Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Фантастика. Фэнтези
   Русскоязычная фантастика
      Евгений Замятин. Мы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
ва -- у меня выходит какой-то фантастический авантюрный роман. Ах, если бы и в самом деле это был только роман, а не теперешняя моя, исполненная иксов, \sqrt{-1} и падений, жизнь. Впрочем, может быть, все к лучшему. Вероятнее всего, вы, неведомые мои читатели, -- дети по сравнению с нами (ведь мы взращены Единым Государством -- следовательно, достигли высочайших, возможных для человека вершин). И как дети -- только тогда вы без крика проглотите все горькое, что я вам дам, когда это будет тщательно обложено густым приключенческим сиропом... Вечером: Знакомо ли вам это чувство: когда на аэро мчишься ввысь по синей спирали, окно открыто, в лицо свистит вихрь -- земли нет, о земле забываешь, земля так же далеко от вас, как Сатурн, Юпитер, Венера? Так я живу теперь, в лицо -- вихрь, и я забыл о земле, я забыл о милой, розовой О. Но все же земля существует; раньше или позже -- надо спланировать на нее, и я только закрываю глаза перед тем днем, где на моей Сексуальной Табели стоит ее имя -- имя О-90... Сегодня вечером далекая земля напомнила о себе. Чтобы выполнить предписание доктора (я искренне, искренне хочу выздороветь), я целых два часа бродил по стеклянным, прямолинейным пустыням проспектов. Все, согласно Скрижали, были в аудиториумах, и только я один... Это было, в сущности, противоестественное зрелище: вообразите себе человеческий палец, отрезанный от целого, от руки -- отдельный человеческий палец, сутуло согнувшись, припрыгивая, бежит по стеклянному тротуару. Этот палец -- я. И страннее, противоестественнее всего, что пальцу вовсе не хочется быть на руке, быть с другими: или -- вот так, одному, или... Ну да, мне уж больше нечего скрывать: или вдвоем с нею -- с той, опять так же переливая в нее всего себя сквозь плечо, сквозь сплетенные пальцы рук... Домой я вернулся, когда солнце уже садилось. Вечерний розовый пепел -- на стекле стен, на золоте шпица аккумуляторной башни, на голосах и улыбках встречных нумеров. Не странно ли: потухающие солнечные лучи падают под тем же точно углом, что и загорающиеся утром, а все -- совершенно иное, иная эта розовость -- сейчас очень тихая, чуть-чуть горьковатая, а утром -- опять будет звонкая, шипучая. И вот внизу, в вестибюле, из-под груды покрытых розовым пеплом конвертов -- Ю, контролерша, вытащила и подала мне письмо. Повторяю: это очень почтенная женщина, и я уверен -- у нее наилучшие чувства ко мне. И все же, всякий раз как я вижу эти обвисшие, похожие на рыбьи жабры щеки, мне почему-то неприятно. Протягивая ко мне сучковатой рукой письмо, Ю вздохнула. Но этот вздох только чуть колыхнул ту занавесь, какая отделяла меня от мира: я весь целиком спроектирован был на дрожавший в моих руках конверт, где -- я не сомневался -- письмо от I. Здесь -- второй вздох, настолько явно, двумя чертами, подчеркнутый, что я оторвался от конверта -- и увидел: между жабер, сквозь стыдливые жалюзи спущенных глаз -- нежная, обволакивающая, ослепляющая улыбка. А затем: -- Бедный вы, бедный, -- вздох с тремя чертами и кивок на письмо, чуть приметный (содержание письма она, по обязанности, естественно, знала). -- Нет, право, я... Почему же? -- Нет, нет, дорогой мой: я знаю вас лучше, чем вы сами. Я уж давно приглядываюсь к вам -- и вижу: нужно, чтобы об руку с вами в жизни шел кто-нибудь уж долгие годы изучавший жизнь... Я чувствую: весь облеплен ее улыбкой -- это пластырь на те раны, какими сейчас покроет меня это дрожащее в моих руках письмо. И наконец, -- сквозь стыдливые жалюзи -- совсем тихо: -- Я подумаю, дорогой, я подумаю. И будьте покойны: если я почувствую в себе достаточно силы -- нет-нет, я сначала еще должна подумать... Благодетель великий! Неужели мне суждено... неужели она хочет сказать, что -- -- В глазах у меня -- рябь, тысячи синусоид, письмо прыгает. Я подхожу ближе к свету, к стене. Там потухает солнце, и оттуда -- на меня, на пол, на мои руки, на письмо все гуще темно-розовый, печальный пепел. Конверт взорван -- скорее подпись -- и рана -- это не I, это... О. И еще рана: на листочке снизу, в правом углу -- расплывшаяся клякса -- сюда капнуло... Я не выношу клякс -- все равно: от чернил они или от... все равно от чего. И знаю -- раньше -- мне было бы просто неприятно, неприятно глазам -- от этого неприятного пятна. Но почему же теперь это серенькое пятнышко -- как туча, и от него -- все свинцовее и все темнее? Или это опять -- "душа"? Письмо: "Вы знаете... или, может быть, вы не знаете -- я не могу как следует писать -- все равно: сейчас вы знаете, что без вас у меня не будет ни одного дня, ни одного утра, ни одной весны. Потому что ъ для меня только... ну, да это не важно вам. Я ему, во всяком случае, очень благодарна: одна без него, эти дни -- я бы не знаю что... За эти дни и ночи я прожила десять или, может быть, двадцать лет. И будто комната у меня -- не четырехугольная, а круглая, и без конца -- кругом, кругом, и все одно и то же, и нигде никаких дверей. Я не могу без вас -- потому что я вас люблю. Потому что я вижу, я понимаю: вам теперь никто, никто на свете не нужен, кроме той, другой, и -- понимаете: именно, если я вас люблю, я должна -- -- Мне нужно еще только два-три дня, чтобы из кусочков меня кой-как склеить хоть чуть похожее на прежнюю О-90, -- и я пойду и сделаю сама заявление, что снимаю свою запись на вас, и вам должно быть лучше, вам должно быть хорошо. Больше никогда не буду, простите. О". Больше никогда. Так, конечно, лучше: она права. Но отчего же -- отчего -- -- Запись 19-я. Конспект: БЕСКОНЕЧНО МАЛАЯ ТРЕТЬЕГО ПОРЯДКА. ИСПОДЛОБНЫЙ. ЧЕРЕЗ ПАРАПЕТ. Там, в странном коридоре с дрожащим пунктиром тусклых лампочек... или нет, нет -- не там: позже, когда мы уже были с нею в каком-то затерянном уголке на дворе Древнего Дома, -- она сказала: "послезавтра". Это "послезавтра" -- сегодня, и все -- на крыльях, день -- летит, и наш "[Интеграл]" уже крылатый: на нем кончили установку ракетного двигателя, и сегодня пробовали его вхолостую. Какие великолепные, могучие залпы, и для меня каждый из них -- салют в честь той, единственной, в честь сегодня. При первом ходе (= выстреле) под дулом двигателя оказался с десяток зазевавшихся нумеров из нашего эллинга -- от них ровно ничего не осталось, кроме каких-то крошек и сажи. С гордостью записываю здесь, что ритм нашей работы не споткнулся от этого ни на секунду, никто не вздрогнул; и мы, и наши станки -- продолжали свое прямолинейное и круговое движение все с той же точностью, как будто бы ничего не случилось. Десять нумеров -- это едва ли одна стомиллионная часть массы Единого Государства, при практических расчетах -- это бесконечно малая третьего порядка. Арифметически-безграмотную жалость знали только древние: нам она смешна. И мне смешно, что вчера я мог задумываться -- и даже записывать на эти страницы -- о каком-то жалком сереньком пятнышке, о какой-то кляксе. Это -- все то же самое "размягчение поверхности", которая должна быть алмазно-тверда -- как наши стены (древняя поговорка: "как об стену горох"). Шестнадцать часов. На дополнительную прогулку я не пошел: как знать, быть может, ей вздумается именно сейчас, когда все звенит от солнца... Я почти один в доме. Сквозь просолнеченные стены -- мне далеко видно вправо и влево и вниз -- повисшие в воздухе, пустые, зеркально повторяющие одна другую комнаты. И только по голубоватой, чуть прочерненной солнечной тушью лестнице медленно скользит вверх тощая, серая тень. Вот уже слышны шаги -- и я вижу сквозь дверь -- я чувствую: ко мне прилеплена пластырь-улыбка -- и затем мимо, по другой лестнице -- вниз... Щелк нумератора. Я весь кинулся в узенький белый прорез -- и... и какой-то незнакомый мне мужской (с согласной буквой) нумер. Прогудел, хлопнул лифт. Передо мною -- небрежно, набекрень нахлобученный лоб, а глаза... очень странное впечатление: как будто он говорил оттуда, исподлобья, где глаза. -- Вам от нее письмо... (исподлобья, из-под навеса). Просила, чтобы непременно -- все, как там сказано. Исподлобья, из-под навеса -- кругом. Да никого, никого нет, ну давай же! Еще раз оглянувшись, он сунул мне конверт, ушел. Я один. Нет, не один: из конверта -- розовый талон, и -- чуть приметный -- ее запах. Это она, она придет, придет ко мне. Скорее -- письмо, чтобы прочитать это своими глазами, чтобы поверить в это до конца... Что? Не может быть! Я читаю еще раз -- перепрыгиваю через строчки: "Талон... и непременно спустите шторы, как будто я и в самом деле у вас... Мне необходимо, чтобы думали, что я... мне очень, очень жаль..." Письмо -- в клочья. В зеркале на секунду -- мои исковерканные, сломанные брови. Я беру талон, чтобы и его так же, как ее записку -- -- -- "Просила, чтоб непременно -- все, как там сказано". Руки ослабели, разжались. Талон выпал из них на стол. Она сильнее меня, и я, кажется, сделаю так, как она хочет. А впрочем... впрочем, не знаю: увидим -- до вечера еще далеко... Талон лежит на столе. В зеркале -- мои исковерканные, сломанные брови. Отчего и на сегодня у меня нет докторского свидетельства: пойти бы ходить, ходить без конца, кругом всей Зеленой Стены -- и потом свалиться в кровать -- на дно... А я должен -- в 13-й аудиториум, я должен накрепко завинтить всего себя, чтобы два часа -- два часа не шевелясь... когда надо кричать, топать. Лекция. Очень странно, что из сверкающего аппарата -- не металлический, как обычно, а какой-то мягкий, мохнатый, моховой голос. Женский -- мне мелькает она такою, какою когда-то жила маленькая -- крючочек-старушка, вроде той -- у Древнего Дома. Древний Дом... и все сразу -- фонтаном -- снизу, и мне нужно изо всех сил завинтить себя, чтобы не затопить криком весь аудиториум. Мягкие, мохнатые слова -- сквозь меня, и от всего остается только одно: что-то -- о детях, о детоводстве. Я -- как фотографическая пластинка: все отпечатываю в себе с какой-то чужой, посторонней, бессмысленной точностью: золотой серп -- световой отблеск на громкоговорителе; под ним -- ребенок, живая иллюстрация -- тянется к сердцу; засунут в рот подол микроскопической юнифы; крепко стиснутый кулачок, большой (вернее, очень маленький) палец зажат внутрь -- легкая, пухлая тень-складочка на запястье. Как фотографическая пластинка -- я отпечатываю: вот теперь голая нога -- перевесилась через край, розовый веер пальцев ступает на воздух -- вот сейчас, сейчас об пол -- -- И -- женский крик, на эстраду взмахнула прозрачными крыльями юнифа, подхватила ребенка -- губами -- в пухлую складочку на запястье, сдвинула на середину стола, спускается с эстрады. Во мне печатается: розовый -- рожками книзу -- полумесяц рта, налитые до краев синие блюдечки-глаза. Это -- О. И я, как при чтении какой-нибудь стройной формулы, -- вдруг ощущаю необходимость, закономерность этого ничтожного случая. Она села чуть-чуть сзади меня и слева. Я оглянулся; она послушно отвела глаза от стола с ребенком, глазами -- в меня, во мне, и опять: она, я и стол на эстраде -- три точки, и через эти точки -- прочерчены линии, проекции каких-то неминуемых, еще не видимых событий. Домой -- по зеленой, сумеречной, уже глазастой от огней улице. Я слышал: весь тикаю -- как часы. И стрелки во мне -- сейчас перешагнут через какую-то цифру, я сделаю что-то такое, что уже нельзя будет назад. Ей нужно, чтобы кто-то там думал: она -- у меня. А мне нужна она, и что мне за дело до ее "нужно". Я не хочу быть чужими шторами -- не хочу, и все. Сзади -- знакомая, плюхающая, как по лужам, походка. Я уже не оглядываюсь, знаю: S. Пойдет за мною до самых дверей -- и потом, наверное, будет стоять внизу, на тротуаре, и буравчиками ввинчиваться туда, наверх, в мою комнату -- пока там не упадут, скрывая чье-то преступление, шторы... Он, Ангел-Хранитель, поставил точку. Я решил: нет. Я решил. Когда я поднялся в комнату и повернул выключатель -- я не поверил глазам: возле моего стола стояла О. Или, вернее, -- висела: так висит пустое, снятое платье -- под платьем у нее как будто уж не было ни одной пружины, беспружинными были руки, ноги, беспружинный, висячий голос. -- Я -- о своем письме. Вы получили его? Да? Мне нужно знать ответ, мне нужно -- сегодня же. Я пожал плечами. Я с наслаждением -- как будто она была во всем виновата -- смотрел на ее синие, полные до краев глаза -- медлил с ответом. И, с наслаждением, втыкая в нее по одному слову, сказал: -- Ответ? Что ж... Вы правы. Безусловно. Во всем. -- Так значит... (улыбкою прикрыта мельчайшая дрожь, но я вижу). Ну, очень хорошо! Я сейчас -- я сейчас уйду. И висела над столом. Опущенные глаза, ноги, руки. На столе еще лежит скомканный розовый талон [той]. Я быстро развернул эту свою рукопись -- "МЫ" -- ее страницами прикрыл талон (быть может, больше от самого себя, чем от О). -- Вот -- все пишу. Уже сто семьдесят страниц... Выходит такое что-то неожиданное... Голос -- тень голоса: -- А помните... я вам тогда на седьмой странице... Я вам тогда капнула -- и вы... Синие блюдечки -- через край, неслышные, торопливые капли -- по щекам, вниз, торопливые через край -- слова: -- Я не могу, я сейчас уйду... я никогда больше, и пусть. Но только я хочу -- я должна от вас ребенка -- оставьте мне ребенка, и я уйду, я уйду! Я видел: она вся дрожала под юнифой, и чувствовал: я тоже сейчас -- -- Я заложил назад руки, улыбнулся: -- Что? Захотелось Машины Благодетеля? И на меня -- все так же, ручьями через плотины -- слова: -- Пусть! Но ведь я же почувствую -- я почувствую его в себе. И хоть несколько дней... Увидеть -- только раз увидеть у него складочку вот тут -- как там -- как на столе. Один день! Три точки: она, я -- и там на столе кулачок с пухлой складочкой... Однажды в детстве, помню, нас повели на аккумуляторную башню. На самом верхнем пролете я перегнулся через стеклянный парапет, внизу -- точки-люди, и сладко тикнуло сердце: "А что, если?" Тогда я только еще крепче ухватился за поручни; теперь -- я прыгнул вниз. -- Так вы хотите? Совершенно сознавая, что... Закрытые -- как будто прямо в лицо солнцу -- глаза. Мокрая, сияющая улыбка. -- Да, да! Хочу! Я выхватил из-под рукописи розовый талон -- той -- и побежал вниз, к дежурному. О схватила меня за руку, что-то крикнула, но что -- я понял только потом, когда вернулся. Она сидела на краю постели, руки крепко зажаты в коленях. -- Это... это ее талон? -- Не все ли равно. Ну -- ее, да. Что-то хрустнуло. Скорее всего -- О просто шевельнулась. Сидела, руки в коленях, молчала. -- Ну? Скорее... -- Я грубо стиснул ей руку, и красные пятна (завтра -- синяки) у ней на запястье, там -- где пухлая детская складочка. Это -- последнее. Затем -- повернут выключатель, мысли гаснут, тьма, искры -- и я через парапет вниз... Запись 20-я. Конспект: РАЗРЯД. МАТЕРИАЛ ИДЕЙ. НУЛЕВОЙ УТЕС. Разряд -- самое подходящее определение. Теперь я вижу, что это было именно как электрический разряд. Пульс моих последних дней становится все суше, все чаще, все напряженней -- полюсы все ближе -- сухое потрескивание -- еще миллиметр: взрыв, потом -- тишина. Во мне теперь очень тихо и пусто -- как в доме, когда все ушли и лежишь один, больной, и так ясно слышишь отчетливое металлическое постукивание мыслей. Быть может, этот "разряд" излечил меня, наконец, от моей мучительной "души" -- и я снова стал, как все мы. По крайней мере, сейчас я без всякой боли мысленно вижу О на ступенях Куба, вижу ее в Газовом Колоколе. И если там, в Операционном, она назовет мое имя -- пусть: в последний момент -- я набожно и благодарно лобызну карающую руку Благодетеля. У меня по отношению к Единому Государству есть это право -- понести кару, и этого права я не уступлю. Никто из нас, нумеров, не должен, не смеет отказаться от этого единственного своего -- тем ценнейшего -- права. ...Тихонько, металлически-отчетливо постукивают мысли; неведомый аэро уносит меня в синюю высь моих любимых абстракций. И я вижу, как здесь -- в чистейшем, разреженном воздухе -- с легким треском, как пневматическая шина,-- лопается мое рассуждение "о действенном праве". И я вижу ясно, что это только отрыжка нелепого предрассудка древних -- их идеи о "праве". Есть идеи глиняные -- и есть идеи, навеки изваянные из золота или драгоценного нашего стекла. И чтобы определить материал идеи, нужно только капнуть на него сильнодействующей кислотой, Одну из таких кислот знали и древние: reductio ad finem. Кажется, это называлось у них так; но они боялись этого яда, они предпочитали видеть хоть какое-нибудь, хоть глиняное, хоть игрушечное небо, чем синее ничто. Мы же -- слава Благодетелю -- взрослые, и игрушки нам не нужны. Так вот -- если капнуть на идею "права". Даже у древних -- наиболее взрослые знали: источник права -- сила, право -- функция от силы. И вот -- две чашки весов: на одной -- грамм, на другой -- тонна, на одной -- "я", на другой -- "Мы", Единое Государство. Не ясно ли: допускать, что у "я" могут быть какие-то "права" по отношению к Государству, и допускать, что грамм может уравновесить тонну, -- это совершенно одно и то же. Отсюда -- распределение: тонне -- права, грамму -- обязанности; и естественный путь от ничтожества к величию: забыть, что ты -- грамм и почувствовать себя миллионной долей тонны... Вы, пышнотелые, румяные венеряне, вы, закопченные, как кузнецы, ураниты -- я слышу в своей синей тишине ваш ропот. Но поймите же вы: все великое -- просто; поймите же: незыблемы и вечны только четыре правила арифметики. И великой, незыблемой, вечной -- пребудет только мораль, построенная на четырех правилах. Это -- последняя мудрость, это -- вершина той пирамиды, на которую люди -- красные от пота, брыкаясь и хрипя, карабкались веками. И с этой вершины -- там, на дне, где ничтожными червями еще копошится нечто, уцелевшее в нас от дикости предков -- с этой вершины одинаковы: и противозаконная мать -- О, и убийца, и тот безумец, дерзнувший бросить стихом в Единое Государство; и одинаков для них суд: довременная смерть. Это -- то самое божественное правосудие, о каком мечтали каменнодомовые люди, освещенные розовыми наивными лучами утра истории: их "Бог" -- хулу на Святую Церковь -- карал так же, как убийство. Вы, ураниты, -- суровые и черные, как древние испанцы, мудро умевшие сжигать на кострах, -- вы молчите, мне кажется, вы -- со мною. Но я слышу: розовые венеряне -- что-то там о пытках, казнях, о возврате к варварским временам. Дорогие мои: мне жаль вас -- вы не способны философски-математически мыслить. Человеческая история идет вверх кругами -- как аэро. Круги разные -- золотые, кровавые, но все они одинаково разделены на 360 градусов. И вот от нуля -- вперед: 10, 20, 200, 360 градусов -- опять нуль. Да, мы вернулись к нулю -- да. Но для моего математически мыслящего ума ясно: нуль -- совсем другой, новый. Мы пошли от нуля вправо -- мы вернулись к нулю слева и потому: вместо плюса нуль -- у нас минус нуль.

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору