Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
культуре, отсутствовал, человечество с каждым поколением становилось бы на голову ниже. Но "гениальное Я" постоянно напоминает нам о духовной культуре не просто как о данности, но, прежде всего, как о грандиозной проблеме.
Человечество давно бы запуталось в своем служении различным духовным идолам, если бы не это напоминание о неземной красоте. Великая музыка постоянно показывает нам, что человек обладает гораздо большими потенциями, чем, скажем, просто "моральное Я". Ведь чистая музыкальность, каковая содержится в идее "трансцендентального субъекта", отрицает не саму возможность существования этого "Я", но его непосредственное интуитивное видение. В силу этого подлинная музыка действительно лишена всякой образности, ибо она есть чувство, поднятое в сферу всеобщего, "сверхчувство". Это и понятно, так как в музыке мы меньше всего имеем дело не только с материальным, но и с тем, что обнаруживает себя в другом (например, в знании). Для нее, как остроумно подметил А.Ф.Лосев, характерен "вместо закона основания закон обоснования, самодеятельного бытия, самостоятельности", наличие чистого музыкального бытия.397 Говоря иначе, гениальная музыка есть именно то "трансцендентальное" или "сверх-эмпирическое Я", которое составляет основу любого творческого процесса. Если "трансцендентное Я" просто выходит за данное, найденное, эмпирическое сознание, то "трансцендентальное Я" по своему смыслу означает генезис, становление или, как говорит Фихте, "возникновение из первых начал". Но все же тема "трансцендентального Я", настолько интимная, сокровенная и загадочная, допускает столько самых различных интерпретаций, что оказывается совершенно невыразимой классическими языковыми средствами. Поэтому в трудах мыслителей, напряженно размышляющих над проблемностью искусства, вполне логично встает вопрос о каком-то невыразимом, но, вместе с тем, существующем духовном первоначале, которое ими, как правило, наделяется статусом абсолютной свободы, не допускающей к себе даже малейшей причастности всего низменного, инстинктивного, эмпирического. Гениальный музыкальный феномен, какой олицетворял собою Паганини, вполне соответствует критерию "трансцендентального Я", "Я" как высшего синтеза музыки и мысли. Эта "трансцендентальность Я" совершенно не познаваема и не воспроизводима рациональными и техническими средствами. Вместе с тем, она есть важнейшее условие свободного развития множественности гениальных самосознаний. Среди них Ф.Лист и О.Бальзак, Г.Берлиоз, и Ф.Шопен, поэты, художники, композиторы, в искусстве которых раскрывается трансцендентальный смысл музыки Н.Паганини.
Н.Паганини в борьбе с примитивным человеческим рассудком
Являясь гением, проникшим не только в сущность музыки, но и в суть человеческого сознания, человеческой психики, Паганини остро чувствовал несоответствие бесконечности замысла своих произведений конечному характеру их реализации и поэтому относился к последним весьма иронически. Сохранились воспоминания его поклонников и критиков о том, что музыкант иногда мечтал вообще сыграть без струн, извлечь в своей чистой первозданной красоте великий голос природы. Многие, слушавшие игру Паганини, отмечали в ней искры язвительного юмора. Ирония позволяла сохранить свободу по отношению к собственном замыслу творения, позволяла подчеркнуть колоссальное превосходство субъективности над ее музыкально-образным выражением. В искусстве Паганини жил тот дух подлинной "трансцендентальной буффонады", который позволял оценивать музыкальные приемы и образы, бесконечно возвышаясь над всем обусловленным, над всем временным, включая сюда и свое собственное исполнительское мастерство. Но эта "самокритика" не выступала у Паганини как нечто внешнее, а сливалась с тем глубинным слоем трансцендентальной музыкальности, который обусловливал уже всю остальную музыкальную структуру. Чтобы осознать этот момент, достаточно указать на один факт: присутствующим на концертах Паганини казалось, что артист вот-вот перейдет грань прекрасного, что, царапающие душу, звуки его скрипки превратятся в самые что ни на есть обыденные, земные звуки. Однако каждый раз, когда Паганини приближался к наиболее трудному и впечатляющему месту, и всем казалось, что именно здесь будет печально превзойден горизонт прекрасного, перед изумленной аудиторией вдруг открывались новые краски, новые вселенные звуки.
Действительно, творчество Паганини устремлено к новому, неведомому, никогда не бывшему. Всем существом своим он жаждет открыть новые миры и указать путь к иной неземной красоте, красоте, бесконечно превосходящей все то, чему служит и перед чем преклоняется обычный человеческий рассудок. Но путь в это царство свободы Паганини прокладывает не просто через освобождение сознания красоты от всего наносного, примитивного, общепринятого, а основывает его на том Божественном Эросе, который рождает иные звуки, звуки, которые не только невозможно описать, но даже сопоставить с определенным идеалом. Но примитивный рассудок отталкивается от готового идеала и по его подобию стремится вылепить образ. Для такого сознания не только музыка, но и вообще все духовное есть некая причастность к идеалам понятного, приятного и удобного. Есть, правда, и гениальное, признается здравый рассудок, но его следует понять, разбить на части, прежде чем определить, что есть от идеала, а что от иного, не покрываемого никаким понятием. Для подобного сознания, как видим, не только искусство, но и вся жизнь есть нечто застывшее и структурно устоявшееся. При этом такое мышление, стремясь разложить гениальность на составные элементы, стараясь подыскать строго определенной духовной деятельности соответствующую ей ступень сознания (научной - способность суждения или мышления; музыкальной - особую способность ощущения или восприятия), не замечает, что после выполнения всей этой метафизической работы гениальное улетучивается подобно любви. Ведь эти феномены, то есть любовь и гениальность, есть прежде всего явления, перед лицом которых "мое" и не "мое" более всего теряют свое значение. Ведь мы не занимаемся самонаблюдением в процессе любви, если это любовь, и не пишем музыки, не удалившись от предмета своей страсти! Так почему же мы должны поливать души слушателей музыкальным дождем, предварительно не вызвав в сердцах их такого чувства, уже одно воспоминание о котором доставляет неизъяснимую радость. Паганини, безусловно, принадлежал именно к числу гениев, которые не бросают золота звуков на неблагодатную почву и не выводят сознание слушателей за пределы существующих форм красоты, заранее не позаботившись об удовлетворении их потребностей еще большей красоты. Ведь красота и есть то, в чем я узнаю свое затаенное стремление и искание; мой дух сам должен быть прекрасным, чтобы оценить красоту, или был когда-то таковым, но временно пал под тяжестью суровой необходимости.
Трансцендентная и трансцендентальная красота
Осознание того, что красота не есть абсолютное в образе стоящего высоко над землею солнца, растянулось на несколько столетий. Живая культурная работа итальянских композиторов и скрипачей так называемого "золотого века" требовала решительного избавления прекрасной музыки от положения потустороннего, наджизненного одиночества. Поэтому, чтобы двигать творческий процесс дальше, необходимо было как-то переложить сам горизонт музыки, не отказавшись в то же время от абсолютной красоты. Этой революции в искусстве, в результате которой неземная красота музыки осталась за горизонтом музыки, человечество обязано Н.Паганини. Конечно, и до него были композиторы, которые так или иначе утверждали принципы этого нового видения задач искусства. Но лишь Паганини, в лице которого так органично слились природа и свобода, смог с наибольшей силой осуществить превращение музыки из начала трансцендентного в начало трансцендентальное, в начало, как бы одевающее все предметы духовного космоса своими трансцендентально-предметными формами.
Для всех скрипичных школ, существовавших до Паганини, мир звуков представлялся как бы стоящим на том берегу. Паганини, а еще ранее его Локателли и Тартини, уничтожили эту позицию иного берега, уничтожили полярность неземной красоты звуков и звуков, отягощенных природными силами. Аристократическая красота скрипичных концертов - вначале, до Паганини, творение среди творений - становится с появлением Паганини творцом над всеми творениями; красота музыки до Паганини - единое среди многого - становится с появлением Паганини единством всякой множественности, то есть высшим единством и абсолютной полнотою.
Но как прорваться через гармонию звуков к той мелодии, которая высоко поднимается над человеческой страстью, облагораживает ее и превращается в страсть, чтобы в Божественном электричестве войти снова в сердце? Различные высказывания и комментарии гениев искусства о своем собственном "сердечном трепете" лишь отчасти углубляют этот вопрос. Так, Паганини не один раз в письмах к Джерми упоминал о каком-то "электричестве", которое рождалось в нем, болезненно терзало и уже затем на концерте выходило с Божественной гармонией. Именно в "электричестве", несущем весть о великой боли, слушатель Паганини открывал свое собственное затерявшееся "я", "я", которое, бесконечно превосходя наслаждение, превращается в наслаждение, чтобы облагородить существующие формы. Этот этический смысл трансцендентального искусства обнаруживается в открытии неисчерпаемости духовно-энергетических сил человеческого "я", в открытии того особо подвижного мира страданий, в котором человек преодолевает сопротивление своей косности, понимая всю ограниченность непосредственно примитивной страсти. Переживание открывает человеку не только то, кем он хотел бы стать, но и отбрасывает его назад, позволяя прожитое поместить как бы в точку предельного сомнения, в точку своей возможности. При этом внешнее время утрачивает свою власть над субъектом (последний во время концерта часто не реагирует не только на слова, но даже и на прикосновение рук), ибо все страсти последнего в этот момент погружены в поток "внутреннего времени".
Однако остановим на минуту свои рассуждения и спросим себя: не приписываем ли мы Паганини того, чего он вообще не мыслил? Может быть, использованные нами философские категории вовсе не могут быть адекватно поняты с точки зрения тех истинных задач, которые перед собой ставил великий скрипач?! Но, каким бы значительным от подлинных замыслов самого Паганини данное отступление ни было, философская картина рождения прекрасной страсти уже сама по себе составляет тот благодатный эрос, который позволяет не только вызывать воспоминание о Паганини, но и пробудить к трансцендентально романтическому направлению в музыке особую интеллектуальную симпатию. И все же вопрос о том, к разрешению какой непосредственно задачи стремился сам артист, вызывает не только чисто исторический интерес, но и интерес практический, интерес преобразования современного музыкального духа, а через него и духа самого времени.
Трансцендентальное искусство и трансцендентальная жизнь
Постоянное нахождение Паганини на точке зрения трансцендентального "Я" сжигало все устоявшиеся формы наслаждения, требуя от артиста отыскания неожиданных и новых способов самовыражения своей души. Даже такие высшие ценности духа, как любовь и свобода, для Паганини не составляли абсолюта, а в своем гармоническом единстве лишь трансцендентально обусловливали рождение иной, нечеловечески прекрасной музыки. Да и сама беспокойная, но не беспорядочная жизнь артиста, жизнь, полная странствий и любовных приключений, являлась ярким подтверждением того, как гениальное искусство превращает трансцендентальную точку зрения в обычную, трансцендентальную философию жизни в трансцендентальную жизнь.
Рано познав муки физических страданий и горечь одиночества, никому не позволяя заглянуть в тайники своей души, Н.Паганини жил в каком-то особом мире, в мире, не исчерпывающемся ни человеческой страстью, ни простой возвышенностью чувств. Его игра, ироническая и шутливая, как "Дон-Жуан" Байрона, меланхолическая и мечтательная, как стихотворения Ламартина, сладостная и нежная, как "Аве Мария" Шуберта, являлась той непосредственной данностью сознания, которая заставляет ее принять без всякого размышления, без всякой философии. Это восхождение Паганини к духу чистой музыкальности, восхождение, оставляющее далеко позади за собою даже способность к рефлексии, сопровождалось выходом за пределы обычного масштаба времени. Например, при переходе от исполнения кантилены к виртуозным местам, скрипичная техника могла представать перед воображением Паганини в субъективном психологическом плане, и именно гибкой и плавной мелодией. Паганини играл внутренне как бы в замедленном темпе ("психологическое время"), реальный же исполнительский процесс при этом протекал в совершенно другом масштабе ("время деятельности").398 Таким образом, энергия внутреннего "трансцендентального Я" Паганини служила своеобразным толчком к пробуждению многих "я" (слушателей), которые она затем снова переплавляла в многочисленные формы своей внутренней активности.
Впрочем, в действительности приходится только гадать, что представлял и не мог представлять себе сам Паганини. Любая попытка раскрыть тайну его творчества, проникнуть в мир его эстетической культуры, видимо, не может быть адекватно оценена даже с позиций философии. Ведь разнообразие и беспредельность музыкальной идеи, идеи, как бесконечной задачи - поразительная черта всех его произведений, в том числе и знаменитых "каприччи", в которых присутствует нечто такое, что позволяет охарактеризовать их не только как образцы романтизма, но и как искусство, незримо протянувшее свои нити в наш поливариантный и антиномичный век. Значение Паганини не в том, что он явил образ какого-то пророка неземной красоты, образ энтузиастического музыканта, а способствовал выработке в человечестве сознания более высокой духовности, духовности, рассматривающей красоту как проблему и одновременно как способность, придающую достоинство всему человеческому роду. Без этого предчувствия глубины бытия, открывающейся лишь в электрическом состоянии, без этой интуиции не только музыка, но и вся духовность вообще перестает быть "любовью", тем благодатным "эросом", который дает ей жизнь. Трепетный свет интуиции, "этой почти потухшей лампады", бросающей свой свет в самые недра неведомого - наиболее характерная черта духовности Паганини. Есть что-то демонически привлекательное в личности этого человека, что-то, вызывающее необыкновенную чувственную и интеллектуальную симпатию. Его взор устремлен не назад, не в область, пройденную и измеренную классическим музыкальным разумом; он не "поет" на инструменте, ограниченный строгими рамками "золотого скрипичного века", не сводит свое искусство к отбору выразительных средств и технических приемов игры, но смотрит в будущее, в неизведанную даль, даль, где закатывается солнце трансцендентального "я", и именно оттуда ждет всех творческих озарений. За этот истинный музыкальный эрос, граничащий с мудростью, за эту интеллектуальную симпатию к неведомому, за это "гениальное Я", перед которым смолкает примитивный человеческий рассудок, за это искусство, которое есть сплошной вызов миру мещан и филистеров, мы ценим его, и ценим не только как выдающегося музыканта, но и как мыслителя, интуитивно понимавшего необходимость нового осознания музыкального духа, необходимость преодоления замкнутых форм музыкальной жизни, жизни, основанной на академических привилегиях, на многовековых влияниях знати и церкви.
Черкозьянова Т.В.
ЛЮБОВЬ В ПОНИМАНИИ ПЛАТОНА И ФИХТЕ
В отношении к любви у Платона и Фихте проявляются яркие созвучия, основанные на их отношении к природе и отношении к духовному. "Недостаток чувственной любви состоит, по мнению Фихте, в том, что она не зависит от свободы. Поэтому мы должны искать такой любви, которой не может быть на этой земле, а дается лишь через жизнь в идее".399 Платон также черпает знание о любви в духовном: происхождение истинной, высшей или духовной любви у него непосредственно связано с восприятием души чистых, божественных идей. Истина об эроте излагается Платоном в "Пире" и исходит из уст жрицы Диотимы. Она характеризует гений эрота как "любовь к прекрасному", как "любящее начало".400 Она же определяет разновидности любви: "Мы просто берем одну какую-то разновидность любви и, закрепляя за ней название общего понятия, именуем любовью только ее, а другие разновидности называем иначе".401 Здесь же обосновывается идея того, что творчество - суть проявления высшей любви, любви в свободе, в идее. Но этот вид любви к прекрасному конкретизируется как творческая деятельность. В этом же диалоге Сократ и Диотима объединяют понятия прекрасного и понятия блага. Из этого рассуждения любовь выводится как стремление к благу. Диотима утверждает, вопреки сложившемуся мнению о том, что любить - значит искать свою половину, что ни половина, ни целое не имеют возможности вызвать любовь, если в этом союзе отсутствует идея блага.
Фихтевское понимание любви также имеет в своем основании ни что иное, как идею блага. Он готов делиться любовью, предполагая в любви совершать самое благое, самое лучшее, и в этом - смысл его существования. "Я хочу любить, хочу растворить себя в сочувствии, хочу радоваться и печалиться. Высшим предметом этого сочувствия являлся для меня я сам и то единственное во мне, посредством чего я могу постоянно осуществлять его - мои поступки. Я хочу делать все самым лучшим образом; хочу радоваться за себя, если я сделал что-либо хорошее; хочу горевать о себе, если сделал дурное, но даже это горе будет мне сладко, ибо в нем содержится сочувствие себе самому и залог улучшения в будущем. Только в любви - жизнь, без нее - смерть и уничтожение".402 Такие идеи излагаются Фихте в его "Назначении человека". Фихте посредством самосознания выделяет в себе любящее начало, источник жизни или эрота, о котором повествует Диотима Сократу. Совпадение этой идеи в различных философских системах не может быть случайным. Идея любви в таком случае становится объективным началом бытия. Фихте приходит к пониманию любви посредством логического выведения абсолютного "Я", как растождествленного, чистого духовного бытия субъекта. Но, мысля свой субъект как трансцендентальный, он в то же время наталкивается на имманентно присущее человеку начало, определяемое им как любовь. То есть в таком случае любовь полагается как опосредованное между человеком и абсолютом бытие. Или, вернее, как инобытие человеческой природы. Человеческую природу он определяет как ограниченную чувствами материю и призывает направить чувства к запредельным далям вечности. "Но что такое чувство? Это - всего лишь обнаружение немощи в "Я". Так утверждает "Наукоучение". Неужели мы хотим того, чтобы наша любовь к вечному являла собой образцы непостоянства, слабости и нерешительности? Нет, размышляет Фихте, мы должны, уходя все далее и далее до самых сокровенных глубин своей духовной жизни, до вечно зеленого и цветущего берега Вечности, тихо прислушиваться к тому, какая весть идет оттуда. Мы должны вести разговор с безмолвным Богом без слов и знаков, с полной страстного ожидания любовью углубиться в блаженство".403
Также и Платон речью Павсания выделяет два начала эрота, соответствующих двум Афродитам: "...коль скоро Афродиты две, то и Эротов должно быть два. А этих богинь, конечно же, две: старшая, что без матери, дочь Урана, которую мы и называем поэтому небесной, и младшая, дочь Дионы и Зевса, которую мы именуем пошлой".404 Платон пытается разрешить противоречия двойственной природы любви также мыслью об устремлении человеческой натуры от низменных, чувственных наслаждений к высшему, духовному соитию. Аналогично Павсанию, Диотима развивает, углубляя, мысль об этой двойственности и пытается сопоставить телесную и духовную любовь через идею родов. Любовь - стремление к бессмертию. Тот, кто стремится увековечить свое тело, рождает ребенка как свое подобие, иные же, стремя