Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
анно высветили что-то похожее на
человеческое жилье. Шофер, обрадованный, прибавил газу.
Страшным оказалось то место... Тесно, впритык друг к другу, выкопанные
в несколько рядов уходили вдаль землянки, знакомые им лишь по военным
кинофильмам. Под лучами фар осыпавшиеся входы в подземное жилье напоминали
норы; на сохранившихся кое-где покосившихся дверях виднелись порядковые
номера -- одни, похоже, выжженные, другие написанные масляной краской, от
времени уже выцветшей и частью облупившейся. О том, что здесь царил
"порядок", говорили не только номера, но и то, что землянки некогда
ставились строго в линию и между рядами тянулось пять-шесть просторных
"улиц", да и расстояние между землянками выдерживалось одинаковое.
В центре -- вроде площадь или плац, в свое время его так вытоптали, что
даже сейчас, спустя годы, здесь не пробилась трава. У края этой
площади-плаца, пугая пустыми глазницами окон, стоял еще приземистый, мрачный
дощатый барак. Построен был явно наспех, неумело, крыша посередине осела,
провалилась, словно ему сломали хребет. Вдали, насколько выхватывал свет
фар, виднелись опавшие кое-где проволочные заграждения. Вдруг,
потревоженные шумом мотора и ярким лучом, из недалекой землянки выскочили
шакалы, целая стая, и, подвывая, исчезли в темноте. Страшным, гиблым
показалось это место молодым людям, и Амирхан, впервые видевший такое,
спросил у шофера, что же это все означает.
-- Говорят, здесь держали врагов народа. Ну тех, с тридцать седьмого
года... Тут неподалеку должен быть карьер и кирпичный заводик -- они
выжигали особый жаропрочный кирпич. Там же на карьере и кладбище. Большое,
люди сказывают, -- ответил шофер и невольно тяжело вздохнул. Видно, и он
попал сюда впервые, хотя работал на целине уже второй год.
Обоим в душной ночи зияющие провалы входов в землянки показались
незасыпанными могилами, откуда несет запахом тлена. В немом ужасе, не говоря
ни слова, рванули на "газике" в сторону и, как ни странно, часа через два
выбрались на знакомую дорогу.
С шофером о том ночном видении Амирхан не заговорил ни разу; хотя
дважды в неделю они по-прежнему отправлялись на базу за продуктами, но уже в
сумерки никогда не выезжали из райцентра, оставались ночевать в доме для
приезжих. Не говорили они и ни с кем из ребят, но у него долго стояли перед
глазами эти норы для людей среди ровной и голой степи. Иногда казалось, что
это ему привиделось или приснилось, но он знал, что это, к сожалению, не
так. Потом он не мог понять, почему вначале никак не соотнес судьбу своих
родителей с этим лагерем политзаключенных. Казалось, при чем здесь
бескрайняя дикая степь, эти норы -- и его родители? Но чем чаще он
задумывался, тем все больше допускал мысль, что на кладбище в глиняном
карьере могли быть похоронены его мать или отец, ибо он уже знал, что
существовали отдельные лагеря для мужчин и женщин. И вот так сложилась
судьба, что провидение, быть может, привело его к затерянным следам
родителей. Но этими мыслями он опять же ни с кем не делился, хотя в
студенческой группе у него были друзья, с которыми он работал на грузовом
дворе.
Годами живший в ребенке страх, что его родители -- враги народа, не
исчез бесследно, даже когда Амирхан узнал, что мать и отец реабилитированы,
что произошла трагическая ошибка, сделавшая его сиротой. Этот непроходящий
страх, чувство ущербности подтачивали его изнутри, мешали стать самим
собой, а у многих, наверное, страх так и остался пожизненным комплексом. И
часто, в какие-то крутые минуты жизни и в детском доме, и на флоте, и даже
в университете -- на злополучном собрании, где он оказался неправедным
судьей над своим однокашником Гиреем, например, -- он как бы ожидал подлого
вопроса: "А кто ваши-то родители? Враги народа? Реабилитированы? Может,
реабилитированы заодно со всеми, а может, опять же по ошибке?"
Услышь он такой гнусный вопрос, вряд ли с твердым убеждением дал бы
достойную отповедь любопытному, если б такой нашелся. В те времена об этом
-- ни о правых, ни о виноватых -- говорить было не принято, и не говорили,
да и сами вернувшиеся из лагерей без повода и всякому об этом не
рассказывали. Оттого и он, Амирхан Азларханов, в ту ночь не сказал шоферу,
что, может, в таких лагерях погибли и его родители. Но та ночь не прошла для
него бесследно, он почувствовал неодолимое желание побывать в бывшем лагере
снова, пройти по этим "улицам", постоять на плацу, заглянуть в землянку,
пройти коридором разваливающегося трухлявого барака -- сделать хоть
несколько шагов по возможному следу родителей. И однажды, возвращаясь из
райцентра, купил на базаре охапку простеньких астр. Шоферу он объявил, что
намерен вечером съездить на свидание в соседний совхоз к девушке, и попросил
у него на ночь машину -- явление, по целинным меркам того времени, вполне
нормальное. И как только они вернулись, одевшись как на свидание, он уехал в
степь, не решившись расспросить шофера о дороге даже как-нибудь обиняком.
Но он все же нашел это место, и нашел еще засветло, когда степные сумерки
только начали сгущаться. Нашел он разваливающийся кирпичный заводик и
огромный карьер, где в одной из боковых выработок располагалось кладбище --
осевшие под осенними дождями холмики без каких-либо опознавательных знаков.
На каждый холмик, сколько хватило, он положил по астре и пожалел, что
не взял цветов побольше, хотя купил у цветочницы целое ведро. Прошагал он не
спеша все шесть "улиц", зашел в самую большую и мрачную землянку, прошел в
оба конца барака, постоял на плацу. Уходя, он хотел найти хоть какую-то
вещицу: пуговицу, кружку, ложку, огарок свечи, но, так ничего и не найдя,
отломил от колючего заграждения кусочек ржавой проволоки, хранившийся у него
в бумажнике до сих пор. Тронулся в обратный путь он уже в темноте, но, не
сделав и двух километров, вернулся. Подъехав к бараку, плеснул с двух сторон
бензином и чиркнул спичкой. Огонь, по мусульманским поверьям, очищает от
злых духов воздух, и на кладбищах-мазарах иногда жгут костры; но, кроме
того, он хотел уничтожить хоть то, что ему под силу. И долго в степи, пока
он выбирался на дорогу, полыхал костер.
Между этими главными событиями его первого года университетской жизни
-- собранием и пожаром в акмолинской степи, прошло всего два месяца, и то, и
другое всколыхнуло, обожгло душу Амирхана. Глядя на охваченный пламенем
барак в ночной степи, он еще не осознавал, что навсегда избавился от
комплекса ущербности; но чуть позже он поймет, что сжег его на том
вытоптанном плацу, и уже больше никогда не будет испытывать страха перед
анкетами и графой "родители". Он заметит, что его откровенность в этом плане
еще долгие годы станет смущать и настораживать многих, но это уже его не
собьет с позиции и, наоборот, словно рентгеном просветит человека,
вздрогнувшего от такой записи в анкете или в биографии.
Здесь, в казахстанских степях, где Амирхан с товарищами строил овечьи
кошары для совхоза "Жаножол" -- "Новый путь", два этих события, казалось
бы, разных, не имеющих друг к другу никакого отношения, дали толчок к
размышлениям о времени, о судьбе своих родителей, о себе, о своем месте в
этом непростом во все времена человеческом мире. Вспоминая суд над Гиреем,
своим однофамильцем, -- а про себя он иначе то собрание и не называл, и в
комитете комсомола в разговорах мелькало слово "суд", и в деканате оно
проскальзывало не раз, -- он думал теперь: а что, если и в отношении его
родителей все было предопределено заранее, приговор вынесли без суда и
следствия, без права на защиту. И кто же были те судьи? Убеленные сединами и
умудренные жизнью люди, отягощенные званиями и академическим образованием,
для которых закон свят? Люди, которым были понятны заботы и тревоги
интеллигенции, собиравшейся в доме его родителей? А что, если судьба отца и
матери решалась, вчерашним уполномоченным по приемке кожсырья или по
сверхплановому севу, за успехи и рвение переброшенным на службу Фемиде?
Отчего же такого не могло быть, тем более в годы, когда действительно
не хватало образованных людей, -- вполне могло. Ведь даже спустя двадцать
лет пытался же он сам вместе с некоторыми другими членами комитета комсомола
судить товарища по курсу за пристрастие к музыкальной моде. Это он-то,
имевший одни штаны и на каждый день, и на выход и не имевший о моде даже
смутного представления. Но Бог с ней, с модой, там хоть что-то можно
сказать: не по-принятому короткое или длинное, узкое или широкое, и тем
более если что-нибудь яркое -- тут уж точно индивидуализмом попахивает,
желанием выделиться. Но ведь пытался и музыку судить, к которой
действительно не знал, как подъехать, оценить: разве "буржуазная",
"вредная", "растлевающая", "разлагающая", "бездуховная" -- это музыкальные
термины? А у них в докладе на комсомольском собрании других слов и
определений не было. И какая музыка по-настоящему облагораживает человека,
делает его гармоничной личностью, вообще -- в каких отношениях состоит
музыка с жизнью -- знал ли он?
Конечно, как бы они, первокурсники, ни осуждали тогда на собрании
модные зарубежные ритмы, запретив от имени комсомола звучать подобной
музыке в стенах университета отныне и навсегда, музыка все равно жила,
неподвластная диктату и администрированию. Сейчас он, обремененный опытом,
не взялся бы определить судьбу музыкального произведения. Оказалось вот, что
песенки тех лет, спустя три десятилетия, не забыты и в наши дни, а ведь в
искусстве выживает только настоящее -- так он думал теперь. Тогда же, в дни
собрания, осуждая товарища за "пропаганду не нашей музыки", за принесенную
на студенческий вечер пластинку с записью рок-н-ролла -- а комсомольское
обсуждение могло повлечь за собой исключение из института, -- он ни разу
даже себе не признался, что не вправе судить, что не знает предмета, коему
должен быть судьею.
Так вот в те дни на целине он сделал для себя открытие, не Бог весть
какое, но долженствующее, по его мысли, повлиять отныне на его жизнь.
"Научись говорить "нет". Человек начинается с того, что может честно
сказать "нет". Ведь и впрямь желание везде и всюду угодить, быть добреньким
заставляет людей браться за дела, решать вопросы, к которым они не готовы.
Умея вовремя сказать "нет", человек будет в ладах с собственной совестью, а
не это ли главное в жизни? Вряд ли кто станет опровергать истину, что
большинство бед исходит от людишек, на чьем лице несмываемой краской
написано: "Чего изволите?" -- и чем выше забрались такие люди, тем
масштабнее беды".
Снова и снова он возвращался в памяти к тому, что сказал Гирей, в конце
собрания, где молодые ораторы убеждали себя и зал, что "такому не место в
наших рядах": "Я внимательно слушал ваши выступления. И, знаете, тоже
сделал для себя вывод, что не смогу учиться с вами дальше. Уходя, хочу
сказать, что сегодняшнее комсомольское собрание скорее походило на суд с
заранее вынесенным приговором, а это во сто крат преступнее всяких
рок-н-роллов. В любом другом вузе это не имело бы такого значения, как в
нашем. Но вы же будущие юристы. Вы же судили меня только потому, что я --
другой, непохожий. Лучше или хуже -- вопрос иной, второстепенный. А ведь вам
всю жизнь придется судить или защищать других, на вас никак не похожих. Что
же выходит: непохожий, значит, чужой, виноватый, ату его?! Только сейчас,
побывав в роли обвиняемого -- правда, непонятно в чем, я понял, что дело,
которому мы все хотели посвятить свою жизнь, слишком серьезно, понял, что
нравственно не готов быть судьею другим, а без этого преступно служить
правосудию. Это главная причина, почему я решил бросить юридический
факультет".
А весь-то сыр-бор разгорелся из-за того, что Гирей принес на
первомайский вечер в институт пластинку с записью песенки Элвиса Пресли,
того самого "Рока круглые сутки", который свободно звучал сегодня на улице
Буденного и тем разбудил воспоминания прокурора.
Там, в акмолинской степи, вспоминая клятву, данную самому себе еще на
флоте, на эсминце, где служил срочную до института, -- непременно стать
юристом и посвятить жизнь борьбе за справедливость, -- он понял, что одного
желания, даже самого страстного, искреннего, ой как мало. И только тогда он
по-настоящему осознал, почему некоторые преподаватели выделяли Гирея,
ценили в нем эрудицию, кругозор, интеллект. А ведь еще совсем недавно
Амирхану казалось: чтобы стать хорошим юристом, путь один -- учись на
пятерки, у кого красный диплом, тот и лучший юрист. Сейчас, в акмолинской
степи, не отметая и не принижая значения диплома с отличием, он понимал,
что вместе со знаниями в нем должна созреть личность, душевный потенциал
которой, подкрепленный истинным знанием права, даст ему моральное право
быть судьею другим.
Амирхан Даутович, вернувшийся с прогулки раньше обычного, правильно
рассчитал, что в эту ночь ему действительно не заснуть. Уже затихли улицы,
угомонились все в микрорайоне, и ночная свежесть, прибив вездесущую пыль,
пала на город. Во всем жилом массиве ни в одном, окне не горел свет, только
в квартире Азларханова попеременно светилось то одно окно, то другое,
словно там искали что-то важное.
Амирхан Даутович ходил из кухни в комнату, которая служила ему и
спальней, и кабинетом, присаживался на постель, но желания прилечь не было.
Он подходил к одному, к другому окну, вглядывался в безлюдный ночной двор,
замечая даже при слабом лунном свете его неустроенность, неуютность,
запущенность, неубранную помойку и свалку, возле которых копошились кошки и
собаки. Глядя на это запустение, можно было подумать, что в домах вокруг
обитали временные жильцы, и даже не жильцы, а транзитные пассажиры, готовые
вот-вот похватать чемоданы и сняться с места, хотя это было совсем не так --
никто никуда сниматься не собирался, и Азларханов знал это. Отчего такое
равнодушие кругом? Ведь даже если квартира казенная, то все равно это твой
дом, где проходят твои дни, растут твои дети. И может быть, другого дома у
тебя не будет, дом твой здесь -- на втором или третьем этаже, и это твой
двор, который иначе, чем поганым, и не назовешь. Так оглянись, если уж не в
радости, так в гневе на дом свой: так ли полагается жить человеку в
собственном доме, на своей земле в одной-разъединственной жизни, отпущенной
судьбой и природой? Но нынче мысль, скользнув поверхностно, не задержалась
на сегодняшнем -- думалось о другом. Впервые за долгое время он мысленно
вернулся в далекие студенческие годы, в первые годы своей стремительной
карьеры, шаг за шагом вспоминал давние дни, и многое оживало в памяти -- в
красках, с шумами, запахами.
Да, в крошечной холостяцкой квартирке на третьем этаже, где всю ночь
горел свет, действительно происходило важное для хозяина дома событие...
5
За год жизни в "Лас-Вегасе" Амирхан Даутович, казалось, узнал о нем
все: слухи стекались в чайханы, где он бывал ежедневно, и невольно бывший
прокурор оказался осведомлен о происходящем в городе. Иногда кто-нибудь
намеренно подкидывал ему информацию. Азларханову трудно было понять, с какой
целью это делается, скорее всего тут считали, что большой человек и в опале
остается большим человеком, и стоит ему захотеть... У восточных людей свой
взгляд на происходящее, и надо долго здесь прожить, чтобы понять логику иных
поступков и слов. Нет, Амирхана Даутовича не забавляла игра в бывшего
большого человека, и он не подыгрывал, хотя возможность постоянно
представлялась. Достоинство, с которым он держался повсюду, бесстрастие,
когда чайхана гудела, переваривая очередную новость, еще более укрепляли
веру в тайную власть бывшего прокурора.
Месяц назад в чайхане один пенсионер доверительно сообщил Амирхану
Даутовичу, что город их облюбовали картежники, и съезжаются они, мол,
отовсюду, и даже из других республик. "Игра на выезде, собрались мастера
высшей лиги", -- пошутил словоохотливый пенсионер.
Оказывается, его племянник работает в гостинице электриком и часто
ладит картежникам особо яркое освещение над столом. Называя суммы
выигранных и проигранных денег, пенсионер от волнения заикался, чего в
обычной его речи не замечалось. Но Амирхан Даутович никак не среагировал
на удивительную новость, ибо знал и о выигранных и проигранных суммах, и о
масштабах игры. В бытность областным прокурором приходилось сталкиваться --
за крупными хищениями, убийствами, грабежами, если копнуть глубже, нередко
стояли карты, крупный проигрыш. Две недели назад, прогуливаясь вечером, он
видел возле гостиницы Сурена Мирзояна -- Сурика, за ловкость рук
прозванного Факиром. Какие дела могли привести Факира в этот дремотный
городок, кроме карт? Да никакие, хотя Азларханов не сомневался: легенда у
Сурика на случай проверки имелась безукоризненная.
Наверное, если бы пенсионер узнал, что как-то за одну ночь в области,
где прежде работал Азларханов, Факир выиграл сумму, в сто раз превышающую
ту, от которой он начал заикаться, то, бедный, наверняка потерял бы дар речи
вообще. Правда, после той давней ночи один председатель райпотребсоюза и
один крупный хозяйственник покончили с собой, отчего все выплыло наружу, а
остальные шесть человек, проигравшие казенные деньги, сели в тюрьму. Вот
тогда-то прокурор и познакомился с Факиром. Ни рубля не удалось вернуть
тогда обратно; Мирзоян не отрицал, что выиграл чемодан денег, но сообщил,
без особого сожаления, что проиграл их через три дня, и описал подробно
приметы удачливого игрока, которого якобы видел впервые.
Значит, теперь картежники облюбовали "Лас-Вегас"?
Почему бы и нет? Гостиницы, не осаждаемые толпами командировочных,
рестораны, куда приезжают из двух соседних областей "хозяева жизни"
пошиковать, пустить пыль в глаза, посорить деньгами вдали от любопытных
глаз, -- их нетрудно подбить на игру. "Стоящих" людей, которых можно крупно
выпотрошить, порой готовят на игру месяцами, к иному "денежному мешку"
годами ищут подход, чтобы "хлопнуть" в одну-единственную ночь, -- только бы
сел за карты. В том, что все три ресторана служили поставщиками клиентуры
для картежников, обосновавшихся в гостинице, Амирхан Даутович не сомневался.
Но сногсшибательные новости, вызывавшие оживленное обсуждение в
чайханах, и вообще тайная жизнь необычного города, о которой прокурор знал,
а иногда догадывался благодаря опыту, не трогали в его душе каких-то главных
струн. Нет, он не был равнодушен к тому, что видел или знал, в нем не
удалось убить главное -- гражданина, даже в минуты отчаяния он не говорил:
это не мое дело, меня не касается. Просто после двух инфарктов он берег не
себя, а время, отпущенное ему; из последнего инфаркта он выкарабкался
чудом, благодаря прежнему сибирскому здоровью.
Да и что он мог сделать? Писать? Кому? Он знал, что редко какое,
письмо, адресованное в верха, может одолеть границы области или республики.
Какая-то тайная рука, не подвластная закону, перекрывала дорогу кричащим о
боли, о несправедливости конвер