меня в грудь. "Уходи,
сатана, сгинь, дьявол!", -- закричала она на весь вокзал. И убежала...
Мы были убийцами, а командование внушало, что мы, если не голуби, то
перелетные птицы мира. Мы убивали, резали, душили парашютными стропами, а
нас награждали. Нас уверяли, что "уничтожение активной боевой единицы
противника" -- не убийство. Это долг, который, не считаясь ни с чем, мы
должны выполнить. Разве мог я у тихой речки, где туман и вода, как парное
молоко, рассказать вдруг такое пусть и симпатичному, но по существу чужому
человеку?
Я смотрел на небо, на бриллиантики звезд, и хотелось встать на колени и
спросить у них -- какова цена жизни? Сколько граммов человечности я мог бы в
себе обнаружить, если бы встал на весы вечности? Какие я мог найти слова,
чтобы частокол букв не скрывал, а передал то, что творилось во мне? Никто не
влезет в мою шкуру, чтобы увидеть начавшийся распад. Я еще был зомби, но уже
зомби-еретиком, в груди которого начинает теплиться, говоря высоким стилем,
священный огонь. И как признаться Гунару, что после того, как я увидел его
сестру, весь мир изменился разом, словно кто-то встряхнул калейдоскоп и
стеклышки создали совсем новый, абсолютно неповторимый узор...
...Мы поймали с десяток небольших раков. Но рыба не ловилась, и когда
после очередного заброса путанки остались пустыми, мы развесили на кустах
сетку и пошли в дом отогреваться.
Появилась еще бутылка самогонки, но дальше двух стопок дело не пошло.
Мы сидели с Гунаром друг против друга -- он дымил без передыху, прикуривая
от предыдущей сигареты, а я сидел и смотрел, как он курил. И каждую секунду
был настороже -- нетерпеливо ждал появления Велты. Но она все не шла, а я
продолжал купаться в клубах дыма, отдаваясь бездумному ожиданию.
В какой-то момент Гунар, словно рассуждая сам с собой, сказал:
-- А может, подбросить Заварзину наш адресок?
-- Интересная мысль, -- без энтузиазма откликнулся я. -- А что потом?
-- Узнают красавцы, где Велта прячется, прилетят мигом, а мы их тут за
жабры. У меня есть ружье, ракетница, найдется и еще что-нибудь... И это не
будет превышением обороны. Веришь ли, руки зудят, хочется взять их за
гланды.
-- Ты думаешь, что они совсем уж придурки и всей шоблой приедут в
Пыталово и примутся штурмовать твой дом?
-- А куда им деваться? Это в их стиле, они ж ребята азартные...
-- Ошибаешься. Могут кликнуть откуда-нибудь из Казани или Москвы
наемников, от которых редко кто уходит. Заварзин сам пачкать руки не любит.
-- Тогда какого хрена они за нами увязались?
-- Пока нагоняют страху и ищут нору, где прячется лиса. И нам с тобой
нужно сделать так, чтобы этот процесс затянулся у них как можно дольше.
Когда уеду, ты постарайся от Велты далеко не отходить. Какое-то время и днем
придется посидеть за закрытой дверью. Если что-то изменится, дам знать сразу
же. Идет?
-- Вообще-то прятаться я не привык, но ты вроде бы говоришь дело.
Только в случае чего я их на мушку возьму...
Из другой комнаты вышла Велта. Наши глаза встретились, и я не стал
отводить взгляда. Однако она коротко посмотрела на меня, потом еще раз и,
показалось, с каким-то оттенком заинтересованности.
-- Мне нравится, что вы спокойны, -- сказала она. -- По крайней мере,
это вселяет надежду. И если уж судьба нас свела, могу ли я надеяться, что вы
нас не бросите на полдороге?
Я увидел, какими напряженными сделались ее глаза и как напряглась шея у
Гунара. Я держал паузу. Обдумывал, как бы ободрить.
-- Не сомневайтесь. Это и не в моих интересах. Я уже Гунару сказал, что
буду звонить и обо всем ставить вас в известность.
Она подняла глаза. В них -- надежда вперемешку со страхом и каким-то
новым ощущением. Во всяком случае, казалось, что в ее глазах появился новый
оттенок жизни.
Вдруг с моего языка сорвалось:
-- Сколько же всего вас, Подиньшей?
-- Шестеро -- три брательника, одна сеструха осталась в Балви и вот
она, -- Гунар кивнул в сторону Велты. -- В люди вышла только Велта, хотя
родилась последней -- поскребыш. И, видно, все, что было хорошего у матери,
досталось ей...
Велта зарделась и вскочила с дивана.
-- Ишь, стеснительная какая, сейчас начнет психовать.
Но она только покачала головой и незлобиво сказала:
-- Комплименты, братец, у тебя какие-то дебильные...
-- Да ты не заводись, сестренка, -- Гунар пьяно полез к ней целоваться.
-- Давай-ка еще по одной пропустим и... спать...
Мы так и сделали: выпили по рюмке, Гунар пошел спать, а мы с Велтой
остались за столом и о чемто говорили. О каких-то пустяках -- о серьезном не
говорилось. И без того было чему давить на психику. Но все время я
чувствовал, что между нами какая-то стена.
После недолгого сна я разбудил Гунара, и мы попрощались. У него была
такая помятая физиономия, что еще долго я потом улыбался.
Через два с половиной часа я уже был в районе Елгавы, а еще через сорок
минут -- в Тукумсе, откуда без проблем добрался до Юрмалы, до пансионата
"Дружба".
Я не верю в резкие, как удар приклада в плечо, изменения человека.
Конечно, какие-то подвижки в нас случаются после потрясений, таких,
например, как смерть... Но вот чтобы так, что называется, на ровном месте,
почувствовать, как сбрасываешь прежнюю кожу и без видимой причины начинается
страшная маята -- такого со мной еще не было. Чего уж там -- я подхватил
корь, которую воспели поэты всех времен и народов. Эх, Велта, зачем я тебя
встретил? Жил ведь спокойно, если, конечно, о моей жизни можно сказать так.
Но вот что странно: я почувствовал страх, которого не испытывал в самых
безвыходных ситуациях, когда не раз на карту ставилось все. Страх не только
за нее, но и за себя -- ведь теперь я и сам стал себе дороже.
...Снилась церковь -- красного кирпича, с тремя разрушенными куполами.
Я все пытался нащупать где-то поблизости лежащий винчестер, но рука впустую
блуждала по чему-то липкому и скользкому.
Без двадцати три я проснулся и прислушался: не мог понять, день или
ночь. Не зажигая света, отдернул штору -- темно. Значит, спал, не
раздеваясь, чуть ли не сутки.
На море спокойно, в гостинице -- тишина. Мысли текли, как смола по
стволу дерева, -- медленно сворачиваясь и вновь пластаясь на ровных участках
коры. И в этой скомканности мыслей пришла отчетливая уверенность -- что-то
изменилось, мечется во мне. Вроде бы проросло что-то новое -- или старое,
родом из детства. Вывод элементарный: каким-то образом я должен отречься от
себя. От того, который убивал и отнюдь не страдал угрызениями совести. Но я
тут же понял и другое, и тишина это подтвердила: чтобы от себя отречься,
нужно былое отринуть. А это пока мне не по силам...
Выпил пива, но оно не затуманило мозг, и я еще битый час лежал с
закрытыми глазами и следил за вереницей причудливых ассоциаций.
На следующий день я никуда не пошел. Погода была не два, не полтора --
то выглянет на часокдругой солнце, то снова наплывут тугие кучевые облака.
Слонялся без дела, пил пиво "Монарх", заедая засохшим сыром, щелкал грецкие
орехи. Иногда выходил на веранду и, сидя в жестком кресле, подолгу смотрел
на море.
До встречи с Сухаревым оставалось не более двух часов, когда я начал
собираться. Долго сидел над листом бумаги, сочиняя письмо Заварзину.
Передать его должен этот контролер, этот сукин сын, готовый за десяток
долларов продать мать родную. Впрочем, чего уж там -- мы одной породы:
только он продается за мелочь, а я -- за тысячи. Его грехи неизмеримо меньше
моих, любой Божий суд простит, меня же мигом отправит в пекло.
Наконец рука моя вывела: "Старик, передай Сухарю ответ: готов ли ты
навсегда отказаться от В.К. "Да" или "нет" -- большего от тебя не жду.
Стрелок". Заварзин наверняка знает мою кличку и поймет, от кого послание.
Без десяти шесть подъехал к Главному управлению полиции и на самой
границе со служебной автостоянкой припарковал свой "ниссан". Здесь вряд ли
могли меня подстерегать орлы Рэма. До железнодорожного вокзала, где должна
состояться встреча, рукой подать.
Я не верил Сухареву и потому шел на свидание со всеми
предосторожностями.
Заметил его первым: он нервно прохаживался возле подземного перехода и
все время поглядывал на часы. Его, видно, тяготила предстоящая встреча со
мной.
Подошел со стороны предварительных касс, сзади. Остановился в трех
шагах и негромко окликнул: "Сухарик, я здесь!" Он оглянулся, и на его лице я
прочел страх. Что могло напугать?
Я завел его за угол, и мы остались одни. Но не было никакой гарантии,
что в любой момент ктонибудь не выйдет из-за угла и не воткнет под ребро
перо. Поэтому я не медлил.
-- Передай эту писульку Заварзину, -- и я протянул Сухарю сложенный
вчетверо клочок бумаги.
Сухарев застыл, стал озираться, однако руку за ним не протянул.
-- Не могу, -- сказал он, и я подумал, что у него схватило желудок. --
Нас сейчас трясет МВД, и если пронюхают...
-- Кому ты, дерьмо, нужен? Бери цидульку, а это на успокоительные
микстуры, -- я демонстративно повертел у него перед носом
пятидесятидолларовой купюрой.
Сухарь покрылся нервной испариной. Обычно контролеры делали все, о чем
их просили, за мелочевку...
-- Что я еще должен для тебя сделать? -- спросил он, когда письмо и
купюра оказались зажатыми у него в кулаке.
-- Получишь ответ в любой форме, а я тебе через день позвоню. Но учти,
если вздумаешь играть на двоих, в похоронное бюро отправляйся сам.
-- Что ты, Стрелок, городишь?! За такой гонорар обычно играют в одну
калитку... А если он не возьмет письмо? Мало ли, подумает, что это подстава,
-- ветерок колыхнул "внутренний заем" -- жидкий зачес, которым Сухарев
тщетно прикрывал большую плешь.
-- Скажи сразу -- письмо, мол, от Стрелка, и он поймет. А не возьмет,
так хрен с ним, тем хуже для него.
Сухарь поднял свои выразительные, как у мороженого судака, глаза и
вперился мне в лоб. С обычными для него, но мучительными для собеседника
паузами выдавил:
-- У него с собой мобильник, можешь свободно в СИЗО позвонить. Если
нужен номер, узнаю...
-- Это оставим на десерт, а пока передай письмо и получи ответ.
Расстались без рукопожатия.
Я отправился на главпочтамт и позвонил в Пыталово. Ответила Велта, и по
модуляциям ее голоса я пытался определить ее отношение ко мне. Но это
совершенно пустое занятие, ибо я и так понимал все.
-- Как там у вас дела? -- единственное, что я придумал спросить.
-- Все так же, сидим в затворничестве.
Это хорошо, подумал я, если пытается шутить, значит, не все так
страшно.
Мне не о чем было говорить, и я, буркнув, что позвоню еще, повесил
трубку.
Стало совсем одиноко, какая-то невыразимая будничность давила душу.
От нечего делать решил пойти пострелять.
До оружейного магазина, где работает мой знакомый Робчик, езды чуть
больше десяти минут.
Все было на месте -- и сам магазин, и охрана из ополченцев, и сам
Роберт, выставив вперед свой могучий живот, встретил меня, как родного. По
идее, он должен на меня заявить куда следует или хотя бы поинтересоваться --
зачем такая прорва патронов для винчестера?
Но он коммерсант -- я ему даю латы, он мне -- две коробки патронов.
Обмениваемся рукопожатием и разбегаемся.
...Однако сумрак и сырость бомбоубежища, которые еще недавно
действовали успокаивающе, сейчас сработали в другую сторону.
Без прежней нетерпеливой дрожи в руках я распеленал карабин и без
малейшего интереса начал пристрелку. Душа витала в иных пределах. И тем не
менее, стрелялось по-прежнему: подряд пять девяток и столько же десяток.
Поскольку спешить было некуда, я разобрал винчестер и с превеликой
тщательностью вычистил его. Я не жалел масла и замши, которой в конце чистки
протер затвор и всю поверхность карабина.
Не знаю, откуда эта последовательность -- презрение, сострадание и
разрушение. Первые два пункта я сразу же приложил к себе: презрение к банде
Заварзина, сострадание к ней, разрушение -- еще впереди.
Сутки отлеживался в своей норе и читал дневники Льва Толстого.
Необъяснимая, по-садистски навязчивая идея читать святого и тайно
умиляться, до слез. Все, кроме этого, было таким же неважным, как шум ветра,
колыхающего кроны сосен. Я читал: "Ум возникает только из смирения. Глупость
-- только от самомнения".
Я отложил книгу и подумал: когда летит пуля, она рассекает не только
воздух, но и пространство, время. Открывает страшную по глубине прореху. И
когда достигает цели -- живого тела, то не в эту ли прореху и отлетает душа?
Когда-то я думал о себе как о первоклассном стрелке -- самомнение? Но откуда
взяться смирению? Сколько ни шарил в сумеречных углах сознания, нигде не
нашел. Наверное, я какойто выродок, мутант, говоря современным языком.
Возможно, понемногу схожу с ума, но не страдаю от этого. Пройдет, думал я,
прислушиваясь к нарастающему шуму волн.
Не выдержав внутренней сумятицы, вскочил с кровати и, как был, в одних
трусах, побежал к воде.
Лето явно перешагнуло середину и уже прикладывало холодные компрессы к
земле. Вода обожгла икры ног, затем крапивкой прошлась по ляжкам. Я нырнул и
долго с открытыми глазами плыл, касаясь животом дна.
...Спал как убитый и без сновидений. А проснувшись, обнаружил в себе
желание побывать дома. Если меня там ждут, что ж, быстрее все кончится.
Хотелось переменить белье, взять носки, рубашки и даже повязать галстук.
Свой парадный костюм тоже надо забрать и надеть для